1988 год

1988 год

Январь, 5

Состоялся прогон нового спектакля во МХАТе. Я должен был присутствовать. Спектакль для детишек. Чудовищно! Как все изменилось!.. Раньше, во времена нашей молодости, было бы немыслимо репетицию-то показать такого убожества. А теперь… О Господи!

Февраль, 21

Единственный свидетель

Мальчик пытается запрыгнуть в уходящий автобус. Водитель не замечает его. Кто-то из пассажиров кричит, чтобы тот остановился, называет его дураком. Культурно. Водитель озлоблен, лезет выяснять отношения, хватает монтировку… Среди пассажиров оказывается девушка, призывающая всех стать свидетелями его хулиганства. Но все, как бараны, покидают автобус. Остается единственный свидетель – это я…

Имя режиссера – Михаил Пандурски. Это его первая работа в кино[96], а у меня – вторая за границей. В сценарии много текста, режиссер предложил позаниматься болгарским. Я в ответ на это предложил помарать текст. «Как это? Что же останется?» – спросил растерянный режиссер. Хороший он парень…

Работают не так, как у нас. Кино будет снято в 21 день. И атмосфера замечательная. В воздухе, правда, витает недовольство автора сценария (как это – взял и выбросил слова?) и вопросы: почему герой русский, а не болгарин? почему столько мусорок, грязных столовок вместо солнечных пляжей и Плиски? Ну, это не ко мне…

Вечерами Миша приглашает на кебабчета. Это такие колбаски, сделанные из мясного фарша и обжаренные в духовке.

Март, 10–21

Мисо-суп

Развалившись в креслах, смотрели с Женей[97] Кабуки. Показывали избранные, самые захватывающие места. В одной пьесе герой скинул с плеч кимоно, и мы увидели привязанные к его шее толстые шнуры. После чего, взмахнув мечом, он с легкостью отрубил головы своих заклятых врагов. Легкость достигнута следующим образом: видимый нам ассистент раскидывает сделанные из папье-маше «картофелины». Будто засыпает головами поле. В другой пьесе действие закручено вокруг юноши, которому не на что выкупить свою возлюбленную из публичного дома. Он работает посыльным, и вот в его руках оказывается пакет с деньгами, который он должен доставить по определенному адресу. Сначала играет сцену сомнений, потом срывает печать с пакета. С этого момента он обречен… Женя ему сопереживает:

– Ты случайно не знаешь, что значит «сибараку»? Очень важное слово… Вот смотри, у них все другое… по сравнению с нами… и речь, и манера поведения… Несколько речевых приемов, но каждый построен на пении фразы. Между прочим (Женя смеется), я этим грешил еще во Владимире… А когда приняли в Студию, то каждый педагог считал своим долгом напомнить высказывание Станиславского: «Не выношу отчеканенной дикции – отточенной до колючей остроты…» Видишь, до сих пор помню.

– Мне-то кажется, у нас все поют… тише или громче.

– Возможно… Но у нас монотонное пение, скучное». Посмотри, это воздействует сильнее. Я уже давно для себя вывел: важно воздействие в момент исполнения. Только в ходе спектакля ты можешь в чем-то убедить – будешь ты петь, будешь комиковать, будешь биомеханику исповедовать – никому до этого дела нет.

Но тебе же сакэ подарили не за Кабуки и не за биомеханику, а за «систему» Станиславского!

Так я напомнил Евстигнееву о маленькой бутылочке, которую ему принесла за кулисы японская почитательница. Женя беспрекословно достал ее из тумбочки.

– А греть будем?

Я вынул из чемодана маленькую кастрюльку, которую таскаю для приготовления каши, заполнил ее водой и сунул туда кипятильник. На Женином лице появилось сомнение, и он попросил отлить сакэ в отдельный стакан:

– Понимаешь, я не могу, как они… Буду пить холодным.

Отпив глоток, он буквально взорвался:

– Ну а где же у нас все эти скоморохи, юродивые, плачеи?.. Песни подблюдные – но не те, что в «Распутине»! Почему русские свои традиции похерили? Оевропеились! Ведь у нас – начало Азии, у японцев – конец, но как они свою культуру блюдут! Сколько приговоров помню с детства: «Убил Бог лето мухами». Где это все? Где тот язык, пушкинский? Какие слова были – перелобанить, равендук…

– Равендук… это что?

– Обыкновенная парусина, только грубая… Как ты думаешь, Олег, кто первый гробить начал? С кого началось?

– Думаю, с Петра… Хотя сам он и не думал, что так обернется.

– С Петра? Ведь он же великий!!! И потом – он хотел из нас только Голландию сделать, то есть малых голландцев…

– А получились полные. Хочешь, я тебе процитирую «Дневник писателя» за 1873 год?

– Чей дневник?

– Федора Михайловича…

Я достал книгу из чемодана и стал искать то, что уже обвел для себя карандашом:

– «В лице Петра мы видим пример того, на что может решиться русский человек: никогда никто не отрывался так от родной почвы!» Дальше самое интересное: «И кто знает, господа иноземцы, может быть, России именно предназначено ждать, пока вы кончите».

– Скажи, а у тебя даже в Японии томик Достоевского?

– Перелет-то долгий…

Мы еще немного поразмышляли, и вскоре нашим вниманием овладело Кабуки. Вышел артист в обличье лисы и стал колотить в барабан со странно вибрирующей кожей. Разобраться в этом я уже не мог – сакэ в моем стакане давно остыло.

С Хидекой, подругой моего Юры, встретились прямо на Гинзадори. Они с пианистом Шоном пригласили отведать мисо-суп. А заодно и темпуру, и множество других вкусностей. Русского писателя Ивана Александровича Гончарова не вспоминали: он всех ввел в заблуждение своим «Фрегатом» – изобразил японцев какими-то дикими… Скорее, неандертальцем выгляжу я, то и дело прижимая голову от выныривающих неизвестно откуда поездов… Палочками я давно научился пользоваться – так что, хоть в этом… То и дело хвалил за столом японцев: потрясающую кухню, умение перенимать все лучшее от европейцев, американцев… «И русских! – добавил мечтательный Шон. – Японцы не могут без Чайковского, он им заменяет коноплю… Они даже самодеятельные коллективы из СССР приглашают сюда, только чтоб „Лебединое озеро“ круглый год». Я тоже это почувствовал – хотя Чехов отнюдь не Чайковский. Тишина в зале благоговейная: словно не удовольствие пришли получать, а учиться. И в креслах своих удобных сидят, как за партами. Аплодисменты стремительно вспыхивают и стремительно гаснут – будто кто-то регулирует громкость. Говорят, японцы жадные. Я не почувствовал; скорее, дорогие… Вот мне немного не хватало на камеру, спросил Смелянского, кто может одолжить. Конечно, Ефремов! – последовал ожидаемый ответ. Но Ефремов не дал, предложил деньги Левенталя, от которых пришлось отказаться. Купил музыкальный центр вместо камеры, теперь ищем к нему лазерные диски. Хидека и Шон подарили записи Яши Хейфеца. Что же до Ефремова, то появилось вдруг… насупливание в мою сторону, надутие. Как будто укоряет: играй ты «Перламутровую Зинаиду», был бы здесь весь срок, как и все, и денег бы не просил! А тут еще мне передали его разговор с Иннокентием Михайловичем – ему в Японии пришла неоригинальная мысль самому сыграть дядю Ваню. В кино ведь играл уже… А роль доктора Астрова Ефремову очень бы подошла… Правда то, что я услышал, или наговор – будущее покажет. Пока что нужно выполнить просьбу Евстигнеева – поснимать его бродящим по ночному Токио. (Поснимать его новой камерой.) Для какой-то детективной передачи… А потом сходить в булочную – это самая приятная ежедневная процедура. Булочные здесь просто сводят с ума.

Когда-то говорили с Пашкой Луспекаевым о Боге. Было это давно, но мне хорошо запомнились его рассуждения: «Думаю, там нет никого. Нет, понимаешь?.. Если кто-то и был, то помер. Не может же какое-то существо, пусть даже и Бог, жить бесконечно? Всему наступает конец… С другой стороны, когда мне тяжело и я абсолютно мертвый, меня что-то поднимает, и чувствую, что сейчас взлечу… Что это за сила? Пожалуй, в нее-то я и верю… Иногда мне кажется, что к нам протянуты невидимые проводочки и, как положено, по ним поступает слабенький ток. А когда срок наступает, рубильник включают на полную мощь… и ты готовченко… Вся жизнь, как на электрическом стуле…»

Я это откровение припомнил в Японии и пересказал Евстигнееву. Он посмеялся сначала, потом произнес свое короткое «мда…». А тема эта всплыла оттого, что мы впервые увидели компьютер. Тут вообще такое изобилие техники, что можно тронуться. И все – бытовой, в отличие от нашей – космической. Тут этот космос можно в руках подержать, даже… Даже кровать, на которой я сплю, оборудована электрическим массажером. Специальная кнопка. Прежде чем ее нажать, достал разговорник, чтобы сличить иероглифы. Призвал на помощь весь свой «японский опыт». Сумел прочитать только два слова: не забудь… Наверное, «не забудь выключить…». А вдруг не выключить, а что-то, о чем я не догадываюсь? Все-таки любопытство взяло верх, и я включил. К неожиданности для себя, я начал подниматься вверх, и появилось ощущение, как у Луспекаева – что взлечу. Я быстро сообразил, что это не успокаивающее средство, а возбуждающее. Это в мои планы не входило, я побыстрее нажал на соседнюю кнопку, и кровать пришла в исходное положение.

Но начал я о компьютерах. Все «невидимые проволочки» скрыты внутри. Более того, японец предупреждает: не вздумайте открывать – он сам себя чинит, чистит… Самое удивительное его свойство – память! Можешь всю свою библиотеку в него перепечатать, и он все запомнит. Не только свою – хоть Ленинскую! Только меняй дискеты, программы перезаряжай! Какое раздолье теперь писателям – набираешь текст и тут же устраняешь ошибку. Можешь два варианта «в голове» держать – и правленый, и неправленый. Многие из писателей давно уже на машинки перешли – вот им и еще облегчение… Но главное – память! Вот кто может беспристрастно фиксировать нашу жизнь – не слова, не мотивы – поступки! Только поступки. Совершил… и тут же тебе на компьютере число, час… Распишитесь, товарищ Борисов. Легко Гамлету говорить: «Ах, я с таблицы памяти моей / Все суетные записи сотру / Все книжные слова, все отпечатки…» Нет, сделать это будет непросто… Когда твой срок подойдет, будешь все сорок дней глядеть на экран компьютера и от стыда сгорать – окажется, что с «таблицы памяти» ничего не стерто, все в ней сохранено!

Не так ясно с программой. Получается, в компьютер ее закладывают еще до твоего рождения. Возможно, свободу тебе какую-то и дают – пошататься из стороны в сторону, попить пивка – но дату рождения и смерти изменить ты не можешь. (Разве что случай?)

Конечно, с первого раза эту дьявольскую машину не прочувствуешь. А Пушкин вообще не знал о ее существовании. Представим на секунду, что он исправляет ошибку с помощью кнопки… Нет, ему глазами нужно увидеть то, что он зачеркнул! И потом… любвеобильный человек был Александр Сергеевич! Кто-то сказал, что у него в каждом слове чувствуется пощечина или поцелуй… А как поцеловаться с компьютером?

Апрель, 5

Вчера сорвали утреннюю репетицию «Кроткой». В постановочной части ничего не готово. Приехал Кочергин, а светить нечего. Как плохо, когда не ты хозяин, а спектакль – пасынок.

Как ни крути, а будет уже третья премьера «Кроткой». Сегодня декорации поставили и прогнали без единой остановки. Играет новая артистка – Медведева. Она молодец – вошла быстро. Что значит молодость! Додин сказал, что завтра порепетируем еще раз – может быть, последний. Хотя у него не бывает последних репетиций. Меня тоже ободрил – то ли в шутку, то ли всерьез: «Олег, а восемь лет, что мы работаем, даром не прошли!..» Я ему на это: «Автор такой… Можно всю жизнь рыть».

Апрель, 28

Был интересный вечер в Школе-Студии. Очень давно я там не был – пришел в гости к студентам. Рад был встрече с Авнером Яковлевичем Зисем, он вел у нас диамат. Читал Пушкина. Студенты хорошо слушали. Было интересно и мне тоже. Сверхзадача: показать, какие у них неважные сейчас педагоги. (Это я про общий их уровень, не про кого-то в отдельности.)

Май, 3

Вчера Первая программа показала «По главной улице»[98]. Я не видел, мы в этот момент ехали с дачи. Хаит позвонил, Кваша… все хвалят, говорят, что играю хорошо… Мою тему удалось вытащить – насколько позволял материал. Хотя «глубже глаза и уха» в зрителя не попадет. Одну сцену неплохо сыграли с Гафтом, одну – с Олегом Меньшиковым – этот молодой человек, по-моему, очень талантливый. Дай Бог ему хороших ролей!.. А еще позвонил артист из Киева и в трубку аж задыхался: «Все-то думают, что вы злой, Олег Иванович. А вы – добрый! Это я по вашим рукам понял… Когда показывают, как вы на гитаре играете».

Но ведь играл-то не я – Тодоровский!

Май, 16

«Кроткую» смотрел Питер Брук. Приехал к нам по приглашению СТД читать лекции. Говорил замечательные слова: что я (то есть герой мой) олицетворяю то необыкновенную широту, то сжимаюсь до размеров паука. И это у него на глазах – как пружина. Хорошее сравнение: ведь у Достоевского часто встречаются пауки, он угадал. «Я надеюсь, он правильно меня понял, – поспешил оправдаться Брук. – Ведь у древних греков паук ни с чем плохим не ассоциировался». После этого СТД (так сказать, театральная общественность) делал прием в довольно богатеньком ресторане на Кропоткинской. К моему удивлению, и нас с Аленой позвали. А я хитрый: взял с собой книгу «Пустое пространство». Теперь там есть красная надпись, сделанная рукой Брука, – что я не просто артист, а еще и «магнификант».

Май, 18–20

По поводу разложившегося трупа

Он выставлен в проезде Художественного театра. Сегодня два часа шло Правление – все это напоминало попытку реанимации. Но вылечить можно только одним способом: хорошими спектаклями. Всем это понятно, никто про это не говорит. Запретная тема. Если бы кто-нибудь встал и предложил: «Давайте поставим хороший спектакль, отбросим амбиции… и просто будем репетировать – для себя…» – «Да что вы, у нас все спектакли хорошие, эталонные, о чем вы?»

Теперь к числу эталонных добавится еще один – «Дядя Ваня». Актеры, которые играли премьеру, – Вертинская, Мягков, Борисов – пробный шар, что ли… Теперь очередь мастеров.

Произошли ожидаемые, хорошо знакомые вещи. Вспыхнула зависть. Особенно обострилась она в Японии – при виде чужого успеха. Теперь понимаю, что она точила его все это время, а прорвало сейчас. Эта зависть простейшего вида, как туфелька. Только спрашиваешь себя: почему мне не приходит в голову завидовать ему? Я ведь не лишен этого чувства вовсе – могу позавидовать хорошему писателю (но не его критику), ученому (но не его тени), которые будут работать «в стол» и до поры до времени ни от кого не зависеть.

После Японии кто-то остановил меня у Доски расписаний: «О.И., вы на репетицию?» – «Да нет… разве сегодня есть репетиция?» – «Есть… в кабинете О.Н.». Так я узнал, что мастера принялись за работу. Я вспомнил лекцию Ефремова об этике, идею объединения всех артистов, исповедующих «систему»… и у меня оборвалось все в один миг. Это всегда так неожиданно обрывается. Ведь репетиции исподтишка, тайком я проходил у Товстоногова. Роль Коли-Володи сыграл за свою жизнь раз тридцать, не меньше. И в Москву переезжал, чтобы работать с Ефремовым, как это ни странно, а не с Шапиро. Поэтому дальнейшее уже не представляет интереса – ход событий пересказываю только для того, чтобы потом не сказали: «Он бросил спектакль, он ушел…» Наверное, не скажут. Язык не повернется.

Вызвали Вертинскую на репетицию. Она пришла, иронически задев Ефремова: «Как мне теперь говорить текст: „Вы еще молодой человек, вам на вид… ну, тридцать шесть-тридцать семь“? У нас ведь постановка реалистическая…» Его это взбесило: «Неужели я хуже Борисова выгляжу?.. Ну, можешь вымарать это, я разрешаю». На следующую репетицию Настя не могла прийти – она уезжала на концерты, они были заранее назначены. «Как знаешь», – отрезал Ефремов. Когда она вернулась, то обнаружила уже Мирошниченко, репетировавшую Елену Андреевну.

Эта интрига началась не от любви к Чехову, не от неудержимой жажды к творчеству. Все прозаичней: объявили, что в сентябре – гастроли в Париже.

– Если ты не против… во Францию поедут два состава «Дяди Вани», – осторожно начал Ефремов, когда я пришел объясниться.

– Но я буду играть только с Вертинской. Это мое условие. Мы вместе репетировали и играли три года. Неплохо играли…

– Уже три года? Да… но, кажется, она не поедет. Мне сказали, она вообще заявление написала. И Калягин… С ума посходили.

– Еще не поздно вернуть все, как было. Но если Вертинская не едет, не еду и я.

– Это твое последнее слово?

– Последнее… Еще хотел спросить о пьесе «Павел I»? Тебе читать давали…

– А чья это пьеса? Напомни…

– Мережковского… Есть предложение Хейфеца[99] поставить ее на меня.

– Не понравилась мне эта пьеса. Процесса нет, скучновата… Я знаю, ты думаешь о своем шестидесятилетии… Ты прав, это надо достойно отметить.

События и дальше разворачивались стремительно. Хейфеца назначили Главным в Театр Советской Армии, и он сразу пригласил меня на роль Павла. Я ответил не раздумывая: «Да!» Собственно, от того, что будешь думать, выверять, ничего не изменится. Попрошусь в творческий отпуск, а дальше видно будет.

Мама рассказывала мне в детстве миф об Арахне, которая славилась как ткачиха и вышивальщица. Рассказывала как будто оправдываясь – ведь она часто подрабатывала этим же ремеслом. Гордясь своими коврами, Арахна сдуру вызвала на состязание саму Афину – богиню мудрости. Та не могла не принять вызов, однако, изменив внешность, пришла в дом ткачихи и предупредила, что с богами надо поосторожней. Об этом совете Арахна забыла. Когда Афина увидела работу соперницы, ее стала точить зависть. Не справившись с собой, она ударила Арахну челноком. А та повесилась. И только тут богиня призвала на помощь свою мудрость: заботливо вынула соперницу из петли и превратила в паучка. Ему теперь без устали ткать пряжу… Вот почему был прав Питер Брук, когда сказал, что паучки у древних греков ни с чем плохим не ассоциировались.

Май, 23

Копытца

Хорошая была съемка у Абдрашитова. Снимали предпоследнюю сцену, как Вельзевул, то есть я, сделав все дела, улетает – естественно, внутренне. Абдрашитов попросил расплакаться, а у меня с утра не получалось. Потом уже включил все… и пошло. Тонкие у него вещи, очень приятно делать. Складывается неожиданный образ: белый дьявол, теоретик, даже идеалист. Вот и музыку любит, импровизирует за пианино, а футбольная команда пляшет «под его дудку». Мне показалось, тут перебор. Но Вадим настаивает: «Он ведь человек – Гудионов, и ничто человеческое… Только если приглядеться, вместо ног у него – копытца…»

А вечером пошел в театр вводить в «Серебряную свадьбу» Мирошниченко. Тоже бы надо поплакать… Заболела Лаврова, а до этого ушла из театра К. Васильева. Все идет к концу. Назавтра на 14.30 снова назначили Правление. Повестка дня: контрактная система. Они не понимают, что договор или контракт делается под репертуар, под определенные сценарии или пьесы. Значит, снова говорильня.

Май, 30

Хоть и не Ермолаев…

Непростая сцена – завтрак с Клюевым[100]. Я должен удержать его танцем – так придумано. Беру за талию и начинаю кружение. И текст при этом: «Танцы – моя слабость. Я поставил на ноги весь наш прекрасный край. Танцы везде, всюду – как хорошо…» Вадим удивлен, что так легко получается. Я отвечаю: есть опыт. Небольшой…

Опыт этот начался еще с танцевального кружка. Говорили, есть наклонности к героическому мужскому танцу. Потом – занятия в Школе-Студии с замечательным педагогом Марией Степановной Воронько. Когда она танцевала со мной в паре, задыхаясь, произносила целый монолог: «Вы хоть и не Ермолаев, а от души – атитюд!.. Вы хоть и не Мессерер, а от всего сердца – плий-э!.. Вы хоть и не Лепешинская…» Когда мне предложили работу в народном танцевальном коллективе (чтобы как-то зацепиться за Москву), она схватилась за голову и чуть не сорвала свою накладную косу: «Что с вами, Олег? У вас же симпатичное личико (надо заметить, немногие мне это говорили), не то что мое – лошадиное! Хотите по секрету? В балете у всех что-нибудь лошадиное: личико, ягодичная мышца… Это же ваш любимый Чехов сказал: „На лице у нее не хватало кожи: чтобы открыть глаза, надо было закрыть рот – и наоборот“. Чехов наверняка балетных в виду имел…» Говорила это женщина, фанатично служившая своему делу. Я нередко вспоминал ее уроки – когда сам начал преподавать.

Тут я должен извиниться за то, что часто и с досадой повторяю: я никогда не преподавал. Было дело. Только давно… Пригласил меня музыкальный режиссер Борис Рябикин набрать с ним курс при Киевской оперетте. Потрудившись над драматическими сценами, я «оттягивался» на танцах. Перед репетицией шимми набрался необходимых знаний и начал целую лекцию: «Суть этого танца состоит в том, что танцовщики пытаются стряхнуть с плеч свои рубашки».» Кончалось тем, что я «стряхивал» свой свитер или пиджак и сам пускался в пляс до седьмого пота. Учил я их осмысленному танцу. И это… почти никогда не удавалось. Появлялась примитивная хореография и вместе с ней… все пропадало. Так зачастую пропадает и у нас: за столом выстраиваешь каркас, выверяешь детали, а разведут мизансцены, сошьют костюмы – и пиши пропало. Конечно, хороший танцовщик, как и хороший артист, это преодолеет. Преодолеет за счет соединения техники, актерского проживания и оголенного нерва. Но видел я это… только один раз. Точнее, только у одного. У Барышникова.

Его драматическая одаренность не вызывает сомнений: это началось еще со спектакля у Сергея Юрского[101]. Из основных достоинств – диапазон: от «нормального классицизма» (использую термин Бродского) до бродвейских мюзиклов с Лайзой Минелли. Но главное в нем – сплав и соразмерность всего: все девять муз служат ему, как служили когда-то Аполлону. Помогая укрупнить мысль – насколько это вообще в балете возможно. Оттого я не встречал у него движений ради движений, жестов ради жестов. Все объясняет мой Голохвостый: «Ум служит не для танцевания, а для устройства себя, для развязки своего существования». Думаю, и с существованием у него все в порядке.

С Натальей Макаровой меня познакомил ее бывший супруг Леня Квинихидзе. Сидели мы за одним столиком в ленинградском Доме кино, о чем-то беззаботно болтали. У нее короткая юбочка, звонкая речь, я бы сказал – легкомысленная… Я не мог тогда предположить, что когда-нибудь испытаю потрясение от ее танца. Не восхищение – именно потрясение! Я увидел две сцены из балета «Онегин»[102] и, выключив телевизор, долго потом сидел в темноте. Передо мной светились ее руки, рвущие онегинское письмо.

Балетный артист (как и оперный – при желании!) может достичь куда большего воздействия, чем драматический. Объяснить это несложно: взаимослияние с музыкой! Оно редко происходит, к нашему счастью, но уж если происходит – нам нечего равняться. Мы – где-то в третьей позиции со своей прозой жизни… Возможно, только документальное кино превзойдет по воздействию Барышникова, Макарову… Марию Каллас… Впрочем, именно их и можно будет увидеть в тех документальных фильмах, которые останутся для новых поколений.

Июнь 15

Интересна придумка с гипнозом. Мой герой, глядя на Клюева, вспоминает, что в другой жизни, очень давно, может быть во времена Стеньки Разина, они были знакомы. Соотношение то же: слуга – хозяин. Он и Марию как будто из той жизни вызывает, и Клюева заставляет дирижировать хором одним лишь взглядом, прожигающим. Сначала у того рука задвигается в такт Моцарту, потом со сцены уйдет дирижер и – дорога для него открыта.

Только гипноз – оборотная сторона рабства, вековечного рабства. Русский человек всю свою историю под гипнозом. Это для него привычно – на спине носить, веничком парить, любую прихоть исполнять. Он – на содержании у Системы. А идея не в том, чтобы над ним поглумиться, а показать, растолковать, что идея «светлого будущего», то есть «светлого рабства», не кем-то придумана, а им же самим – русским богатырем. На самом дне, так сказать, и зародилась. И он это замечательно научился делать – прислуживать… за столько-то лет…

Не знаю, будут ли у нас еще встречи с Вадимом и Сашей[103], но начались они с того, что ехал я в вагоне скорого поезда. Поезд остановился… А кончается (пока, во всяком случае) тем же – Клюев и Мария бегут за отъезжающим составом. В нем я. И, значит, круг замкнулся.

Июнь 27

Я отпущен в творческий отпуск. Во МХАТе буду играть только «Кроткую».

А у них сегодня премьера «Дяди Вани»… Я не увижу. Да и какое это имеет значение? А измена и предательство – имеют решающее.

Сентябрь, 29

Без сохранения содержания

Историческая для меня дата – первая репетиция «Павла». Читка по ролям, знакомства… «Здравствуйте, я – Олег Борисов…» От всего этого грустно. Почему я в чужом, неизвестном мне театре, а не у себя? А где это у себя? Когда заполнял анкету, подумал: все равно надо было чем-то заняться, не сидеть же без дела. Летом прочитал вольтеровского «Кандида», на которого так ополчился мой новый знакомый Павел Петрович. Там есть фраза, которой буду себя тешить: «Все события связаны неразрывно в лучшем из возможных миров».

Октябрь, 12

Верой и правдой

В 9.30 поехали в Лефортово смотреть, как муштруют роту почетного караула. Мокрые ребята. Ритм. Рассыпается барабанная дробь. Подхожу к барабанщику, он дает полный отчет: «Кожа трехгодовалого быка, кленовые палочки… все, как положено». Спрашиваю у него, как служится. «Скука! – отвечает он как-то расхлябанно. – Никакого повышения…» – «Но нюни-то распускать негоже!.. Знаешь, что бы Павел за такой ответ?..» Рассказываю ему об одном указе только что вошедшего на престол государя. Касается гвардии.

В состав элитных гвардейских полков были включены батальоны из Гатчины без какого-либо отбора – таким образом, обыкновенные поручики тут же становились капитанами гвардии. («В походе король свою армию переиначил…») Этой несправедливости не стерпели многие офицеры и генералы, привыкшие носить блестящие екатерининские мундиры. Униженные, они решили покинуть службу. Их неповиновение не устроило Павла, и он издает новый указ… Прошу барабанщика изобразить гороховую дробь и опираюсь на первую попавшуюся палку: «Повелеваю тем, кто подал прошение об отставке, в 24 часа покинуть столицу нашу Петербург и перебраться в свои поместья!»

«Какие это поместья?.. Он что, рехнулся?» – раздались смешки офицеров, и многие из них поспешили в свои дома, находившиеся в Петербурге. Там они были задержаны как государственные преступники, отправлены за черту города и без вещей оставлены на дороге. А писарю, что не указал на ошибку (в части поместий), император назначил двести палок. На моего барабанщика эти «указы» произвели впечатление: «Здорово… в один день выбиться в офицеры! Я бы такому государю служил верой и правдой!»

Разумеется, такой сцены с барабанщиком не было – я лишь помахал военной тростью, как на вахт-параде перед Михайловским замком.

Вникаю в его поступки, вчитываюсь в указы. Внедрить верных ему людей в старую гвардию, которая служила его матушке и незаконно свергла отца? Это разумно… Кстати, отцу, преданному забвению, были оказаны такие же погребальные почести, как почившей матушке. Павел отправился в Александро-Невскую лавру и приказал вскрыть его могилу. После чего достал из нее сохранившуюся еще перчатку Петра III и поцеловал ее, встав на колено. Расплакался и шепнул священнослужителю: «Бог рассудит, кто прав, кто виноват… А на этой земле их тела отныне будут рядом – словно умерли вместе…» И произвел в генерал-аншефы барона Унгерна, попавшего в немилость после смерти Петра. Так же как и других достойных лиц, служивших отцу верой и правдой, вызвал из небытия.

Когда мы уезжали из Лефортова, я наткнулся на рядового, несшего портфельчик и теплую шапку командира роты. Так положено по уставу? Возможно… Но прошел бы равнодушно Павел мимо такого случая? В книге А. Болотова[104] описано нечто похожее: Павел становится свидетелем того, как рядовой солдат с благоговением несет чьи-то шпагу и шубу.

– Чьи они? – спрашивает государь у рядового.

– Офицера моего… вот самого сего, который впереди идет.

– Офицера? Видно, наскучила ему его шпага… Вот что, надень-ка ты ее на себя, и шубку… а ему отдай с портупеею штык свой: оно ему будет покойнее.

Болотов заключает: «Всем солдатам было сие крайне приятно, а офицеры перестали нежиться и стали помнить сан свой».

Еще несколько этюдов разыграл уже дома, по возвращении из Лефортова. Вначале не обойтись без этюдного метода, хотя я применяю его по-своему: без свидетелей и партнеров.

Декабрь, 6

Из радиоинтервью

Смотрел французский импресарио. Зашел ко мне, спрашивает, не буду ли я против, если «Кроткую» пригласят в Париж? Не хотел его огорчать… Сколько бы он ни старался – свита будет стоять намертво. Как и у Товстоногова. Только там она артистичнее это делала. Если уж он в Белгород и Орел на фестиваль лучших спектаклей не отпустил… Якобы декорация не встает. Я не мог этого предвидеть – какой он. Теперь все стало понятно: О.Н. – а вокруг остальные танцуют. Вприсядку. Вот принцип… В октябре я интервью давал для радио и в числе прочих вопросов ответил и на такой:

– Есть ли у вас самое большое разочарование в жизни?

– У этого разочарования есть даже фамилия!