7
7
Зима переходила в весну. Аркаша Авербух печально сказал мне:
— Скоро перестану ходить в школу. Когда я учился в седьмой группе, я знал вас, шестиклассников, — всех. А кто мне знаком из пятигруппников? Я тебе скажу ужасную вещь, Сережа: я не вижу среди них таких борцов за всемирную справедливость, какими были мы.
Я понимал его скорбь. Я тоже не замечал среди пятиклашек людей, готовых положить жизнь за мировую революцию. И все же попытался утешить Аркашу.
— Я стану приходить сюда, как ты сейчас. Мы поддержим великий огонь, который разжигали в нашей ячейке!
Он покачал головой.
— В школу больше не приду. Мне семнадцать. Какой я товарищ этим пацанам? А мне на заводе дали анкету — вступать в комсомол. Постараюсь показать себя там. Как ты относишься к комсомолу, Сережа?
— Не мыслю без него дальнейшую жизнь!
— Это хорошо. Всегда верил в тебя. Будь готов, Сережа!
— Всегда готов! — ответил я, взметнув руку наискосок. Это я уже лихо умел — отдавать пионерский салют.
Не один Аркаша — мы все ждали решающего жизненного поворота. И тайно боялись, что он не получится. Мы метались из крайности в крайность: расписывали красочные перспективы послешкольного бытия — и про себя ужасались, что краски недостаточно яркие.
Фима определился твердо: он пойдет в училище живописи, потом — в архитекторы. У него в голове грандиозные планы: он переустроит наш город, возведет такие дома и дворцы, что страх будет задирать голову. В общем — схватит Бога за бороду.
Вася Визитей о будущем тоже не тревожился. Он возвратится в свою приднестровскую Беляевку — дел в поселке невпроворот, ему прямо пишут: «Ждем тебя Вася, без тебя нам вскорости невпродых — кулачье одолевает». Я кулачье вмиг прижму, хвастался Вася, а румынобоярам, что за рекой, такой шиш выставлю — ни в жизнь не выкусят! Перспективы, что и говорить, были зажигательные — Васе многие завидовали.
Гораздо хуже выглядело будущее моего нового друга Мони Гиворшнера. Я подружился с ним не сразу и как-то против воли. Он был социально порченный. Отец торговал, даже завел собственную нэпманскую лавчонку — папиросы, трубки, курительная бумага. Впервые увидев Моню, я удивился его одиночеству. Никто с ним не играл, он не ходил на пионерские сборы, не посещал мопровские и безбожные ячейки. Низкорослый — еще ниже меня — густо-курчавый, с каким-то удивленным лицом, он каждую свободную минуту проводил на турнике и вертелся так лихо, откалывал такие штучки, что вокруг всегда собирались восхищенные зрители.
Лизавета Степановна говорила, что он может стать мастером спорта, может быть, даже чемпионом — если постарается и если повезет. Впрочем, пока до чемпионства было далеко. Энергичная наша учительница, споря и уговаривая, добилась, чтобы Моню приняли в пионеры и зачислили в мопровцы и безбожники. Еще она ввела его в синеблузую труппу, но больше чем на статиста его не хватило — и тут уж действовала не классовая порочность, а природная недостаточность.
Меня предупредили о Монином соцположении, и я некоторое время старательно его обходил, только издали любуясь упражнениями на турнике. Но как-то после занятий он задержался в школе и, поставив на парту шахматную доску, стал разыгрывать сам с собой этюды. Я тоже задержался — по общественным делам. Сначала присматривался, потом подошел. Моня молча, не глядя на меня, двигал шахматные фигурки.
— Ты, оказывается, шахматист, — установил я.
— Оказывается, шахматист, — согласился он.
Я наблюдал — он молчал. Я ждал, что он предложит мне партию. Я еще не знал, что болезненно самолюбивый Моня никогда ничего не предлагает и ничего не просит у незнакомых, чтобы не нарваться на отказ. Прождав минуты две, я сам предложил сразиться. Он охотно согласился. Я был убежден, что поставлю его на колени минут за десять — и почти не ошибся (во всяком случае — во времени): не прошло и десяти минут, как я был разгромлен.
Мы начали вторую партию — она закончилась еще быстрей, и тоже моим поражением. Впоследствии мы играли с ним не одну тысячу раз, и я гордился, если из десяти проигрывал не больше восьми. А в тот вечер, складывая фигуры, он ободряюще сказал:
— Ты, в общем-то, ничего, только торопишься. Это со временем пройдет.
С возрастом торопливость, конечно, прошла (особенно когда первая близкая подруга шепнула мне: «Не торопись!»). Но абсолютная бездарность в гимнастике и в шахматах — двух Мониных коньках — осталась на всю жизнь.
Подружившись, мы стали обсуждать будущее.
— Тебе хорошо, — сказал Моня. — Ты станешь великим ученым, это уже сейчас видно. Когда-нибудь определишь наконец, что такое энергия, масса, инерция. Подумай тогда и обо мне, твоем скромном слушателе. Вспомни, как мы пересоздавали мир в наших отвлеченных разговорах. А мне ничего не светит. Сын торговца — это не то пятно, которое можно стереть щеткой.
Я был твердо уверен, что мое будущее он определил точно (разве что слегка приуменьшил). А самого Моню было жаль — происхождение по желанию не изменишь. Я все же попытался найти в его бесперспективности хоть что-нибудь радужное.
— Ты можешь пойти по спортивной дороге, Моня. Или серьезно заняться шахматами. Лизавета Степановна считает, что в гимнастике ты выдающийся тип.
Он уныло махнул рукой.
— Чтобы достичь чего-нибудь в спорте, надо пойти в гимнастическую школу, а там — анкеты. Кто меня примет — с моим-то отцом?
Как и следовало ожидать, все получилось иначе. Больших успехов Моне не выпало, но он закончил институт, удачно повоевал, ударно поработал на заводе в Риге, только вот умер не добрав возраста — около пятидесяти.
И у меня, естественно, все пошло наперекосяк ожиданиям. И ученым не стал — тем более великим, и почти половину человеческой своей зрелости провел за железной проволокой. Вторая, правда, прошла на свободе, но тоже в застенках — идеологических. А вот биологически я задержался на земле сверх ожидания — впрочем, на это не жалуюсь.
Много жесточе расправилась судьба с другим моим другом — Генрихом Вульфсоном.
Если был в моем окружении по-настоящему странный человек — и внешне, и по характеру — то, несомненно, он, мой добрый Генка. Высокий, большеголовый, жутко лохматый, с ранними усиками, молчаливо слоняющийся по школьным коридорам, во дворе он всегда присаживался где-нибудь в сторонке. У него рано открылся густой, соборный бас, но колокольный его голос редко звучал в школе: на вопросы и оклики Генка обычно отвечал не репликами, а улыбками — чаще смущенными или виноватыми. Только со мной он разговаривал охотно. Во-первых, хороший рассказчик (впоследствии — даже лектор и оратор), я умел и любил слушать. Он, загораясь, мог говорить часами — я, тоже загораясь и тоже часами, был способен его не перебивать.
Во-вторых (и это еще проще), у него был единственный друг — я.
Эта дружба началась нехорошо — можно сказать, мы подружились недобро.
Между нами встала Фира Володарская.
Я не уверен, что был в нее влюблен. Если — да, то это было нечто иное, чем дальнейшие мои любви, любовишки и увлечения. Я-то считал, что сохну по Рае из седьмой группы (она была на год старше меня) — активистке, главе нашего форпоста, объединявшего четыре пионерских отряда, стройной, золотоволосой (две толстых косы падали чуть не до бедер), «девочке в желтом пальто» — так я мысленно называл ее, еще не узнав настоящего имени.
Мы учились вместе всего два месяца, только три-четыре застенчивых разговора скрепляли нашу внезапную дружбу. Сразу после выпускного вечера их группы (это был первый выпуск нашей школы) отец увез Раю в Балту (он там работал). Она написала мне — я немедленно отозвался. Переписка наша продолжалась почти три года. Она отправляла мне коротенькие сообщения о своем житье-бытье, я изливал душу на листах белой рулонной бумаги — каждое письмо не меньше метра в длину.
Фира Володарская вторглась в мою жизнь как раз в разгар переписки с Раей.
Сперва она поглядывала на меня без интереса. Ей было не до того — теснили поклонники. Самая красивая девочка школы, она не только знала об этом, но и умело этим пользовалась. Фима, боевой секретарь нашего второго отряда, назначал пионерские сборы лишь на те часы, какие были удобны Фире. Гриша Цейтлин, знаменитый горкомовский пионерорганизатор, бывая у нас, всегда находил минуту (а иногда — час), чтобы поговорить с ней. Генка, мой будущий друг, в нее влюбился — очень по-настоящему и очень по-своему: ходил поодаль, никогда не приближался, молча смотрел, молча слушал, что она говорила другим (к нему Фира обращалась редко)… Он был похож на шиллеровского рыцаря Тогенбурга (у меня был пик увлечения Шиллером), молчаливо и долгие годы вздыхавшего у окон так и не признавшей его возлюбленной. Я еще не начинал любовного спринта (до этого оставалось несколько лет), но уже тогда мог бы цитировать (если бы, конечно, знал цитату) строчки Саши Черного о том, как должен держать себя подлинный Дон-Жуан, а не слезливый немецкий барон:
Дон сей был доном особого рода,
Мигом прошел он к ней с черного хода.
Словом, я не раз потешался над молчаливой неуемностью Генкиной страсти.
Шуточки такого рода прекратились, когда «внимательные взоры» Фиры обратились на меня. Это совершилось в ее обычном стиле. Фира споткнулась, когда шла на очередное мопровское заседание. Причем именно в тот момент, когда мы поравнялись. Она охнула, сжала губы и закачалась на одной ноге. Я кинулся к ней.
— Сильно ушиблась, Фира?
— Немного. Постою и пойду.
— Обопрись на меня — так будет легче.
Она взяла меня под руку. Я еще никогда не ходил под руку с девочками. Это было довольно приятно, но чертовски неудобно! Она мужественно проковыляла со мной до школы, а после собрания сообщила:
— Мне уже лучше, но я боюсь идти без помощи. Проводи меня.
Обычно роль провожателя доставалась Фиме. Он не любил уступать свои привилегии и ревниво осведомился:
— А со мной идти не хочешь?
Она ласково ответила:
— Очень хочу, Фима. Ты живешь ближе ко мне, чем Сережа, тебе еще удобней. Иди с нами!
Несколько дней Фима сопротивлялся, потом сердито сказал:
— Теперь она хочет дружить с тобой. Подумаешь, очень мне надо! Я не страдалец по этой части.
Фира перестала хромать, когда выяснилось: можно не беспокоиться, моя роль бесповоротно определена. Это было едва ли не главное Фирино оружие: она умела в нужный (для себя) момент предстать очень слабенькой — сразу хотелось ей помочь. Она раньше других девочек поняла: это очень сильное преимущество — быть слабым полом. Она умела льстить тому, кто ее заинтересовал, она подчеркивала его достоинства — и в первую очередь силу.
Я не был исключением — попался, как и все остальные.
Гена вознегодовал. Он давно примирился с Фимой — как с горькой неизбежностью, но моего появления не стерпел. Он решил разобраться, кто я такой, — и следил уже не только за Фирой, но и за мной (даже когда я был один). Он смотрел на меня хмуро и недобро — это замечали почти все. Вася решил вмешаться.
— Слушай, чего Генка на тебя вызверивается? Давай его отлупим!
— Не вижу причин.
— Тогда он отлупит тебя, можешь не сомневаться.
— Я дам сдачи.
— Правильно! А я тебе помогу. Так отмантузим, что любо-дорого. Давно пора. Ходит, будто чем-то недоволен, ни с кем играть не хочет. Как стерпишь?
— Буду терпеть, пока сам не кинется. А твоей помощью, если понадобится, воспользуюсь.
— Обязательно понадобится, честное пионерское!
Ситуация разрешилась совершенно неожиданно. Гена остановил меня после уроков.
— Слушай, Серега, — сумрачно сказал он, глядя в сторону. — Давай поговорим.
— Давай, — согласился я — и сразу понял, что готовится драка. Я огляделся: Вася уже умотал, он всегда выскакивал первым. Придется отбиваться собственными кулаками. — Где хочешь говорить?
— Посидим во дворе, на скамеечке.
Я успокоился. Школьный двор — самое неудобное место для драк, по нему шляются ученики, ходят учителя. Мы сели на скамейку.
— Так о чем будем говорить, Гена?
Он хмуро размышлял, уставясь в землю. Это было решительно непохоже на подготовку к драке! Я повторил вопрос.
— Хочу с тобой дружить, — неожиданно выпалил он. Я не сообразил, что ответить. Генка поднял голову и посмотрел на меня — очень внимательно и грустно. Он, похоже, ждал, что я не соглашусь — это его заранее огорчало.
— Или ты не хочешь?
Я сказал первое, что пришло в голову, — и, как всегда, оно было самым нужным и важным.
— А как же Фира? Разве ты не сердишься, что я с ней дружу?
Он покачал головой,
— Сердился. Но это прошло. Какое я имею право? Она на меня и не смотрит. По-настоящему ей никто не интересен, так я думаю. Взрослые комсомольцы (тот же Гриша из горкома) пытаются ухлестывать… Она только забавляется. Вот почему хочу дружить с тобой.
Я наконец отошел от неожиданности.
— Не понимаю: какое отношение ее забавы имеют к дружбе со мной?
— Прямое, — ответил он серьезно. — С тобой она не забавляется, а дружит по-настоящему. Хочу понять: почему?
— Могу дать хороший совет — спроси у нее. Сразу все узнаешь.
— Ничего я не узнаю! Она все запутает. Она со мной даже не играет — просто смотрит сквозь. Будет она откровенничать!
— Не вижу, чем могу помочь.
— Это же просто, Серега! Начнем дружить — я сам пойму, кто ты такой. Хочется в тебе разобраться. Я же ни с кем не дружу, сам видишь. А с тобой — могу.
Мне показалось, что я все понял — и понимание это было недобрым. Он захотел стать поближе ко мне, чтобы приблизиться к Фире. Я мог поделиться книгами и даже деньгами — но отдать подругу был не в состоянии. И до конца жизни так и не научился уступать кому-нибудь женщин, в которых влюблялся. В этом смысле я законченный эгоист! Я всегда готов был драться за свое право дружить и любить. И я немедленно принял вызов.
— Отлично. Будем дружить. Начнем немедленно. Что станем делать?
— Пойдем ко мне. Я покажу дом, посидим в саду — у нас хороший сад. Посмотришь, как я мастерю механизмы — тебе понравится. Я уже немало придумал.
— Ты изобретатель?
— Только стараюсь. Не всегда получается. Мне помогает папа. Сергей Станиславович тоже дает хорошие советы.
— Пойдем, — решил я. — Посмотрим твои изобретения.
Генка жил на краю Молдаванки. Там уже не было улиц — только хаотично разбросанные домики. Генкин сад был небольшим, но ухоженным, с ягодниками и фруктовыми деревьями. Посреди высился старый и ветвистый грецкий орех. Потом я узнал, что орехи на нем никогда не вызревали — им не хватало времени: Генка и его друзья (я в том числе) пожирали их зелеными. Генин отец не препятствовал этому разору, только ухмылялся и просил быть осторожней: один из местных ребятишек уже сорвался с ореха. Впрочем, в первое посещение до расправы с древесным старцем не дошло. Сад уже отцветал: весна в тот год была, видимо, ранняя. Гена показал мне стоящее под деревом странное сооружение, похожее на игрушку.
— Опылитель, — пояснил он. — Славно поработал, но попортился. Буду чинить.
— Откуда ты его взял?
— Сам смастерил. Из всякого ненужного барахла — на свалках его много. Кое-что купил на Конном базаре.
Внутрь конструкции был вмонтирован маленький моторчик (длинный шнур соединял его с комнатной розеткой), к которому крепился вентилятор. Воздух гнал пыльцу с одного цветущего дерева на другое. Классическое перекрестное опыление!
— Это отлично умеют делать и пчелы — ты просто повторяешь их работу.
Генка нахмурился.
— Не повторяю, а улучшаю! В природе низкий коэффициент полезного действия. Мой аппарат заменяет целый рой пчел. — Он на минуту задумался и вздохнул. — Правда, у опылителя есть серьезный недостаток: нужны электричество и шнур. Ничего, скоро я сконструирую моторчик, работающий от солнца. Тогда все станет просто.
— А когда это будет?
— Не знаю. Не могу достать детали. И постоянно отвлекаюсь на другие изобретения.
— Какие?
— Разные. Главное — вечный двигатель.
Он сказал это спокойно и уверенно. Сергей Станиславович нам не раз объяснял, что работать вечно невозможно — законы физики не позволяют. Но Генка снисходительно улыбался.
— Я хочу тебе сказать, Гена…
— Знаю, что скажешь! Конечно, вечный двигатель неосуществим. Но в каком смысле? В том, что нельзя творить энергию из ничего. А если преобразовать одну ее форму в другую? Прибор, основанный на этом принципе, условно говоря, будет работать вечно — если, конечно, исключить поломки. Таких двигателей сконструировано уже множество.
— Например?
— Да хотя бы ветряк! Он будет работать, пока дует ветер. И пока конструкция не обветшает. Или приливной движок. Есть приливы (а они постоянны, как небо и земля) — есть энергия. Чем не условно вечные двигатели?
— Но в Черном море приливы небольшие, а ветряные мельницы знали еще наши предки…
— Ветряных мельниц не конструирую. У меня другая задумка. Труба. Обыкновенная фабричная труба — идеальный вечный двигатель! Она будет работать, пока у земли есть атмосфера.
— Не понял…
Внизу, у земли, воздух плотней, объяснил Гена. Значит, давление больше. Одна атмосфера — против атмосферных долей на вершинах гор, разве не так? На сотне метров, на высоте хорошей фабричной трубы, это уже заметно. Воздух всегда стремится из зоны высокого давления в зону низкого — это каждый моряк знает: барометр падает — жди бури. На вольном воздухе перепад непостоянен, поэтому ураганы приходят и уходят. А в закрытом объеме трубы внизу давит сильно, на вершине меньше — и так всегда. Поэтому в каждой трубе день и ночь, без передыху, бушует постоянная буря — и сила ее задана только высотой. Посмотри, как труба выбрасывает заводские дымы — сразу поймешь! А если дымов нет, она засасывает нижний воздух — автоматически и безостановочно.
— Я как-то залез в трубу бывшего сахарного завода, и с меня сорвало фуражку, — вспомнил я.
— Вот видишь! А та сахарная труба вся в дырах, я ее хорошо знаю, в ней перепад давлений меньше. Я хотел проверить там свою конструкцию — не получилось.
— Ты еще не рассказал, что это за конструкция.
— Поставлю в трубе вентилятор и динамомашину. Воздух — вентилятор — машина — электричество. И все без перерыва, без помощи человека, чистая автоматика — чем не вечный двигатель? Я подсчитал, что на хорошей трубе получу до сотни киловатт, а на сверхвысокой — и того больше.
— Сам подсчитал? — спросил я. Вычисление электрических мощностей казалось мне задачей почти невозможной — для моего ума, во всяком случае.
— Косвенно… По аналогии. На некоторых заводах стоят не трубы, а механические эксгаустеры. В общем, воздуходувки с обратным действием, дымососы. На каждом клеймо — где произведено, какая мощность. Я предположил, что естественная труба дает ту же мощность, что равноценный ей эксгаустер.
Генка еще не закончил свои объяснения, а я уже был убежден. Не знаю, что он намеревался открыть во мне, но я обнаружил в нем настоящего изобретателя. И удивился, что никто в школе этого не знает. Завтра же расскажу обо всем друзьям. Герой техники, второй Сименс или наш Шухов — на меньшее не согласен!
А он продолжал говорить — картина вырисовывалась грандиозная. Высоченные трубы — на улицах, на площадях, на перекрестках дорог. Днем электроэнергия течет на заводы, ночью освещает улицы и квартиры. Больше не нужно ужасных угольных электростанций, шахты закрывают — за полной ненадобностью.
Уж не знаю, как выглядит реальный рай, но многотрубный Генкин пейзаж весьма смахивал на сад Эдема…
Я ушел поздно. Сознание мое путалось. Высокие пирамидальные тополя казались грядущими энергетическими башнями.
На другой день я кинулся к Фиме. Услышав мои восторги, он презрительно скривился.
— Наговорил тебе этот чудик семь верст до небес — и все лесом. Я Генку знаю вот уже три года. Чтобы он стал великим инженером — никогда!
Я разозлился.
— Не кажется ли тебе, что лакей никогда не видит великого человека?
Фима был невозмутим.
— Не кажется. Никогда не служил в лакеях — потому не представляю, как у них со зрением. А Генку вижу насквозь и дальше.
Совсем иначе восприняла мой рассказ Фира (я, как обычно, провожал ее домой). Она долго молчала, недоверчиво поглядывая на меня своими говорящими глазами, потом недовольно сказала:
— Не знаю, зачем ты ходил к Генке. Он скучный.
— Он замечательный! А когда вырастет, станет великим изобретателем.
Она подумала.
— Хорошо, будем ждать, пока он повзрослеет. Больше от меня ничего не нужно?
У меня появилась хорошая мысль.
— Он приглашал меня. Давай пойдем вместе?
— Так ведь тебя, а не меня.
— Пойдем! Тебе понравится.
У нее сжались губы — признак неуверенности. Она поколебалась, потом сказала:
— Ладно, раз просишь… Но — ненадолго. Встретимся в воскресенье, в полдень. Здесь, на Косарке, на этой скамье, под этим деревом, где сейчас сидим. Предупреди Гену — а то он куда-нибудь сбежит.
Никогда за всю жизнь я не встречал женщины, обладающей чувством точного времени. Фира была женщиной до мозга костей. К тому же ни у кого из нас не было часов. Правда, точное время я ощущал и без них — и успел устать, ожидая Фиру. Она издали весело замахала мне рукой.
— Я не очень опоздала, Сережа? Долго разжигала утюг, чтобы погладить блузку, древесный уголь попался мокрый. Ты не сердишься?
— Ты пришла точно, как обещала, — буркнул я. — Я не сержусь, а восхищаюсь. И твоей точностью, и тем, как прекрасно ты гладишь одежду.
Ее живогазетная синяя блузка выглядела идеально — ни одной ненужной складки. Схваченная узким пионерским ремешком, она очень шла Фире. Впрочем, ей шла любая одежда (я уже говорил об этом) — выбор был невелик, зато подбор точен. Фима рассказывал, что Лизавета Степановна как-то восторженно воскликнула:
— Фирочка, тебе бы побольше денег! Ты умеешь так нарядно одеваться…
Гена ждал нас на улице. В саду был приготовлен столик, на тарелке лежали первые черешни — еще не красные, только розовеющие, но уже вкусные. Я увлекся разговором, а не фруктами, Гена тоже не усердствовал — Фира с удовольствием ела их за троих. И очень красиво ела! Она неторопливо подносила ко рту каждую ягодку, неторопливо освобождалась от косточки, неторопливо жевала мякоть. Она рассчитывала каждое свое движение — это требовало от нее больше внимания, чем наш разговор с Геной. Фира (впоследствии я это понял) не ела, даже не кушала — она красочно угощалась. Это был хороший урок, как нужно обращаться с первыми фруктами года! А Генка не оправдал моих ожиданий. Он мямлил, изредка поглядывая на меня — на Фиру смотреть боялся. Его глаза были опущены — словно он что-то выискивал под ногами. Он показал опылитель, притащил из комнаты какие-то машинки — они не очень заинтересовали даже меня.
Когда он ушел за новой порцией черешни, Фира быстро шепнула:
— Мне надоело. И очень нужно домой. Давай уйдем!
Я выбрал удобный момент и сообщил об этом Гене. Он проводил нас до ворот.
Когда его домик скрылся за деревьями, Фира схватила меня за руку и потянула в сторону.
— Ты куда? — удивился я. — Тебе же надо домой!
— Уже не надо. Сегодня воскресенье, уроки я сделала еще вчера. Здесь хорошо, хочу погулять. Или ты против?
— Я никогда не против того, чтобы погулять. Пойдем в Дюковский сад!
Конечно, это был самый запущенный и грязный из городских парков. Но зато здесь было мало людей, а его нечищеные озера и пруды, несмотря ни на что, оставались красивыми.
— Как здесь чудесно! — восхитилась Фира. — Я тут никогда не была. А ты?
— Я хожу сюда каждый свободный день.
— А куда еще ты ходишь?
— Больше всего люблю Хаджибеевский парк — там самые большие в Одессе деревья. Их посадили турки — еще до основания города. Но в парк нужно ехать на трамвае до Хаджибеевского лимана — пешком не доберешься.
Фира, похоже, обиделась.
— Почему ты никогда не зовешь меня туда?
— Скоро каникулы, времени хватит. Будем ходить по всем паркам Одессы. А еще я покажу тебе катакомбы.
Она брезгливо передернула плечами.
— Фу, подземелья! Терпеть не могу погребов. В нашем полно пауков и жаб — даже войти противно.
Я объяснил: катакомбы — это не сырые погреба, а огромные сухие туннели в толщах ракушечника. Но Фиру, судя по всему, не переубедил.
Она прыгала с кочки на кочку, с наслаждением погружала ноги в траву. Вокруг потемнело, в небе зажглась Венера, за ней высыпали звезды. Ночь шла безлунная, в Дюковском саду еще не додумались возводить столбы и вешать на них лампочки — небесная иллюминация ожидалась хорошей. Я пообещал Фире звездное торжество.
— Очень красиво, очень! — сказала она задумчиво. — В небе начинается торжественный пленум звезд — и на него приглашены мы с тобой.
Я часто потом вспоминал это определение ночного южного неба — и всякий раз оно поражало меня своей точностью. Звезды перемигивались, то притухая, то вспыхивая, — выступали одна перед другой, как ораторы на пленумах, только молча.
— Помнишь ту ночь в парке Гагарина, когда проходил пионерский сбор всех отрядов города? — спросила Фира. — Ты тогда показывал нам звезды и называл их имена, а девочки дарили их своим ребятам. Я преподнесла Фиме Полярную звезду — она очень похожа на него своей важностью и идейностью. Васе досталось целое созвездие — Дракон, как раз по его жуткому характеру. А тебе Рая подарила Сириус.
Я смутился.
— Она сделала это, когда все отошли.
— Знаю. Я поняла, что она хочет побыть с тобой наедине, а потом спросила: зачем? Она призналась, что при всех постеснялась делать такой роскошный подарок. Где сейчас этот Сириус? Покажи.
— Сириус — зимняя звезда. Весной его можно видеть только глубокой ночью, а сейчас вечер.
— Жаль… Придется ждать до зимы. Ты по-прежнему переписываешься с Раей?
Я чувствовал, что разговор этот не сулит ничего хорошего. И напоминание о Рае было опасным. Они никогда не дружили, Рая и Фира, — обе слишком выделялись среди других девочек, а потому соперничали. Эти имена нельзя было соединять.
Я стал осторожничать.
— Как тебе сказать? Немного переписываемся.
— Что значит немного? Два раза в неделю, а не два раза в день?
— Два раза в день никогда не бывало.
— Значит, два раза в неделю было?
— Не считал. Возможно. Но сейчас — нет. Я не получал от нее писем недели три.
— Сочувствую. Наверное, очень переживаешь?
Я всем нутром ощутил, что наш диалог становится очень небезопасным — и резко переменил его направление.
— Переживаю, но не очень. Меня гораздо больше беспокоишь ты, а не Рая.
— Вот еще новость! Чем я тебя беспокою?
— Тем, что в такой хороший вечер ты начала совсем не нужный разговор.
Она захохотала и прыгнула вперед. Она бегала хорошо, я — отлично. Ей не удалось бы удрать даже ясным днем, а сейчас сгущалась тьма. Впрочем, Фира и не хотела убегать.
Я нагнал ее у дерева, схватил за плечо. Тяжело дыша, она уткнулась мне в грудь. Всей убыстренной от бега кровью я ощутил, что должен прижать ее к себе и поцеловать. Но я еще никогда не целовал девочек — и жалко струсил. У меня перехватило горло.
— Пойдем, — сказал я хрипло и оторвал ее от себя.
— Да, надо идти, — вяло отозвалась она.
Мы молча вышли из парка. Постепенно я успокоился. К Фире вернулась природная насмешливость.
— Отчего молчишь? Что, ногу ушиб? — поинтересовалась она без тени сочувствия.
— С чего ты взяла?
— Ты так мчался… Я боялась, что сшибешь какое-нибудь дерево.
— Я сломал только один сиреневый кустик.
— Это ты в темноте увидел, что он сиреневый?
— Нет, узнал по запаху. У меня собачий нюх.
— Рада за тебя! А я боялась, что ты рухнешь — на меня или к моим ногам. Это было бы ужасно…
На улице светили фонари и ходили люди. Я мог не опасаться, что она примет мои слова слишком всерьез — и поэтому стал дерзить.
— Могу встать перед тобой на колени — чтобы доказать, что это не так уж и страшно!
Фира засмеялась. У нее был хороший смех — звонкий и добрый. Еще лучше она хохотала — правда, это случалось нечасто.
— Не надо. Не хочу тебя утруждать. У меня, кстати, жутко болят ноги.
— Тогда присядем.
Мы сели на скамейку (они стояли у каждого дома) — и замолчали. Звезды облепили кривые ветви акаций, как рождественские огоньки.
— Уже поздно, — пожаловалась она. — Нужно идти. А здесь так хорошо…
— Я могу приходить домой когда хочу, хоть глухой ночью — я своих уже приучил.
— Ты мальчик. Я всегда завидовала мальчикам! Попробовала бы я прийти глухой ночью — месяц пришлось бы плакать.
— С тобой так жестоко обращаются?
— Надо мной трясутся — а это хуже. Я с ужасом думаю о том, что в меня кто-нибудь влюбится — жить станет невыносимо!
— По-моему, в тебя влюблен Генка.
— Генка не в счет — он скучный.
— А что изменится, если влюбится нескучный?
— Ну, как ты не понимаешь? Нужно будет встречаться с ним, ходить в кино, долго гулять по улицам… Без этого любви не бывает.
— Но ведь мы с тобой гуляем — а не влюблены.
— Да, не влюблены… Это очень хорошо! Пойдем, мои уже беспокоятся.
Какое-то время мы шли молча. У ее дома остановились. Прохожих случалось все меньше. Фира, похоже, не очень спешила.
— Скоро выпуск… Мне нужно будет искать работу, — сказала она грустно, — так решили дома. А ты что станешь делать?
— Учиться дальше. Пойду в профшколу.
— Лизавета Степановна говорила, что ты будешь ученым. Наверное, даже профессором. Это правда! Ты скоро забудешь, как мы с тобой гуляли…
Я возмутился.
— Этого не будет! Ты мой друг на всю жизнь. Мы никогда не расстанемся, никогда. Честное слово!
Она благодарно засмеялась. Впрочем, ни смех, ни признательность никогда не мешали ей подшучивать.
— Это возможно только при одном твердом условии, Сережа. Перестань переписываться с Раей — терпеть не могу соперниц! У нее такие длинные, такие светлые косы… А я — шатенка. Перестанешь?
Я не сомневался ни секунды.
— Уже перестал! Если придет письмо, не отвечу. В моей жизни больше нет человека по имени Рая.
— Не зарекайся… — она опять засмеялась. — Впрочем, ты меня успокоил. До завтра. И спокойной тебе сегодняшней ночи!
Ночь была неспокойной. Я просто не мог оборвать ее скучным сном! Я шатался по Косарке, садился на скамейки, снова вскакивал. Подул ветер, тополя зашевелились и зашептались. Небо тоже задвигалось: звезды, мелькавшие среди листьев, вспыхивали и гасли. Я радовался и думал о жизни: конечно, она будет очень длинной! И я выполню все, что запланировал.
Жизнь и вправду получилась длинной — во всяком случае у меня. Но она вышла совсем иной. Меня вели химеры — и между миражами воображения и призраками реальности не было особой разницы. Моей школьной подружки Фиры на всю жизнь не хватило — наша дружба не пережила лета. А та, от которой я так решительно отрекся, через несколько лет возникла снова — и уже навсегда. Не было у меня друга нежней и преданней до самого ее — в далекой дальности — последнего дня.