1981 год
1981 год
Январь, 4
В голове – только «Кроткая»
Вначале я не сомневался в ее любви. Но когда пелена спала, увидел, что я ее теряю. Если уже не потерял. И песенка эта… шарманочка… Коль запела при мне – так точно про меня забыла. Вот что было ясно и страшно. Что получается? Выкинут, не нужен… Она уходит.
Январь, 6
Каждое объяснение в любви – немножечко потеря себя. Пелены уже нет и… нет друга. Хотите сказать, что в этом была ошибка – что сделал ее своим другом? Укажите, укажите мне мою ошибку!
Январь, 7
Главное – не струсить. «Пошел на рынок и купил железную кровать и ширмы. Это была кровать для нее. Ночью она молча легла в свою новую постель: брак был расторгнут… Побеждена, но не прощена!» Завоевать ее так. Добиться признания своих ошибок!
Январь, 9
В голове – только «Кроткая». Ритм репетиций хоть и небыстрый, но очень плотный, густой. Много делаем в маленьких кусочках. Репетиции только вечером, ибо утром – ТРАГЕДИЯ! Передохнуть некогда. Но ясно, что Д. – колоссальный режиссер. Все кусочки (как он их разбил) теперь соединяются. То сидели над каждым тактом, а то нужно думать, как весь этот объем вытянуть.
Январь, 10
Поток сознания № 1: Я
«Она теперь в зале на столе, составили два ломберных, а гроб будет завтра, белый гроденапль, а впрочем не про то…» Так будет начинаться. Он ходит вокруг ее тела и пытается «собрать мысли в точку».
У Ф.М. есть заметка в дневнике, датированная 16 апреля 63-го года: «Маша на столе. Увижусь ли с Машей?» Интересно, в какой степени неудачный брак с первой женой нашел отражение в «Кроткой»? Достоевский всегда испытывал чувство вины по отношению к Марии Дмитриевне, его нервозность, неуравновешенность пугали, отталкивали ее. Она была издергана и неспокойна. Еще после бракосочетания в церкви они отправились к своим знакомым, где должны были провести первую ночь. Но именно в тот вечер у Ф.М. случился припадок. Когда он начал приходить в себя, то первое, что сказал: «Нехороший знак». Стал оправдываться перед женой, что не знал, до какой степени болен. Оправдываться ему было нелегко. И любовь, и весь брак были нелегкими. Его сила, стремление к физическому превосходству угнетали Марию Дмитриевну. Достоевский, как известно, во время ее болезни создавал «Записки из подполья», тон которых «резок и дик». Их автор признавался самому себе: «…любить у меня – значило тиранствовать и нравственно превосходить. Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того дошел, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать».
Гроб на столе. «Возлюбить человека, как самого себя по заповеди Христовой, – невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует». Далее Ф.М. приходит к выводу, что каждая сильная личность должна уничтожить свое Я, «отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно». У Достоевского с Марией Дмитриевной не получается. Не получается и у Закладчика с Кроткой.
На секунду отвлекусь – Я подталкивает! Как хорошо, что моя семья живет в Согласии. Мое Я растворяется в сильном Я моей жены. И ничему не препятствует. Но это не случается «со всеми и каждым». Виною тому – коллективная, рабская сущность моего ремесла. Я не могу растворить свое Я в партнерах. И им этого не нужно. Каждый сыт друг другом. По ноздри. В каких-то спектаклях Товстоногову удавалось наши Я соединить, саккумулировать – я мог возлюбить все в Лебедеве, а он – возлюбить все во мне. Это происходило на какой-то миг, словно под фотовспышкой. Это были «очевидно случайные удачи», – как выразился бы Л.Н.[44]. Это он о том месте в «Ромео и Джульетте», когда герой признается, что «вся философия мира не заменит Джульетту». Мне Лебедева, а ему меня – еще как заменит! А впрочем, не про то…
С опозданием думаю, что лучше было выбрать другую профессию – например, профессию сочинителя, имеющего свое «подполье». Единоличника, погруженного в Я. Как замечательно – писать «Записки из подполья», «Кроткую»! (Достаточно только двух этих вещей, чтобы сказать о своем Я всем.) Писать и не думать, как надо это играть, и надо ли вовсе, и уж тем более, надо ли с кем-то вступать из-за этого в отношения. В этом случае все твои невзгоды и радости, вся твоя жизнь переплавляются в творчество, а в самом процессе – нет посторонних! Хорошо говорить В. Катаеву (цитирую по книге А. Эфроса): «Если ты идешь по дачной дорожке и думаешь о Фете и тебе по поводу Фета пришли какие-то мысли, то быстро иди домой и пиши о Фете, а не о Тютчеве, даже в том случае, если именно о Тютчеве тебе по тем или иным соображениям следовало бы сегодня писать». Какая свобода маневра! Даже если по каким-то причинам тебе не удастся все-таки написать о Фете – все равно, и о Тютчеве – неплохо! У них, у сочинителей, только одна сложность: преодолеть свое Я. Если преодолеют, то – бах! – получится «Кроткая» или «Записки из подполья». (Это, конечно, шутка такая.) А нам еще вступать в «особые отношения» с коллективом, режиссером и действовать по принципу шахматных фигур: если ты «конь», но еще не пришла очередь твоего хода, то должен ждать. И что хуже всего, твой партнер «слон» может сделать такой неудачный ход, что вся партия будет подгажена. К тому же и с Я все непросто. Настал твой ход, ты судорожно перебираешь варианты, на какую клетку встать, смотришь на часы. Знаешь наверняка, какой вариант выигрышный, но все равно по необъяснимым причинам делаешь ход не туда.
Я окружено тайной. Тут и твой ангел-хранитель, и сотня падших ангелов, которые держат тебя как на спиннинге. Так что не дернешься. И чем чище и незащищенней твое Я, тем больше над тобой демонов. Без них ни шагу. Они диктуют. Только Достоевский мог так выразить эту кабалу. Это состояние, когда ход мыслей, поток сознания невозможно прервать. Отсюда такие монологи – бесконечные, как на исповеди перед Богом. Остановишься – оборвется дыхание! Впрочем, не про то…
Гроб на столе. Судя по макету, сцена напоминает колодец, дно колодца. Немного мебели и вытянутое зеркало, которое соединяет с внешним миром. Я уже мысленно «хожу» в этих декорациях, пытаюсь «собрать мысли в точку».
Январь, 17
Поток сознания № 2: «Знаки»
На первом этаже дома по Пушкинской, 19 жила Мария Анисимовна Кучак, мать моей будущей тещи. У нее были две маленькие комнаты в коммуналке, и в этой коммуналке – еще двенадцать семей. Кругом лампочки и мощная «позвоночная» система. Под каждой из лампочек – фамилия жильца. Если ты моешься в общем душе и видишь, что на стене загорелась лампочка, то это сигнал.
Такая жизнь была мне знакома – я видел коммуналки и в Москве, может, только не такие густонаселенные. Впрочем, квартира Марии Анисимовны и для Киева была нетипичной. Тем более что располагалась она в театральном доме, который был у всех на виду. Тут жила «элита» – Романов, Хохлов, Белоусов, Нелли. Театр приехал из эвакуации и почти весь поселился в этом доме. Говорили, это заслуга Латынского. Он и сам тут поселился – со своей семьей.
Когда я впервые поднимался на третий этаж, то попытался представить его квартиру. Понимал, что большая, но когда в нее вошел, то понял, что моего воображения не хватило. Все напоминало музей. (Во время войны здесь жил другой директор – Тельман, а его любовница возжелала заниматься дома балетом. Для нее был сооружен специальный станок с зеркальным потолком, которым впоследствии и заинтересовалась Алла.) Однако мой будущий тесть Латынский категорически возражал против ее занятий балетом: «Надо головой работать, а разные триоли-кабриоли канифолить не позволю!» Тем не менее, покорившись уговорам дочери, решил показать ее педагогу балетного училища Верекундовой. Почти ультимативным тоном потребовал ответа: «Будет из Аллы Уланова или не будет?» К тому надо добавить, что подруга Латынских в Москве Ф.З.[45] работала секретарем у Ю.А. Завадского (бывшего когда-то мужем Улановой) и подарила Алле несколько пар ее балетных туфель. «Нет, Улановой из нее не будет!» – со всей ответственностью ответила Латынскому Верекундова, но, к чести Аллы, она приговор приняла мужественно. Улановские туфли на гвоздь не повесила. Продолжала ходить в студию и в день нашей свадьбы танцевала Весняночку. Впрочем, балетный станок с зеркальным потолком находился в самой глубине квартиры Латынских и начинать рассказ надо было не с этого.
Гордостью моих будущих тестя и тещи были кабинет и спальня, обставленные соответственно черной мебелью в духе модерн и ампирным «птичьим глазом» с белизняркой (последняя подразумевала маленький стеклянный шкафчик для белья поверх комода). В кабинете стоял еще трофейный «Безендорфер», за которым просиживали маленькие Алла и Алик, ее брат. Учила их пианизму Михалина Соломоновна. Высшим достижением Аллы считался медленный вальс Шопена. Поразительна была вылизанность инструмента и всей обстановки – Р.С. самолично, дважды в день – до работы и после – натирал комнаты мягкой замшей…
Я записываю это для того, чтобы представить себе состояние Кроткой, переступившей порог его дома. «О, грязь! О, из какой грязи я тогда тебя вытащил! Должна же ты была это понимать», – говорит мой Закладчик. В его распоряжении только две комнаты: «одна – большая зала, здесь и касса, а другая – тоже большая – наша комната, общая, тут и спальня. Мебель скудная: киот с лампадкой, шкаф, в нем несколько книг, постель, стулья, стол, конторка». В общем, ничего похожего с моей историей. Другое время, другое место действия, пол сугубо мужеский. А общее только то, что гол и бос был, как она, и что из грязи вытащили. Однако сталкиваю эти истории сознательно. С единственной целью, чтобы уяснить… не суть даже, не предлагаемые обстоятельства, а знаки!! При работе над ролью, в особенности если это Ф.М., А.С., Н.В. или А.П., возникает в голове своя знаковая система – это и «наплывы», и ощущение атмосферы, и самые нелепые фантазии. Вчера на репетиции вдруг сочинил, что было бы, если б Кроткая смирилась, признала поражение и у них бы ребеночек родился… Достоевский – совокупность взаимоисключающих вариантов. «Что значит шестой палец у Иосифа? – спросил меня как-то Нелли Влад. (Кстати, сидя у Латынских на кухне.) – Это ведь знак, символ?» – «Шестой палец? – удивился я. – На ноге или на руке?» – «Ты что-нибудь слышал о художнике Рафаэле? У него есть картина „Свадьба Непорочной“, найди ее и задумайся, отчего у Иосифа на ноге шестой палец».
Наверное, знаки – не всегда такие головоломные. У каждого человека своя знаковая шкала и ключ к этой шкале, и каждый пользуется ей в силу отпущенных ему способностей. У меня она почти на подсознательном уровне. Мне кажется неслучайным, что когда Латынский почувствовал неотвратимость нашего брака, то пригласил меня на разговор. Тон был странный, несколько наигранный: «Понимаете, Олег, Алла вам не пара – она отметки в дневнике подтирает!» Наговаривал на нее, как Кочкарев на Агафью Тихоновну… А когда понял, что уговоры не действуют, то применил главную заготовку: «Запомните, Олег, у меня дисциплина ой-ой-ой! Даже животные живут в строгости! (Действительно, были у него тогда и утки, и лиса, которые поклевывали черную мебель, – он был любитель до всякой живности.) Теперь сравним с текстом „Кроткой“: „Прежде любви нам надо сговориться. Во-первых, строгость. Я введу вас в дом под строгостью… Строгость, строгость“.
Может, совпадения случайны, скорее всего. К тому же я не собираюсь строить роль на одном лишь опыте, черпая из себя, – этого опыта было бы бесконечно мало. Просто не забуду напутствие Гоголя: «Забирайте с собой в путь свою раннюю юность, забирайте с собой свои человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом!»
Февраль, 8
Без точек
Где-то за стеной Лукерья читает молитву: «Боже! Ты – Бог мой, Тебя от ранней зари ищу я, ибо Ты – помощь моя». Я вслушиваюсь в слова, но многих не понимаю. Когда она будет читать снова, попробую повторять за ней. Когда слушаешь одну, назойливо повторяющуюся ноту, приходит ощущение бесконечности, размытости во времени. У Чехова хорошее наблюдение: «…был рационалист, но, грешный человек, любил, когда в церкви звонили».
Оля Волкова хорошо читает молитву. Вполголоса. Не надрывно. Без точек.
Невидимая пелена обволакивает пустую сцену, и у одного виска начинает покалывать.
Мерность. Ощущение маятника в голове. Прикладываешь руку и вслушиваешься в себя.
Есть несколько воспоминаний очевидцев о том, как Достоевский читал. «Гипноз кончался только тогда, когда он захлопывал книгу…» Все они сходятся на том, что у него было не разукрашенное чтение, не чтение в лицах, а волхвование. Особо впечатлительные падали в обморок. Читал он нервными окончаниями, скулами – не связками, даже если это была не его проза, а сцена Собакевича и Чичикова, которую он однажды выбрал для чтения. В знаменитой пушкинской речи, по свидетельству Г. Успенского, всех поразило то, «что говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал со знакомыми людьми, не надседаясь в выкрикивании громких фраз, не закидывая головы…» Мне кажется, я тоже как-то по-своему слышу голос Ф.М., как бы он прочитал это место из «Кроткой»: «Смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!» Впрочем, граммофонов тогда не существовало, и, вполне возможно, я ошибаюсь…
Однажды по Школе-Студии прошел слух: пианистка Мария Юдина во время своих концертов читает! Читает Пушкина, поэзию «серебряного века». Я с опаской отправляюсь в Колонный зал. Опасения подтверждаются: я не готов к восприятию такой очищенной материи. Музыка Брамса, обрамленная Евангелием, Блоком и ее собственной, юдинской прозой, казалось, опустилась с другой планеты. Но незаметно тихая магия ее слова овладела мною: чудотворная икона заговорила! Где в то время можно было услышать: «Так будут последние первыми, и первые последними; ибо много званных, а мало избранных»? Но главное не это – ее воздействие в момент исполнения, убеждавшее, что соединение русского слова с немецкой музыкой (ведь только что кончилась война!) органично и единственно возможно! (На всю жизнь запомнил это откровение из Матфея – значит, если и не из последних, то из отстающих, из самого арьергарда – когда-нибудь в авангард!!) Тогда, после концерта, мною овладели эмоции. Я хотел понять, как достигнут этот необъяснимый Синтез. Как музыка речи и музыка нот стали видимыми. Однако моя неподготовленность этому помешала. Юдина закрыла клавиатуру, и «тайны не узнал я».
Отпечатались в памяти слова Добронравова – Федора: «Моей виной случилось все…» Самый конец спектакля «Царь Федор Иоаннович». Ощущение бессилия изменить судьбу России, свою собственную. Слова Всевидящего! Диалог с Турениным превращался в сцену Страшного суда, о начале которого должны возвестить ангельские трубы. На сцене МХАТа звенел колокол, а трубы начинали рев, когда ратник приносил известие о приближении к Москве хана. Из собора слышалось пение. Характерен был жест Добронравова, разрезавший сцену надвое: по правую руку станут оправданные им и прошествуют в рай, по левую – изменники, грешники, коим уготован ад. Огненная река готова была хлынуть на нас, когда Добронравов требовал:
«…Палачей!
Поставить плаху здесь, перед крыльцом!»
Но все менялось при известии о смерти царевича. Преображение Добронравова было поразительно. Из громовержца-титана – в Лира в лохмотьях, которого некому защитить от бури. Который осознал собственную бесполезность. Его безумие было не юродивым, безумие без признаков падучей. Как будто душа убиенного Дмитрия вселялась в него – в Федора… Конечно, каждый артист задумывается, как достигается такое сверхвоздействие. (В случае с Добронравовым – всего за одиннадцать репетиций! И это после того, что Федора до него играли Москвин, Качалов и Хмелев!) Задумывается, как интерпретация Слова становится процессом поэтическим, мыслительным – не механическим? Как, например, воспроизвести лексику Кириллова (в «Бесах»), его неумение «собрать мысли в точку»? То, что он говорил «как-то не грамматически, как-то странно переставлял слова и путался, если приходилось составлять фразу подлиннее», – как это передать? Люди сочинили правила правописания и правила поведения с целью упорядочить, «усреднить» себя. Привести к какому-то знаменателю. Желательно хорошо им знакомому. Привычному. Кириллов с этим боролся: «Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что все не хотел…» Ему нужно было сказать свое слово. Какое слово сказал Кириллов – известно.
«Вне грамматики» этой жизни существует Давид Боровский. Знаки препинания у него свои. Он может подолгу подбирать слова, будто ища выход из лабиринта. Но в нужный момент появится занавес к «Гамлету» или висящие крылечки к «Сказкам старого Арбата». Многие бы хотели забраться в его лысину и узнать, как они придумываются – занавес и крылечки. Не все же так просто, как объясняет Чехов: «Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? Вот. – И он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь, это оказалась пепельница, поставил ее перед собой и сказал: – Хотите, завтра будет рассказ… Заглавие „Пепельница“. Есть еще некая сила, которая сделает эту пепельницу притягивающей к себе. И мне кажется, я знаю, почти осязаю теперь эту силу.
Лукерья закончила чтение молитвы, и у меня все еще покалывает у виска. Не отпускаю руку.
Назойливо повторяющаяся нота еще звучит.
Теперь, когда она снова будет читать, попробую повторять за ней. Вполголоса. Без точек.
Февраль, 9
«Правда на комнату»
Вышли на Малую сцену. Прогон первого акта шел 1 ч 30 мин. Мне он не понравился, потому что в какой-то момент начал кресла считать. Пустые. Сколько зрителей придет. Какой-то тормоз срабатывает, что неловко «раздеваться», когда так мало народу. Привычка? «Удельный вес правды. Правда на комнату и на весь зал; или правда на весь мир. Без малой правды не найдешь большой; без комнаты не придешь на площадь». Но это не я сказал, а К.С.
Февраль, 11
Лихорадка и не спится. Перед всем, что делаю, перед каждой мыслью должно набухнуть. То есть мотивировки нужны. А у меня? Вот сцена, когда она револьвер наставила, не выходит. Не из-за Наташи[46] – из-за меня. Вспоминаю зачем-то чеховского «Медведя»: «Пропал! Погиб! Попал в мышеловку, как мышь!» Это когда возмущенная Попова трясет перед ним револьвером. Как у А.Л. похожая ситуация дается в насмешку! Но это только ощущение, что у Чехова легко, водевильчик… Просто так чаще всего играют.
Февраль, 20
Я все могу объяснить, кроме гибели, смерти. Невозможность смерти вообще. Думаю, если б Бог заново жизнь создавал, он бы придумал что-нибудь получше смерти. Совершенней. Наверное, это его единственная ошибка.
Март, 22
Товстоногов пришел!
Неспроста я написал это число красным. Оно запомнится на всю жизнь. Он пришел с тем, чтобы раздолбать. Еще не видя, не зная. И стал смотреть. Боже! Что же это был за прогон! Двое в зале. Нет, еще Дина Шварц. Весь прогон он с Додиным разговаривал в повышенных тонах. А мы играем. Это в зальчике-то в маленьком! Нервы напряжены до предела. Как мы доиграли, одному Богу известно. И ведь это же не комиссия какая-нибудь!
Потом говорит; «Ну, идите сюда, в зал!» Меня как прорвало, говорю ему: «К нам идите, Георгий Александрович, на сцену! У нас тут хорошо».
Пошел, без разговоров. И началось: и то неверно, и то, и то. Получается, что мы и не работали четыре месяца, и плохо понимаем Достоевского. А от меня он вообще не ожидал такой игры!
Обидно, что несправедливо. «Может, мне вообще уйти?» – спрашивает он. Это уже после того, как я дал ему понять, что он не в материале и вообще давно не читал «Кроткую». Несколько примеров – и легко ему доказал.
Конечно, он этого не любит, когда с ним спорят. Но почему? Если бы это он ставил, сколько было бы шуму! Победа! Сразу бы перевели на Большую сцену.
Когда после репетиции шел домой, вот о чем думал. Актеры часто предают режиссеров – тех, кто все вынашивает, придумывает, выстраивает. Кто ради них же самих проходит через все унижения. Я часто был свидетелем таких унижений. В этом случае актеры предают и себя, и свой труд. Потом это им аукнется.
Из того, что предложил Г.А., оставили только эпизод с цилиндром. Это уже перед самым концом. Я на полу, он рядом со мной лежит. «Хорошо бы, Олег, ваш последний монолог начать в цилиндре! Это будет как-то по-гоголевски!» – просит Г.А. Лева в знак согласия кивает головой: «Сделайте, Олег, сделайте, что он просит!»
Смотрю теперь на Додина из-под цилиндра. Вижу, он прекратил покусывать сигарету и даже заулыбался. Наверное, до него только сейчас дошло, что выиграли мы.
Апрель, 19 – май, 11
Аргентинский дневничок
Сажусь в «Красную Стрелу». Прощаюсь со своими. Зачем я еду? Куда еду?[47] – трещит в голове. – Быть ротозеем? Будто в «Клубе путешественников» не посмотрю эту Аргентину. Только отъехали, подходит Товстоногов:
– У вас была такая многотрудная весна, Олег, – за экватором развеетесь. Читали, что я написал о Додине?
– Еще нет. Может, возьмете его в театр?
– Какой у вас замечательный костюм! Бежевое букле! Где брали: в Голубом зале[48]?
– Что вы, мы туда не вхожи.
Я распрямился – от гордости, что меня рассматривают.
Из купе появился Стржельчик, в таком же букле. Как на карнавале. Г.А. заметно напрягся:
– И у вас, Владик?
– Я предлагал Жене[49] сходить с нами, – ответил Владик с чувством победителя.
Он затмевал всем: дорогой французской водой, финскими туфлями на небольшом каблуке, шейным платком, а главное, подачей этого. Букле на нем сидело по-королевски. Я попытался вернуться к тому, с чего начали:
– Ведь можно, наверное, открыть для Додина «единицу»?
– Наверное, это было бы возможно, если бы…
Жест Товстоногова был красноречив: человек предполагает, Бог располагает.
– …Да, Владик, по поводу костюма… Давайте вернемся к этому вопросу в Ленинграде.
Я попросил Стржельчика заранее договариваться о «форме одежды».
– Не беспокойся, для этого я второй костюмчик купил, – сказал по секрету Стриж. – Фасон более летний… Но этот «удар» я заготовил на Аргентину. Ты меня раньше времени не продавай. И разошлись спать.
Летим уже 33 часа. Сначала до Франкфурта. Оттуда до Лиссабона. Через океан до Гаваны. От Гаваны еще через пять часов – Чили. Естественно, не выпускают. Смотрим в окошечки: пусто, только самолеты. А пугали, что будет хунта, военные с автоматами. Нет, все это было в Шереметьево-2. Показывают кино. Но мы без звука смотрим – белые люди платят по доллару и получают наушники. Переводчица спрашивает: «Будете брать?» – зная, что ни у кого нет денег. А если и есть, лучше не подавать виду. Все в липком поту. Обалдевшие. Требуется небольшой допинг – беру сигарету. А ведь до этого шесть лет не курил. Бросил тоже в самолете, когда летел из Алма-Аты. Курил тогда по две пачки в день, за мной едва успевали вытряхивать пепельницы. И вот, когда я потянулся за очередной сигаретой, почувствовал спазм. Задрожали руки. Спросил себя: зачем я это делаю? И бросил. На удивление легко. Откурив более тридцати лет. Думал, что навсегда… Вы, наверное, уже успокоились, мои дорогие, думаете, что мы долетели. А мы еще в воздухе. Но это уже последний перелет: через два часа – Буэнос-Айрес. Миша Данилов объявил, что будет покупать бразильский кофе: «Надо быть идиотом, чтоб не купить здесь кофе!» А кто-то спросонья не понял: «Мы разве в Бразилию летим?» Наконец, на месте. Номер отдельный. Рухнул в постель с мыслью, что пролетел полшарика. А когда проснулся, то обратный путь представил… Вот ужас! Из коридора послышался знакомый голос: «Завтраков не будет! Завтраков не будет! Гостиница г…но, хоть и „Савой“. „Савой в доску!“ – кто-то ответил. А ведь завтраки обещали.
«Христос воскресе!» – говорит Б., прикрепленный к нам «инструктор», попросту говоря, «стукач», когда мы с Пустохиным выходим из гостиницы. «Воистину!» – отвечаю с гордостью. В этот же день оказался на базаре, где торгуют нашими орденами, граммофонами, посудой, иконами. В общем, утварью – разворованной, проданной за копье. Присмотрелся к серебряной ложке, на ней надпись: «Все Божие да государево». Складень XVIII века всего за 300 долларов. «Откуда?» – спрашиваю я зачем-то. «Из леса, вестимо», – отвечают на ломаном русском. «Подешевле бы… раза в три». – «Сыр бесплатный только в мышеловке бывает. Так и быть, по случаю праздника – отведай нашей пасочки!» Я отведал и о вас подумал. У вас сейчас стол накрыт – и яички, и куличики. Может, засохший кулич меня и дождется?.. После базара – экскурсия в театр Колон. Показали эту огромную фабрику. Шла генеральная «Травиаты». Многие заныли: зачем нам это? Осталось только несколько человек и я тоже. Переводчица была местная, говорила по-украински. Вот я с ней и общался на «суржике». В антракте, после укоров Жермона-отца подошел человек и представился: «Здрасьте, я – Яша Гальперин, ставлю здесь русские оперы. Теперь вот собираюсь „Пиковую“. Потом выяснилось, что он на самом деле концертмейстер. А так как Яша родом из Одессы, то помнит неплохо русский и обучает ему певцов. Они недовольны, что у нас такая буква Ы трудная. А заодно он ставит. Спрашивает, что это может значить: „Но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее“. Это так Германн сказал у Пушкина и всякий русский так может сказать здесь, за границей… Сейчас я уже в номере – на ужин меня ждет банка с сосисками и гречневая кашка. „Х.В.!“ – мои дорогие.
Стриж вызывает репетировать «Хануму» – и нашу «звездную» баню[50]. Все, кому не лень, пришли поглазеть. Хохочут. Действительно, все реплики сходятся с нашей ситуацией: «Зачем он нас сюда позвал?» или «Слетелись по первому зову». А у меня еще в башке: «И зачем я сюда поехал?» После репетиции собрался опустить письмо для Шевелевой. В Америку. Как чувствовал – это будет непросто. Письмо в кармане пиджака держу – никому не показываю. Сева Кузнецов спрашивает: «Ты что-то ищешь?» Действительно, у каждого дома останавливаюсь, думаю: почта! а это – банк или какой-нибудь «Эл самовар де Распутин». Говорю Севке: «Ты в гостиницу иди, я еще погуляю». Наконец нашел методом исключения. Дышу неровно. Объясняю с трудом, чего мне нужно. Марку покупаю. Мне пальцами показывают, в какое окно. А тут Б. – как из-под земли вырастает. Газеты покупал. «Кажется, он меня только сейчас заметил, – начал прикидывать я, – значит, как покупал марку – не видел. А если и видел, то что? Письмо-то я из кармана здесь не вынимал!» Объясняю Б., что домой хотел весточку. Он меня под руку: «Мы скорее в Ленинград вернемся, чем дойдет твое письмо». Быстро перевожу разговор на другую тему… Кажется, он ни о чем не догадался. Зато я теперь знаю, где почта, и марка уже есть, и на что наклеивать.
Посмотрел здесь новую картину Феллини «Город женщин». Не захватило. Это не «Репетиция оркестра» и тем более не «Ночи Кабирии». Герой в исполнении Мастроянни засыпает в поезде. Ему снится, как незнакомка увлекает его в лес… Мне объясняют умные люди, что это такая аналогия с Данте, когда тот опускается в ад. Что бесы хотят сбить его с пути, издают неприличные звуки, называя это: «изобразить трубу из зада». Что-то похожее ведь есть у Босха. Но одно дело написать это на бумаге или флейточки, воткнутые в зад, изобразить на холсте. Без единого прегрешения против вкуса. Другое дело – череда аттракционов, всевозможных «либидо» в дорогом «повидле». М. постоянно безучастен, даже когда скатывается по желобу в преисподнюю. Неужели М. или любой из нас будет так же спокоен, когда на самом деле туда скатится? Дай-то бог… Когда вернулся в номер и помылся в душе, услышал звонок. Дождался!!! Ваши голоса так близко! Что приглашает сниматься Абдрашитов – хорошо, только ведь два года не прошли и «табу» на «Мосфильме» не снято. Скорее бы, скорее бы увидеть вас. А пока что – спать. У вас уже утро…
Где-то накануне моего пятидесятилетия ко мне подошел Миша Данилов и очень деликатно начал: «Я бы хотел подарить тебе трубку. Мне кажется, трубка бы тебе пошла. Только не знаю пока, какая лучше: классический „бульдог“ или „яблоко“? Я ничего не понимал в трубках, мне нравилось только, как курил Копелян, – сам процесс. „Такую, как у Ефима“. – „Хорошо, значит „бульдог“. У него мундштук покороче, чашечка обрублена в многогранник“. В день пятидесятилетия трубка лежала в моей грим-уборной. Рядом записка: „Старик, кури и думай, что ты на Темзе“. Я так и думал, когда ее курил. До этого Миша уже подарил мне серебряный кортик для разрезания газет. По случаю выхода „Генриха“. На самом деле это я должен был что-то ему подарить: ведь Миша помогал мне, когда я так аврально входил в спектакль. Кстати, тогда же он пригласил к себе домой: „Зайди, я хочу дать тебе послушать одну вещь. Очень красивую. Как было бы хорошо для сцены с короной…“ Этой „вещью“ оказалась увертюра Перселла „Гордиев узел развязан“. Я взял пластинку домой, чтобы послушать с Юрой. А Миша мне ее дарит „Все равно уже в спектакле другая музыка. Пусть будет на память“. Действительно, в спектакле были барабаны, трубы, соответствующие площадному, „балаганному“ решению. Перселл был бы хорош для другого спектакля – более камерного, сделанного „в эпохе“. „Папа, возьми меня, пожалуйста, к дяде Мише“, – слезно попросил сын. Мы пошли, и мне кажется, с того момента у Юры началось приобщение к музыке. Пока еще робкое. „Дядя Миша“ позволил ему рыться в своей коллекции. Переписали себе джазового Стравинского, его „Историю солдата“. Миша еще дал сборник сказок Афанасьева: „Попробуй почитать под музыку. Потрясающе получается…“ Он меня уверял, что к музыке никогда не поздно приобщиться: „Пойми, это же вес души. Мы это ощутим уже после смерти. Если семь грамм, как они говорят, то есть как у всех, то это значит: тяжело нам там придется, будем болтаться в душном околоземном пространстве. А если ее пропитать Хайдном (произнесено это было с настоящим немецким выговором), то можно и до одного грамма вес скинуть. И улетит тогда высоко, и легко ей там будет – душечке“. Миша сам-то тяжелый, но говорил об „одном грамме“ со всей серьезностью. Он вообще – серьезный человек. И когда занимается фотографией, и когда трубки мастерит, и когда на сцене. Мне многое нравится – и Хозяин отеля в „Фиесте“ – это их работа с Сережей Юрским[51], и то, что он сделал с Фоменко – «На всю оставшуюся жизнь»[52]. Замечательные роли! Да, и, конечно, Диккенс!..[53] И даже здесь, в поездке, Миша предельно серьезен. Заходит ко мне и показывает кольцо. С бриллиантом. «Купил!» – с гордостью говорит он. «Ну и жук ты, Миша, – вырывается у меня от досады. – А я вот не знаю, на что деньги потратить. Для меня это такая пытка!» Мы сели пить чай. И просидели почти полдня: «Мне очень приятно с тобой находиться… У нас какая-то незаметная, молчаливая дружба. Незаметная даже нам самим, – разоткровенничался Миша. – Я сейчас книжку читаю о масонском символизме. Так вот, у них часто так бывает – принимают некий кодекс молчания. И это дороже всяких слов, уверений в дружбе. Что мне нравится в масонстве – что они объединяют все религии. Это очень правильно. А знаешь, какие у них основные символы? Первый – риторика! Умение убеждать в своей правоте и еще – скрывать свои истинные мысли и чувства, когда это требуется. Из моих друзей это может по-настоящему только Сережа. Ты согласен?.. Потом идет логика. (Миша задумался.) Пожалуй, это тоже Сережа. А вот музыка – наверное, все-таки я. У меня к ней непреодолимая тяга. Слышу как-то по-своему. Дальше ты удивишься… В моем представлении ты символизируешь… астрономию! Именно. Я думаю, тебе что-то приоткрыто туда, что-то известно. Иначе как же ты… Если не так, тогда я не знаю, как сделана твоя „Кроткая“.
Когда Миша ушел, я сразу же записал этот удивительный монолог.
Приехав в порт, погрузились на огромный катамаран. По мутной воде отправились на званый ужин. Оделись соответствующе, я – в свое букле. Оно здесь имеет успех. Обещали, что будет мясо. Речка неширокая, не больше Мойки. По берегу расставлены коттеджи и у каждого своя пристань с названием: «Дон Педро», «Мендоза» или что-то вроде «Матка-боска-санта-лючия-ди-ламмермур». Бананы растут, орехи и мои любимые корольки. Потом начались эвкалипты и кусты облепихи. Изобилие! Местные говорят: ткни палку – и она будет расти! Ехали час. Наконец наша пристань: нам машут, кричат по-русски. Встречает посол с супругой. Всех приглашают внутрь – оказывается, это гостиница, которая арендуется для приемов. Начинается протокольное выступление местных артистов – как в Ленконцерте, только душевней. Разносят вино. Из наших никто себе не отказывает. Раздаются тосты за родину. Просят и нас чего-нибудь исполнить. Женя тут же выходит в круг. Ну, думаю, конец – ведьма! И Б., и посол – все просят ведьму. А Лебедев непрост. Придумал образ русского патриота с уклоном в диссидента. Начал размышлять о Волге. Рулада в мою сторону: «Оказывается, и ты с Волги! Я не знал…» Тут же его заносит: «Как жалко нашу Волгу-матушку! До чего дожили: ни мяса нет, ни хлеба. Голодает наше Поволжье! И до каких это пор…» Его аккуратно подталкивают в бок. А он опять ко мне: «Ты же из Плеса?» Вижу вдалеке банановое дерево и скамеечку. Решаю уединиться. Прошу официанта принести асаду (это их замечательное блюдо) туда, под дерево. Пролетают попугайчики, но ругаются не по-русски.
Можно подвести итоги. Вроде ничего не купил, а денег уже нет. Хрен с ними. Последняя «Ханума» начинается в 17 ч. Отыграю – и я свободен. Завтра – выходной, но и магазины, к счастью, закрыты. Надо купить хлеба. Осталось еще две банки мяса и семь долларов на мелкие расходы. Продержимся.
Ноябрь 15
Многое из того, что было начато весной, во время «Кроткой», заканчиваю сейчас. Тогда не находилось времени. Как в цейтноте. В перерыве между репетициями хотел записывать, но засыпал… от усталости… Тот отрезок теперь более или менее приведен в порядок. Надо еще описать съемки у В. Абдрашитова, там любопытный получается характер. Но тоже – время!
И вот еще о чем подумать – такой ненормальный ритм, с перегрузками – на пользу ли он? Раньше подолгу отсиживался в мутной воде, а теперь судьба все чаще делает повороты… Позднее развитие сказывается.