1986 год

1986 год

Январь, 24

На смерть Ваньки, Родства Непомнящего

Вчера умер самый близкий друг. Мы с ним уже тринадцать лет. В общем, я в жизни везучий – меня окружают верные люди. И вот один из них ушел.

Алла провела с ним всю последнюю неделю на Каширке – там для собак есть специальные боксы… Мне сообщили уже после спектакля – как раз тогда, когда Горбачев смотрел «Серебряную свадьбу». Перед спектаклем в грим-уборную прибежал мокрый Ефремов, чего раньше никогда не случалось: «Может, стоит это место – насчет курева – помягче, еще ведь не ясно, как он к этому отнесется?» Сделаем помягче. А перед глазами – Ванька. Уже было ясно, что не вытянет… И сердечко, и диабет. Оказывается, и у собак диабет бывает. После спектакля поехали на Каширку и погрузили его отяжелевшее тельце в машину… Сегодня перевезли на дачу. Дома еще нет, только земля – обледенелая. Лева вырыл яму около забора. Ванька первый тут поселился – наперед нас.

Апрель, 5

«Наши»

Звонит Слава Жолобов, интересуется, готов ли я преподавать в Школе-Студии. Пока не будет официального предложения, думать об этом не имеет смысла.

У меня есть, что рассказать молодым. Я ведь уже в Питере готовился… Даже некую систему набросал, несколько лекций. Первая посвящалась постановке голоса.

А сам этому начал учиться в 47-м. Только что кончил школу и уже успел поступить на японское отделение. «У тебя есть способности, – сообщили мне в приемной комиссии Института востоковедения. – Мы тебя берем с тем условием, что ты научишься излагать мысли тихо. Японцы не любят, когда разговаривают агрессивно». Остаток лета после экзаменов я гонял в футбол: играли местные на отдыхающих. Помню, присел как-то на скамейку отдышаться, вижу – книжка рядом со спортивными бутсами. На обложке: «К.Е. Антарова. Беседы К.С. Станиславского». Подумал, что это книжка Озерова. Он тоже с нами играл, приносил с собой мяч, а потом, когда собирался уходить, уносил его с собой. После чего мы гоняли уже консервную банку. Оказалось, это книжка не Озерова, а Леши Покровского, студента Школы-Студии МХАТ. С его разрешения я ее и прочитал. Сильное впечатление произвело упражнение, когда немому нужно было объясниться в любви к женщине, как должен был появиться отвратительный скрип вместо чарующего голоса. Я этот скрип хорошо натренировал и стал с ним ко всем приставать. Додумался еще забраться в колодец и читать оттуда «Сказку о золотом петушке», чтобы слышали в доме. Ложился между грядок и клал на грудь кирпичи… Наконец решился подать заявление.

Мой первый год в Студии. И – год ее первого выпуска. Как мы завидовали им! Они будут артистами МХАТа! Будут играть с Качаловым, Книппер-Чеховой!

Держали нас в строгости. Наш мастер Г.А. Герасимов терпеливо сдирал с нас наносное, неживое и добивался, чтобы мы делали все без фальши – независимо от того, посетит нас вдохновение или нет. Мы знали: надо идти от предлагаемых обстоятельств. Это был закон.

Студия готовила смену для театра. Мы знали и гордились этим. И трепетали. Там, через переход, соединяющий Студию и театр, была святыня, куда нам предстояло войти. Мы стремились туда. Стремились и проникали. Подглядывали репетиции, которые вели Кедров и Ливанов. Мы не пропускали и спектакли, смотрели все подряд, сидя на ступеньках бельэтажа. Билетеры знали нас и не выгоняли. Когда первый раз смотрел «Трех сестер», уехал домой не в ту сторону…

Не забуду «Трех сестер», шедших в день панихиды и похорон Б. Добронравова. Мы приехали на спектакль с кладбища. Там мы еще держались, но когда в четвертом акте заиграл марш и прозвучала реплика: «Наши уходят», мы рыдали.

«Наши» ушли, а вместе с ними – целый век.

Век оказался коротким.

Апрель, 9

Лопнул сосуд в левом глазу. Слабый сосудик. Начало все лопаться и вываливаться. 56… Какая амортизация!

Апрель, 22

Начал работать Ефремов над «Перламутровой»[84]. Разговоры о перспективе роли, но движения у персонажей никакого. С чего начинается, тем и кончается. Только слова. Очень много слов. Он заявляет нам: «Вы сами должны!.. Никто разжевывать за вас не будет…» Ишь каким тоном… Сами-то сами, но и режиссуру давай!

После этого он запил.

Апрель, 28

Грузили две машины кирпича. Начали строительство дома. Пожалуй, это главное достижение за последнее время. Кирпич только для фундамента, а вот брус пока достать не могу. Нужно 50 кубов. Поставили забор – и то радость. Ездили с Юрой к его другу Андрею Гаврилову в Одинцово. У него дом уже стоит – и какой! Так должен жить белый человек: студия для занятий, теннисный корт, камера для отслеживания посетителей… У меня этого, скорее всего, не будет. Возможно, только уличные фонари! – Андрей дал адрес, где их можно достать. Когда они горят, ощущение, что ты на взлетной полосе.

Май, 17–24

Два Олега Ивановича

Вдова Олега Даля Лиза доверила мне читать его дневники. Читать по телевидению. Трудное занятие, тем более у него это почти что записи на манжетах – не обработанные, не предназначенные для чтива. Мысли, записанные знаками. Тут есть момент этический: почему я? и имею ли вообще право? И момент технический – как это читать, чтобы смогли переварить. С другой стороны, мне близка попытка актерского самоуглубления. Я, когда готовился, сравнивал его дневники со своими и находил, что у Олега Ивановича-первого (не в порядке появления, а в порядке ухода) они менее расплывчаты, менее литературны, стало быть, более определенны.

Прожито чертовски мало, сыграно еще меньше и оттого объем невелик – каких-нибудь тридцать страничек. Да и их-то всех не прочтешь – нужен отбор, предельная тактичность… Вот в отношении Эфроса. Панегирик сменяется разочарованием. Даль пишет: «Эфрос строит. Строитель…» Перекликается с моим восприятием его режиссуры. Но дальше «Он быстрее придумывает, чем артист находит. (Кто мешает артистам находить быстрее? Я давно стараюсь этому учиться… – О.Б.) Следовательно, он делает артиста слепым, лишает его процесса творчества. Это убивает в артисте содержание, делает его пустотелым, приучает к формализму (в плохом смысле этого понятия), ремесленничеству» Он (Эфрос) никогда не будет иметь у себя артистов-личностей (хоть сколько-нибудь), а будет иметь артистов-марионеток». Каждый заслуживает того, что он есть, – как это ни печально. Если ты позволил стать марионеткой – значит, такова твоя функция. Кто-то должен быть Далем, кто-то при нем карликом. В природе свои схемы и в них не предусмотрено существование двух Далей, двух Борисовых… После смерти Даля кто-то займет его место. Где же он, новый Даль? – спросят меня. Я не знаю… это же не сразу происходит… и не в моей компетенции. Не думаю, что Эфрос хотел производить кукол – как утверждает Олег Иванович. Но ему нужен был полигон, сырье… Если бы мог он создать театр на контрактной основе – то собрал бы личностей. Тем более – в кино он тяготел к этому. Вот его «Заповедник»[85]. Какие заповедные личности: Добржанская, Смоктуновский… Олег Даль среди них.

Вот в этом с Далем соглашусь. Точнее, со стариком Хэмом, которого он цитирует: «Если ты добился успеха, то добился его по неправильным причинам. Если ты становишься популярным, это всегда из-за худших сторон твоей работы». К сожалению, так оно и есть. Когда-то один импресарио смотрел меня для поездки в Париж. Для нашей эмигрантской аудитории. После «Кроткой» с кислой улыбкой зашел в гримуборную:

– Хоть какой-нибудь интертэйман! «Очи черные»…

– Ноу интертэйман! – с гордостью отрезал я.

Вот еще хорошая запись: «Гайдай. „Ревизор“. Хлестаков. Пугает Гайдай… Окончательно отказался от мечты сыграть Хлестакова». А в конце замечательная фраза, под которой и я подпишусь: «Соображения принципиального характера»!!!

У Олега Ивановича есть записи, которые могут озадачить:

«Смотрел своего Печорина…

ХОРОШО!!

Иду правильно…»

Или: «Премьера Вампилова…

Долго и много говорить не приходится. Хорошо!

Мой Зилов – хорошо!»

Это не мания величия и не симптом Нарцисса. Самую верную оценку своему труду, действительно, можешь дать ты сам – в конце концов «себе лишь самому служить и угождать». Только важно вовремя остановиться угождать, почувствовать опасность. Я много встречал артистов, которые открыто восторгались своим искусством. Наивно, почти до слез радовались. Сначала ждали комплиментов, аж в рот заглядывали. Похвалишь – и тогда они, пожалуй, с тобой согласятся: «Да, да… сегодня было неплохо… неплохо…» – с большой долей кокетства. А есть категория, которая, когда начинаешь хвалить, вдруг станет на себя наговаривать: «Да что вы, сегодня было так ужасно, вот пришли бы вчера…» Или жалобы: «Ах, у меня сегодня так живот болел…» Киевский артист Виктор Михайлович Халатов любил предварить свое появление следующим образом: складывал руки у себя за спиной и начинал тихонько аплодировать. Еще за кулисами: хлоп-хлоп! В зале этот аплодисмент улавливали, и успех был гарантирован. Даже тот, кто занимается самогрызством и постоянно недоволен собой, все равно как-нибудь да «желает славы».

Не чужд этому и я. До определенной степени… Вот приходил на «Кроткую» Миша Козаков. Его поразило, что был обычный, рядовой спектакль. «Как ты потом восстанавливаешься?» – спрашивает он. «Очень просто… грамм двести водочки… А по такому случаю, что ты пришел, можно и двести пятьдесят…» – «А знаешь, что ты воплощение самого Достоевского? Это никому еще не удавалось…» Через несколько дней появилась его статья – наверное, самое неожиданное из того, что о себе читал. Его ведь никто не просил так написать, никто не заказывал…

А еще на «Кроткую» приходил Давид Боровский. Но он – без высокопарностей. Давид молчал, и я по его глазам все понял.

Даль выводит такую цепочку: «Чехов – врач. Павлов – физиолог, Фрейд – психолог. Сверх-Я, теория вытеснения, сны, описки, юмор и т. д. Физиопсихология – кухня артиста».

Еще лет десять назад согласился бы безоговорочно. И сейчас соглашусь… но с опаской. Надвигается новая эра – и таким, как мы, исповедующим это Сверх-Я, места не найдется. Никаких неврастеников, никаких Иванов Дмитричей с маниями преследования[86]! Теория вытеснения как раз направлена против них. «К чему этот мир наизнанку?., выворачивание кишок?» – спросил меня молодой артист в курилке МХАТа. На его непонимание нельзя обижаться – ибо он не понимает на самом деле. Здоровые и благополучные нужны во все времена, но теперь они приобретают вид… автоматов. А что же народ? Пазолини на это ответил. Он снял достоверный, самый реалистичный фильм за все сто лет кинематографа – название его «Сало». То, что их заставляют кушать под звуки пианино, – будут кушать теперь все. И скоро привыкнут.

Май, 25–27

Древо Гавриловых

Он стремительно выбегает на сцену и, как птица, набрасывается на рояль. Я обращаю внимание на пальцы – они красиво изогнуты, подняты, как мосты. Это постаралась его мама Нета Меликовна еще в том возрасте, когда детей от всего оберегают. Она не спрашивала, как мы своего сына, хочет ли он заниматься музыкой. Интересно, что бы он ей ответил…

Зажмурившись, Гаврилов перекидывает туловище от одного края клавиатуры к другому. Потом нервно вскидывает руки. В перерыве появляется настройщик.

Рихтер не так ведет себя у инструмента. У него строгие мизансцены, точный угол наклона головы: в одну сторону, в другую. Все симметрично. Поклоны входят в концепцию произведения. Невообразимая мимика на лице – ноты, особенно в лирических частях, вдавливаются каждой жилкой, каждой морщинкой. Лицо сжимается, растягивается в зависимости от длины фразы. Когда он пришел к нам в Студию, я занял место поближе, у ножки рояля. Все началось с того, что сел он как-то неправильно, не так, как садятся пианисты. Немного развалившись и изогнув правую лопатку, начал играть. Мне показалось, что его подбородок «выезжает» слишком далеко. Я закрыл глаза, чтобы сосредоточиться на музыке. Но так просидел недолго: от рояля шло такое притягивающее тепло, что глаза захотелось открыть. Я оказался во власти странной галлюцинации: все туловище Рихтера оставалось как прежде, а сердце и мозг были прозрачны. Мозговые оболочки – я сам это видел! – шевелились в такт музыки. Губы что-то нашептывали. Мне кажется, я разобрал слова: «Теперь я буду повелевать!»

Юдину я тоже видел – один раз на сцене, другой – на улице. Она шла по Камергерскому в сопровождении двух девочек, по-видимому, учениц, однако хозяйственную сумку тащила сама. Из нее виднелись книги и пучок лука. Походка лыжная, как будто шла с тренировки. Еще немного – и растолкала бы прохожих. Несмотря на жару и утренний час, была в черном концертном платье, а на ногах виднелась спортивная резиновая обувь.

На сцене она волхвовала. Загораживала клавиатуру руками – там, в небольшом пространстве между ними, начиналась варка. Что она варила, я не запомнил – кажется, это был поздний Бетховен. Туман рассеивался минут через пять после того, как она покидала сцену.

…Вчера Андрей Гаврилов играл шумановский «Карнавал». Как мне показалось, он рисовал свое генеалогическое древо, на котором всем хватило бы места. Представлю на секунду, что и я устроился на какой-нибудь веточке.

Корни и ствол олицетворяют его замечательные родители – на них и держится столь отягченное плодами чудо природы. На самых крупных, почетных ветвях – имена Юдиной и Рихтера, его высших богов. В их сторону дерево и дает наклон. Это хорошее направление. Я бы обозначил его двойственно: Рождение Образа и Сжигание Себя. На каждый концерт, сколько я их слышал, Гаврилов выходил как на свой последний. Играл без каких-либо страховок, и поначалу казалось, что в любой момент может остановиться. Потом я привыкал к такой точке кипения и начинал разбираться в деталях. А они всегда любопытны. Так, никто меня не убедит, что в конце «Карнавала» был «Поход Давидсблюндеров на Филистимлян». Конечно, я это принял к сведению, прочитав программу. Но, когда слушал и смотрел Гаврилова, был свидетелем битвы гигантов – как на картинах Лентулова. Гигантами оказались циклопы, целившиеся в глаз друг другу. Бой был насмерть…

Гаврилов после концерта был страшно изможден, у него даже курить не было сил. Однако живо заинтересовался нашими с Джигарханяном впечатлениями: «Циклопы?.. да-да, это очень смешно… Но не кажется ли вам, что они у меня и нежные еще?.. Ведь циклопы творожком питались…» Мы говорили на одном языке. Если ты бросаешь в зал кость или отрываешь от себя кусок мяса, то в ответ получаешь соучастие, сотворчество. Конечно, не от всех и не всегда. Иногда кажется, что выложился весь, а зал мертвый. Значит, что-то неладно в тебе или, как говорил Н.В., звезды стоят раком. Собственно, поиском этой неполадки ты и занят всю жизнь. Могу судить по себе. Склонный поначалу к преувеличениям, к ежедневным походам на «филистимлян», я постепенно успокаивался и взамен этого приобретал новую технику. Некий арсенал, который теперь использую по частям, экономно, сообразно случаю. Он напоминает конструктор, в котором тысячи вариантов сцепления. Эта новая техника не пианистическая и не актерская – скорее, теософская. Вскоре она появится и у Гаврилова – его интерпретации Баха подтверждают это.

В шумановских «Бабочках» меня заинтересовала тема, возникшая в глубоких басах. Она излагалась октавами, довольно неуклюже и тупо. В программе ничего не объяснялось. Спросил Гаврилова, чья это поступь. «А, это исполинский сапог!.. – и он показал его на рояле. – Он сам себя надевает и сам себя носит… А вот и второй… тут пара… Это обманчивое впечатление, что он неуклюжий. Сегодня неуклюжий, а завтра…»

На следующий день я узнал, что Гаврилов остался за границей.

Август, 17

Живу в гостинице «Луга». Выделили «люкс» с удобствами. Готовлю завтрак на плитке – поэтому сам себе нравлюсь.

Дождь, беспросветно. Сидишь как приговоренный – съемки[87] не двигаются. Пошли к одному садовнику, он тут неподалеку. Его отец – из раскулаченных. Великолепный хозяин. Рассказывал, как надо прививки делать, как резать – я все старался запомнить. «Я мастер своего дела, но у меня не могло быть такого сада, как у Песоцкого… вы помните „Черного монаха“?., конечно, помните, – от волнения он говорил с небольшим акцентом. – Это была мечта моего отца – посадить четыре цифры из слив: 1923. Это означало бы год, когда отец занялся садоводством. Но что могло у него вырасти? Сад уничтожили, мне пришлось все заново… Вот эту арку видите? Это высшее мое достижение. А еще хочу зонтик из яблони. Конечно, как у Песоцких, мне не видать – у него сад тянулся чуть ли не целую версту и люди копошились с тачками, мотыгами…» Пока он рассказывал, я думал: как хорошо, что взял с собой томик Чехова, в нем как раз и «Черный монах» есть. А читал я «Рассказ неизвестного человека», созвучный моему сегодняшнему настроению. Анализировал один очень простой прием. Идет нагнетание очередного семейного конфликта… Поначалу он мало тебя трогает: ссорятся какая-то Зинаида Федоровна и ее возлюбленный Орлов, у которого она квартирует. Обычное выяснение отношений, цепляние за слова… Потом он уходит к себе в кабинет и запирает двери на ключ. Начинается ее истерический плач с хохотом, в гостиной что-то падает со стола. Он через другую дверь покидает дом. Она вызывает доктора и не спит ночь, разговаривает сама с собой. Не спят слуги… Ты втягиваешься в эту драму настолько, что начинаешь сопереживать то одному, то другому – по очереди. После этого наступает простая развязка: Орлов вернулся к обеду, и они помирились». Такое необъяснимое изменение настроения у Чехова часто встречается. Так и хочется спросить: «Как же так… в один миг?., раз – и все поменялось?» У меня так не получается – вот и сегодня сняли только одну сцену – с почтальоншей. Артистка уезжала, торопилась, поэтому ее побыстрее отсняли. А я продолжаю сидеть.

Октябрь, 2

«Здесь Боженька живет!»

Какое наслаждение побывать в Абрамцево! Много узнал о Савве Мамонтове, о домашних спектаклях… Еще К.С. рассказывал, что играл древнегреческого скульптора в одной оратории, где автором текста был Мамонтов. Поленов – декоратором. Оратория называлась «Афродита» и была предназначена для открытия Всероссийского съезда художников. Его цель – утвердить идеалы античности для будущих поколений русских художников. Какое благородство!.. Постояли около пруда, где когда-то горевала Аленушка. Если уж говорить о Васнецове, то наибольшее впечатление оставил образ Богоматери, сделанный им сначала для абрамцевской церкви, а затем повторенный в Киеве…

Первый раз я вошел во Владимирский собор, когда на противоположной стороне бульвара Шевченко появился на свет Юрка. Мне тогда показалось, что Запрестольная была приветлива ко мне… Побежал в родильный дом, а мне из окна моего сына показывают! Держит его Марья Ивановна, золотой человек, держит в точности, как на иконе. Его левая рука поднята, а правая вперед протянута…

Через несколько лет мы с маленьким Юрой ехали в переполненном троллейбусе. Он, когда Владимирский собор увидел, закричал во весь голос «Папа, папа, посмотри!.. Здесь Боженька живет!..» Все пассажиры в троллейбусе, перевели в его сторону свои головы. У меня в коленках похолодело, и я поспешил отвлечь его от окна.

А сегодня через маленькое оконце в абрамцевскую церквушку пробилось солнце и осветило образ Богоматери. Две старушки тут же бросились на колени со своими молитвами. Солнце проникло минут на десять, не больше… Служительница объяснила, что случается это один раз в день, чаще всего между двумя и тремя часами, а иногда не случается вовсе. Так что нам повезло. Когда Богоматерь светится, нужно загадать желание…

Я в эти десять минут думал, что хорошо бы рядом со своим домом в Ильинке построить такую же часовенку… Или хотя бы иметь возможность ставить домашние спектакли. Того же «Иосифа и его братьев», что и у Мамонтова. У него в спектакле все принимали участие – и артисты, и дети… Мечты зашли так далеко, что я стал распределять роли. Сам бы хотел Иакова…

Ноябрь, 2–6

Немецкие настроения

Когда же русские избавятся от комплекса говорить шепотом, вполголоса? (Комплекс вины… неполноценности??) Не в своей среде, а в ихней, чужеверной? Русские купцы на заморских ярмарках были самые голосистые, а теперь тише воды, ниже травы. Вот и себя ловлю на том же – собственного голоса боюсь, только б эти немцы не догадались…

Стоит старая аптека. Вокруг помпезные дома, а аптека маленькая, одноэтажная. Вся белая, балки выкрашены в два цвета: коричневый и зеленый. Над входом – фамильный герб. Мне объясняют, что стоит она с XVI века и в ней никогда ничего не менялось. Для удобства поставили новую сантехнику и кассовые аппараты, но достроить второй этаж не разрешили: это нарушило бы исторический облик. В аптеке мне нужен был аспирин. На удивление легко хозяйка поняла, что таблетка должна быть растворимой – я покрутил пальцем в воображаемом стакане. Когда уходил, подумал вот о чем: мне уже скоро аспирин не понадобится, а эта аптека будет стоять и стоять.

Здесь, в Западном Берлине, я понял: конца света не будет! Сколько бы ни пугали Нострадамусом, Апокалипсисом… Если какой-нибудь континент или город постигнет стихийное бедствие, его непременно восстановят. Как немцы восстановили свою Германию. И через четыре года у них будет «город-сад». Поэтому уверен: человек как-нибудь сам, своей башкой изобретет переход в другой мир. Правда, нашему человеку еще надо изобретать переход в этот, цивилизованный. Когда-нибудь мы сюда, а они уже в следующий. Когда им захочется повидаться с кем-нибудь из дальних родственников, они нажмут зеленую кнопку и перенесутся в другое измерение. Все обойдется без катаклизм, без deus ex machina. Помните мысль чеховского Громова, что, если бы не было Бога, его бы выдумали люди, великий человеческий ум. Я думаю, при таком развитии технической мысли это произойдет здесь… лет через 350. Не в конце века, как все ждут, а как-нибудь… вдруг. Громов здорово сказал, но почему это осенило меня здесь? Оттого, что немцы чем-то похожи на нас? Западные – не слишком. Разве тем, что любят поесть. Я сижу в маленьком ресторанчике и от голода заказываю их любимое блюдо: вареную картошку, политую шкварками. И пиво, разумеется: один литр, меньше кружек у них нет. Во мне это тут же сгорит, а они будут жиреть, паразиты.