7
7
Я написал, что время было странное — и мы были со странностями. Я, например, был ими прямо-таки напичкан! И главная состояла в том, что меня почти не интересовали наши профшкольные девочки. А ведь раньше, в трудовой школе, я влюблялся (сначала — в Раю Эйзенгардт, потом — в Фиру Володарскую), да и после разнообразные увлечения составляли существенную часть моей жизни.
К тому же девочки у нас были миловидные, умные и культурные — не чета молдаванским трудшкольным подругам. Там преобладала рабочая детвора, здесь — интеллигенция: дети инженеров, директоров заводов, важных партийных чинов. Помню некое тройное звездное ядро, в которое входили Лида Гринцер, Юля Клемперт и Фира Вайнштейн, — вокруг него этаким облачным сгущением постоянно увивались ребята. Кстати, среди этой троицы была и моя будущая жена — но тогда я обращал на нее внимания еще меньше, чем на остальных.
Лояльней я относился к другому тройному девичьему содружеству, состоящему из Жени Чебан, Доли Оксман и Змиры (фамилии не помню). Правда, и с ними я не дружил — зато разговаривал охотней. Женя была умной и приветливой, Доля хорошенькой и говорливой, а Змира — настоящей красавицей. Впрочем, любоваться ею можно было только со стороны — при непосредственном общении очарование иссякало.
Поведение мое было тем более странным, что профшкола была буквально пропитана любовью. Именно любовью, а не увлечениями. Ибо здесь зарождались связи, сохранявшиеся всю жизнь. Мой друг Леня Вейзель влюбился в Долю Оксман и даже ревновал меня к ней (мы с Долей часто болтали). Женой его она не стала, но в душу запала навсегда. Через много лет я, уже профессиональный писатель, узнал ее московский адрес — мы начали переписываться. Я часто приезжал в Москву, но встретиться с Долей так и не удосужился (хотя мы постоянно уславливались о свидании). А Леня, когда я сообщил ему ее адрес, мигом примчался из Свердловска — повидаться. Сейчас он, восьмидесятилетний, уехал в Тель-Авив к дочери. Мы переписываемся — и он постоянно вспоминает Долю.
Еще сильней стала связь, соединившая Амоса Большого и Юлю Клемперт. Любовь разразилась в нем как взрыв. Я как-то удивился:
— Амос, ты окружаешь Юльку со всех сторон. Откуда к ней ни подойдешь — ты! Вращаешься вокруг нее, как спутник вокруг светила. Я даже поглядеть на нее не могу — всюду ты.
— И не гляди! — обрадовался он. — Что не твое, то не твое. Заруби это на своем длинном носу. Соперников не допущу.
Вскоре после окончания школы они поженились. Воистину он не допустил соперников! И не оскорблял ее соперницами. Их удивительно прочная, неиссякаемая любовь продолжалась до его смерти (он умер в семьдесят девять). Вспыхнув в юности, она ровно и ярко светила им всю жизнь. Однажды, незадолго до кончины Амоса, я сидел у него дома — в квартире на Фрунзенской набережной в Москве. Мы разговаривали.
— Слушай, дорогой мой доктор технических наук, многократный орденоносец, лауреат Ленинской и прочих премий, почему ты, собственно, носишь полковничьи погоны? — спросил я. — По твоей ракетной должности тебе давно пристало быть хотя бы генерал-майором…
Он захохотал.
— Столько лет ты, Серега, прожил, столько лиха хлебнул, а наивности не утратил! Я могу носить генеральские лампасы только на кальсонах. Если ты забыл, что я еврей, то мое начальство это хорошо помнит.
Дети Амоса уехали в Израиль еще при его жизни. Оставшись одна, Юля долго не решалась перебраться к ним. Прощание с Москвой далось ей нелегко: она умерла почти сразу после приезда на историческую родину.
Но я опять отвлекся. Мое принципиальное нежелание влюбляться отнюдь не мешало дружескому общению с девочками — во всяком случае, я был в этом уверен. На самом-то деле оно существенно осложняло мою жизнь. Однажды это осложнение чуть не стало трагедией.
Долю, видимо, злило, что наши разговоры никак не перерастают в ухаживание. Она дразнила и раззадоривала меня, а потом захотела проучить. На улице, во время большой перемены, она небрежно поинтересовалась:
— Почему мальчишки всегда врут? Дружим, любим… Сколько слов, а дела не дождешься. Трусы!
Я был горд и самонадеян.
— Только не я! Мое слово — дамасская сталь, закаленная по самому мерзкому рецепту Петра Быкова.
— Скажи еще (как все вы говорите), что готов на все!
— Скажу — как я говорю: готов на все!
— По первому моему слову?
— По первому твоему слову.
— Даже с собой покончишь, если прикажу?
— Уже сказал — готов на все.
— Тогда приказываю: покончи с собой! При всех.
И она насмешливо протянула мне лезвие от самобрейки.
Все-таки ей нужно было лучше меня знать…
Амос дружески называл мой характер собачьим, Леня Вейзель был более мягок: «В общем — не сахар». Насмешливая улыбка на хорошеньком Долиной лице сменилась ужасом. Я полоснул лезвием по запястью, на одежду и на землю хлынула кровь. Я поднял руку вверх — и стал с любопытством всматриваться в то, что натворил.
Кто-то достал носовой платок, меня быстро перевязали. Мы условились: для всех учителей я просто-напросто наткнулся рукой на кусок стекла — не хотелось, чтобы кого-нибудь из нас наказали за рискованные забавы.
Доля больше не осмеливалась меня подначивать.
Я и теперь с удовольствием посматриваю на левую руку: там наискосок протянулся отчетливый, сантиметра на два, рубец. Разрез только вскользь задел крупную вену. Дуракам везет! В далеком «потом» я сидел у постели умирающего друга. Ему посчастливилось меньше, чем мне. Вена — тоже на левой руке — была прорезана насквозь, кровь остановить не удалось. А может, он и сам не захотел ее останавливать: жизнь давно уже душила его — как рвота, забившая горло.
Итак, я не влюблялся. И все-таки именно девочки стали причиной того, что мне пришлось бежать из профшколы.
Совершилось это так.
Я уже говорил, что учебное наше время делилось на равные части. С утра — уроки, после большой перемены — занятия в мастерских (кузнечной, токарной и слесарной), по которым нас распределял педсовет.
На первом курсе меня отправили в молотобойцы — наверное, подошел по сноровке и физической силе. О нашем кузнеце Михаиле Васильевиче (он был из деревенских) говорили, что он способен выковать и плотницкий гвоздь, и казачью шашку, и кружевную ограду, и детскую коляску. Не знаю — при мне он мастерил нехитрые железные приспособления, годные на продажу (для подкрепления школьного бюджета). Нас, помощников, у него было двое. Напарник мой, мастер от Бога, отличник по всем предметам (я уже писал о нем), едва ли не единственный из всех нас после школы сразу пошел на завод. Он быстро вписался в кузню, а мне поначалу доставалось.
— Серега, не топочись! — сердито кричал наш наставник. — Отставь заднюю ногу! Две ноги враз — не будет удара!
На втором курсе я ушел в слесарную мастерскую. Михаил Васильевич искренне пожалел меня.
— Ну, какой из тебя слесарь, Сережа? Удар, еще удар, потом ударчик — этому ты научился. Помаялся бы по-хорошему в кузнице лет десять — вышел бы в люди. Славный был бы кузнец…
Слесаря из меня точно не получилось. Но и в люди не вышел — кузнецом так и не стал. К тому же вскоре я узнал, что Михаил Васильевич — реликт. В эпоху паровых и электрических молотов профессия его — из низших.
Потом я часто встречал его на улице. Он широко открывал мне объятия — и я радостно целовал всегда небритые щеки и густые, хохляцкие, висячие усы.
Вообще-то я хотел попасть в токарную мастерскую. Меня туда не зачислили: решили (и справедливо!), что не стоит зря тратить на меня дорогой порох. А слесарем я оказался средненьким и нестарательным.
Мастером у нас был мрачный неудачник средних лет, вечно пьяный, к тому же не очень-то и превосходивший меня в слесарном своем искусстве.
Подошел к концу второй мой школьный год. Экзамены по предметам закончились, мы сдавали последние экзаменационные пробы в мастерской. Я выполнил заданную работу и остался доволен: на пятерку поделка не тянула, но добрую четверку обеспечивала. У соседнего верстака трудились Доля и Змира.
Они еле водили по какой-то шершавой кузнечной заготовке драчевым — очень тяжелым и грубым — напильником (готовили ее для слесарной обработки). Работа была отнюдь не для девичьих рук, да еще холеных (отец одной из девочек был секретарем горкома партии, другой — директором завода).
Я бы помог — и с удовольствием, но по цеху ходил мастер, а он не признавал помощи (особенно нарядным девушкам).
— Сережа, расскажи нам что-нибудь хорошее, — попросила Змира. — У меня отломались все пальцы — такой противный напильник!
— Прочесть вам поэму Маяковского «Хорошо!»?
— «Хорошо!» — это очень хорошо! Пожалуйста, читай.
Я увлекся декламацией — и не заметил, что к нам подошел мастер. С минуту он вслушивался, а потом разразился скандал.
— Белоручки! — орал мастер. Он был нетрезв. — Еще танцы устройте в слесарке! Работать надо. Уши, понимаешь, развесили!
Я попытался защитить девочек.
— Да они же работают — видите, пилы у них в руках? Это я к ним подошел — поговорить. А мое задание вы уже приняли.
Он повернулся ко мне, одичав от ярости.
— Сопляк, будешь мне перечить? Да я тебя в три погибели согну, мать твою…
Мат был длинный и безобразный. Девушки, вскрикнув, отскочили. Я вырвал у Змиры драчевый напильник и ударил мастера. Он успел отшатнуться, но грубый металл таки проехался по его лицу. Он схватился за щеку и, дико матерясь, убежал из цеха.
— Что теперь будет? — горько воскликнула Доля.
— Скоро узнаем, — мрачно ответил я.
Но в тот день мы узнали немногое. Окровавленный мастер прибежал к нашему директору Зубовнику. Они долго разговаривали — при закрытых дверях. Какое-то время я ждал, что меня вызовут, потом ушел домой.
На следующее утро, не заходя в класс (там все клокотало), я направился прямиком к директорскому кабинету. Зубовник уже ждал меня. Он был очень хмур.
— Рассказывай, как было, Сергей.
Я рассказал. Директор тяжело вздохнул.
— Плохо дело! Мастер столько на тебя наговорил. Непочтителен, все время поешь или читаешь стихи. Это не преступление, конечно, но все же мастерская… Непорядок. А когда ударил, лицо у тебя было свирепое, как у настоящего убийцы. Короче, он требует твоего исключения — грозится уйти, если ты останешься. И его поддерживает мастер токарного цеха (они дружат) — он тоже собирается подать заявление об уходе.
— Что вы решили?
Директор уклонился от ответа.
— Решит педсовет. Вызовем тебя и мастера. Где найти двух хороших специалистов? Нельзя их терять. Попросил бы ты у него прощения. Может, хочешь куда-нибудь перевестись — на работу или в другую школу? Это можно организовать…
— Я подумаю, — сказал я и ушел из школы, так и не заглянув в класс.
Я ждал вечера: задуманное мной преступление требовало тишины и одиночества. Больше всего я боялся встретиться с друзьями: можно было не удержаться и проговориться о своем плане. Я забрался в глушь Приморского парка и долго сидел около астрономической обсерватории (я еще не знал, что скоро стану здесь работать). Вечером в школе было пусто, только две уборщицы мыли полы. Я забрался в канцелярию и открыл большой шкаф, в котором хранились личные дела (мода на металлические сейфы с замками еще не наступила). Моя папка нашлась на нижней полке. Я перелистал ее — все документы были в порядке. Я взял свое дело под мышку и выбрался на улицу.
С профшколой № 2 «Металл» было покончено.