Андрей Зоркий. Вспоминая Раневскую (отрывки из сценария)
Телефильм «Вспоминая Раневскую» по сценарию Андрея Зоркого «Не память рабская, но сердце» был снят режиссером Алексеем Габриловичем в 1990 году.
В архиве А. М. Зоркого сохранились рабочие материалы сценария, в которых используются, в частности, его публикации в журнале «Советский экран» (Неповторимый мир. 1968. № 1;
Нестареющая наша любовь. 1981. № 9;
«Я — многообразная старуха». 1990. № 5).
Звезда экрана
Москва 1930-х. «Утро красит нежным светом».
Катит в открытой «эмке» по акварельной столице коротко остриженная девушка с картины Юрия Пименова «Новая Москва».
Летит в поднебесье в открытом ЗИСе Любовь Орлова (ткачиха-орденоноска из «Светлого пути»), вокалирующая «Марш энтузиастов».
Прет по тротуару с авоськами и свертками Лелечка из «Подкидыша» — Фаина Раневская.
Портрет усатого гения, залепивший фасад Исторического музея. Из его сахарных уст, стилизованных под титры, вылетает историческая цитата:
А РАНЕВСКАЯ ВСЕГДА РАЗНАЯ! ИОСИФ ВИССАРИОНОВИЧ.
Среди многих прекрасных киноактрис своей эпохи и своей страны Раневская — единственная комедийная звезда сороковых — пятидесятых годов и, как мы теперь убеждаемся, гораздо большего отрезка времени. Лишь она из наших вошла в плеяду комиков мирового кино… В 1940–50-е ее известность была ничуть не меньшей, чем у Любови Орловой, Веры Марецкой, Валентины Серовой, Марики Рокк и Марины Ладыниной… А популярность в народе, пожалуй, и большей, потому что мир ее героинь являл собой некую человеческую отдушину в нашем загероизированном кинематографе. По ролям, где актерам «высочайше дозволялось» смеяться, люди узнавали жизнь, которой жили и сами, не вписываясь в биографии «Членов правительства» и «Девушек с характером».
Вот «Пархоменко»: красные конники и белые, легендарный комбриг и патлатый злодей Махно… А где-то на краешке картины, в дымном паршивом трактире — нелепая жалкая таперша у рояля, «бывшая», унесенная ветром, с папиросой в углу рта, с «жестоким» романсом на устах, «пусть летят и кружат пожелтевшие листья… (и — раз! — вороватым движением — объедки с какого-то блюда)…березы. Я одна… Я грущу», и снова — в тарелку. Сорок секунд длится роль — сорок лет она уже на нашей памяти.
Вот основательно подзабытый фильм «Ошибка инженера Кочина». В «королях» и «валетах» этого пасьянса: талантливый, но, увы, беспечный инженер, забывший, что он в капиталистическом окружении даже на своей подмосковной даче, шпионы и, конечно, чекисты — лучшие люди страны. А на периферии картины, как глоток доподлинной жизни в маразматическом сюжете, — семья затюканного портного Гуревича, его суматошная и уморительная жена Ида — Раневская.
Вот знаменитый «Подкидыш»: маленькая девочка — дочь красного командира; подтянутые и смышленые милиционеры в беленьких гимнастерках; мальчик-пионер, без пяти минут несчастный Павлик Морозов… И на этом принаряженном фоне — гениальная Лелечка из московской коммуналки, уличной сутолоки, вобравшая в себя юмор и сочный быт довоенной Москвы.
Вот столь же знаменитая «Весна»: ученая Никитина, покорившая энергию Солнца, кинорежиссер-лауреат, олицетворяющий помпезный мир кино, где в павильонах разворачивались демонстрации, рычал пламенные стихи высоченный горбун, изображавший Маяковского, слонялись шерочкой и машерочкой два приглуповатых Гоголя и один кучерявый Пушкин… И рядом с этим выморочным «сталинским лауреатником» — Маргарита Львовна — Раневская, восхитительный Лев Маргаритович с буржуазным «Идиотом» под мышкой…
Популярность Фаины Георгиевны как киноактрисы была чрезвычайной, особенно после Лелечки из «Подкидыша». Нынешнему поколению зрителей, да и актеров, такое даже трудно вообразить. Ее знала вся Москва. Вся страна.
Она рассказывала о том, как однажды вместе с Анной Андреевной Ахматовой убегала от восторженной оравы мальчишек, вопивших вдогонку: «Муля! Муля, не нервируй меня!» Спрятались в каком-то подъезде… Но ведь такое повторялось на каждом углу, каждый день, многие годы!..
Прочитал я где-то, как во время войны, поднимая бойцов в атаку, молоденький лейтенант, выхватив пистолет, крикнул: «Муля! За мной!» И солдаты рванулись вперед, под пули, за Лелечкой, а не за Сталиным. Удивительно! Непостижимо!
Доподлинно известно, что Сталин был поклонником таланта Раневской. Во время одной из своих заполуночных встреч с деятелями кино он глубокомысленно заметил: «Вот товарищ Жаров хороший актер, но наклеит усики или бакенбарды, или бороду нацепит, а все равно сразу видно, что это Жаров. А вот Раневская ничего не наклеивает и все равно всегда разная». Об этой исторической оценке вождя Раневской сообщил ночью по телефону Сергей Михайлович Эйзенштейн, едва вернувшись из Кремля: «Фаина! Фаина, ты знаешь, что сказал о тебе Сталин?» Потрясенная, она спустилась во двор, разбудила в котельной дворника и, разжившись бутылочкой, отметила с ним звездный час своей жизни.
А годы спустя еще молодой и бодрый Брежнев, вручая в Кремле Раневской орден Ленина, не удержался и, этак ткнув в нее пальцем, выпалил: «Муля! Не нервируй меня!» — «Леонид Ильич, — обиженно сказала актриса, — так ко мне обращаются или мальчишки, или хулиганы». Будущий генсек покраснел и пролепетал, оправдываясь: «Простите, но я вас очень люблю».
В фильме «Человек в футляре», играя жену инспектора гимназии (роль, опять-таки практически не имевшую текста), Раневская придумала фразу, которая и сегодня на памяти у тысяч зрителей: «Я никогда не была красива, но всегда была чертовски мила». Придумала и — потеряла покой. Господи, ведь это Чехов, как же я посмела что-то присочинять?! Маялась страшно, наконец позвонила Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой и, рассказав все, спросила: «Что бы сказал Антон Павлович?!» Та помолчала. Подумала, словно представив себе эту картину, и ответила: «Он бы улыбнулся».
…А саму Раневскую в жизни практически не снимали. Нет ни одного кадра, запечатлевшего ее на репетициях или во время гастролей (она объездила едва ли не полстраны). Не увидим мы ее ни в президиумах театральных собраний, ни у себя дома. Около месяца искали мы в Красногорском киноархиве и отсматривали материал, в котором могла бы обнаружиться Раневская. Нашлись фрагменты спектаклей, киноролей, интервью… А в жизни — только две крошечные киносъемки.
Кремль 40-х годов. Товарищ Шверник вручает правительственные награды. Пожалуй, более всего впечатляет сегодня скромный до неказистости облик плохо одетых ударников труда. Крестьянин с окладистой бородой… девушка-ткачиха в беретике… стриженный под «бокс» плечистый рабочий, летчик, колхозник… Раневская, воистину народная актриса, ничем не выделяется в этой серой цепочке людей.
ВТО 60-х. Самые именитые деятели театра принимают у себя в гостях Юрия Гагарина. Яблочкина, Завадский, Царев, Гоголева, весь генералитет и вдруг — всего два кадра — Раневская! И восхитительный миг, когда Гагарин почтительно и нежно целует Раневскую.
Вот и вся жизнь на пленке: орден и поцелуй.
«Я родилась в конце прошлого века»
Иногда после спектакля «Дальше — тишина» я заглядывал за кулисы — к Раневской. Она одна в гримуборной, в наступившей тишине. Безмерно усталая. Как-то горестно и счастливо просветленная. Вся еще охваченная волнением. Как прекрасно бывает в эти минуты ее лицо. Я вспоминаю женские портреты Рембрандта, в которых художнику удавалось запечатлеть мгновенье и всю жизнь человека. Ты медленно — словно во Времени — отходишь, отдаляешься от портрета рембрандтовской «Старушки», и наступает «оптическое волшебство» — стираются, тают морщины, горестные складки, исчезает старость, усталость, печаль, и вот перед тобой блистает молодое, прекрасное лицо женщины, еще не изведавшей многих-многих лет жизни, и дальше — точно в дымке, в грезе — светится самая юность, как видно, бессмертная, неувядающая!.. Так и лицо Раневской в эти мгновения. Точно перед тобой распахивается сказочный коридор времени и на ночном перроне, вкруг него, где только что расстались навсегда старая Люси Купер со своим мужем, реют образы, души людей: и странная миссис Сэвидж, и гордая, непреклонная Бабушка из спектакля «Деревья умирают стоя», и беззащитная, сломленная жестокостью ближних Верди из «Лисичек»…
…Однажды я упрашивал по телефону Фаину Георгиевну назначить мне свидание и поговорить о кинокомедии.
— Что говорить, голубчик?! — восклицала она в трубку. — Ну что я могу вам сказать?.. Знаете, я ничего не понимаю в этом. Лучше приходите, просто попьем чай.
Я твердил о важности темы, о задании редакции, даже пробовал, заикаясь, объяснить Раневской, что же такое комедия.
— Понимаю, голубчик, — поблагодарила актриса.
…Я много раз уговаривал Фаину Георгиевну, чтобы она записала свои прекрасные рассказы.
— Нет-нет, — всякий раз отвечала она. — Я не имею права говорить о том, что думали и чувствовали другие люди. Как знать, хотели бы они этого?.. Три года я писала книгу и порвала ее. Страницы усеяли всю комнату, как белые мертвые птицы. Я нашла объяснение у Стендаля: если у человека есть сердце, он не хочет, чтобы его жизнь бросалась в глаза.
Но кое-что удалось записать мне.
В рассказах Раневской распахиваются дали прожитых лет. Годы актерских странствий. Встречи со многими замечательными людьми. То Маяковский, суровый, озабоченный, стоит у окна, молча, нахмурившись читает какие-то записки и тотчас их рвет, то отворяется дверь кондитерской, где Раневская и знаменитая балерина Гельцер пьют шоколад, и входит в котелке молодой изящный поэт Мандельштам, то раскрывается дверь больничной палаты и входит Шостакович с пакетом в руках: «Я позвонил домой, мне принесли пластинки с моими квартетами, здесь есть и Восьмой, который вам полюбился»… В этих удивительных, редкостных теперь воспоминаниях перекрещиваются многие дороги искусства, вспыхивают яркие, живо схваченные портреты людей… И каких людей!
— В Леонтьевском переулке я увидела пролетку, в которой проезжал Станиславский. Бросилась за ним, посылая воздушные поцелуи и крича: «Мальчик! Мальчик дорогой!» Он привстал, расхохотался (я горжусь, что его рассмешила) и показал рукой, чтобы я ушла… Буду умирать, и в каждом глазу у меня будет Станиславский в роли Крутицкого. Станиславский был в нашем деле такое же чудо, как Пушкин в поэзии.
— Для меня всегда светлым примером актерской скромности был и остается Василий Иванович Качалов. Помню, как вернулся он однажды из театра домой (мне случилось быть у него в гостях), чем-то ужасно подавленный, расстроенный. Мы сели обедать. Василий Иванович старался держаться как обычно, не выказывая никак своего настроения. А потом вдруг сказал как-то очень растерянно, горько: «Я больше не играю в „Трех сестрах“. Меня сняли с роли Вершинина». И, помолчав, добавил: «Что ж, наверное, это справедливо. Болдуман моложе и красивее меня». Это был Качалов. Великий артист.
— Михоэлс, Корнейчук и я. Ужин в «Континентале» — гостинице в Киеве. Ужин затянулся до рассвета. Я любуюсь Михоэлсом, он шутит, смешит, но вдруг делается печальным, я испытываю чувство влюбленной, я не отрываю глаз от его чудесного лица. Уставшая девушка-подавальщица приносит очередное что-то вкусное. Михоэлс расплачивается и дарит подавальщице сто рублей — в то время, перед войной, большие деньги. Я с удивлением смотрю на С. М. Он шепчет, наклонившись ко мне: «Знаете, дорогая моя, пусть она думает, что я сумасшедший». Я говорю: «Боже мой, как я люблю вас».
— Я была летом в Алма-Ате. Мы гуляли по ночам с Эйзенштейном. Горы вокруг. Спросила: «У вас нет такого ощущения, что мы на небе?» Он сказал: «Да. Когда я был в Швейцарии, то чувствовал то же самое». — «Мы так высоко, что мне Бога хочется схватить за бороду». Он рассмеялся… Мы были дружны. Эйзенштейна мучило окружение. Его мучили козявки. Очень тяжело быть гением среди козявок.
— Названия фильма не помню, но по сей день вспоминаю девушку с гусем в руках. Она с любопытством рассматривает незнакомую ей улицу. Ее все удивляет, забавляет. Любуюсь ею и радуюсь тому, что у нас появилась редкостно талантливая актриса. Встретив знакомого режиссера, спросила: что это за прелесть гуляла с гусем? И впервые услышала имя Веры Петровны Марецкой. Меня связывала с ней многолетняя дружба. Я полюбила ее редкостное дарование, ее человеческую прелесть, юмор, озорство. В ней все было пленительно… Тяжело мне об этом думать и говорить. И Вера меня любила, называла меня: «Глыба!» Если б я могла в это верить! Нет, я знала актрис лучше Раневской.
— Я повстречала Таирова на Тверском бульваре после того, как у него отняли театр. Он метался, искал афиши своих спектаклей. Я тогда тяжело заболела, и меня отвели к доктору-психиатру. Это была красивая, пышущая здоровьем армянка. Услышав мои рыдания и стоны, она спросила: «Ты был с ним в половой связь?»
— Пешкова рассказывала мне. В революцию, в 18-м, бросилась дама с моста в Неву. За ней две борзые. И все трое камнем ко дну. От отчаяния. Горький рассказал об этом Ленину. «Бросьте сентиментальничать», — ответил В.И.
— От Международного Красного Креста Пешкова встречалась с арестованными ЧК. «Как в тюрьме?» — спросил Дзержинский. «Там сидят многие. Они за революцию. Они ее ждали». Дзержинский усмехнулся. «Там еще сидит один полковник. Он сказал мне: „Я контрреволюционер. Я присягал Его Императорскому Величеству“. Он зябнет очень». — «Дайте ему что-нибудь потеплее», — сказал Дзержинский.
— На съемках «Мечты» в Западной Украине хозяйка квартиры говорила мне: «Пани Ранецкая, эта революция-таки стоила мне полздоровья».
— Сказать вам о своем отчаянии? Я отказалась играть в «Живом трупе». Нельзя отказываться от Толстого. И нельзя играть Толстого, когда актер N играет Федю Протасова. Это все равно, что если б я играла Маргариту Готье только потому, что я кашляю.
— В Инне Чуриковой мне интересна ее неповторимость… Талант делает человека красивым. А ее Любовь Яровая!.. Как она ринулась в революцию от личного счастья! Чурикова играет народоволку по духу. А. многие играли просто «хорошеньких», вот я, красавица, а ухожу в революцию, и это была неправда… Можете сказать, что через вас я объяснилась в любви актерам, которые играли в фильме «Любовь Яровая». Алла Демидова, сыгравшая Панову, ее порочное равнодушие к происходящему, радость по поводу гибели людей!.. Как она несет эту тему великолепно! В старину таких актрис называли «кружевницами». И, по-моему, просто неповторим Андрей Попов в роли профессора Горностаева.
— Я читаю очень поздно и на ночь почти всегда Пушкина. Потом принимаю снотворное и опять читаю, потому что снотворное не действует. Тогда я опять принимаю снотворное и думаю о Пушкине. Если бы я его встретила, я бы сказала ему, какой он замечательный, как мы все его помним. Как я живу им всю свою долгую жизнь… Потом я засыпаю, и мне снится Пушкин. Он идет с тростью мне навстречу. Я бегу к нему, кричу. А он остановился, посмотрел, поклонился, а потом говорит: «Оставь меня в покое, старая б… Как ты надоела мне со своей любовью».
— Я родилась в конце прошлого века. Обмороки были еще в моде. И я этим широко пользовалась.
— Когда мы играли Чехова в провинции, то пьяницы-актеры за неделю до спектакля переставали пить и ходили в баню каждый день. Катарсис, вы меня понимаете?
— Какой вы дивный редактор. Мои неглубокие мысли вы превращаете в пучину.
— Какое счастье, что вы не сукин сын, хотя… мой пес Мальчик живет как Сара Бернар. А я живу как собака.
— Мне тяжело, одиноко. Меня обрадовал ваш звонок. Мы с вами люди одной крови. Я имею в виду и юмор, и печаль. И любовь к тому, чего уже нет.
— Страшно грустна моя жизнь. А вы хотите, чтобы я воткнула в жопу куст сирени и перед вами делала стриптиз.
— Я прожила жизнь не на своей улице и не в своей эпохе. Мне нужен XIX век. Срочно!
— А вообще вы знаете, что мне помешало в жизни? Душа. Как хорошо быть бездушной!..
…Раневская надолго горестно умолкает. А я отхожу от настольной лампы к стене, сплошь завешанной фотографиями. Здесь целый мир людей — близких, незабываемых, бесконечно дорогих Фаине Георгиевне. Фотографии не окантованы, повешены «на скорую руку», но навсегда. И каждая (это же Раневская!) была пришпилена к обоям, как флажок — иголкой, медицинской, бесчисленное множество которых оставалось здесь после лекарских уколов. Сколько же долготерпения, боли, сколько любви на этой стене!
Как ветер и молния (эпилог)
Стоит, как прежде, этот дом из светлого моссоветовского кирпича, дом повышенной комфортабельности, в переулке с артистическим названием Южинский. И, как прежде, уставив двор персональными машинами, живут в нем «артисты» совсем иной масти, которым никогда не аплодировала просвещенная публика, и спектакль их жизни, их ответственных ролей разыгрывался вовсе не в театральных сценах.
Была и нет. Дом Раневской канул в небытие в последний миг ее жизни.
Постоим под окнами ее квартирки с букетом роз, которые некуда возложить. И вспомним при этом, как ей всегда было нестерпимо жалко каждый срезанный стебель и каждый цветок, благодарно протянутый ей.
…Рассыпалась стенка любви, памяти и сострадания. По папкам ЦГАЛИ (куда, конечно же, не приняли фотографий столь утешавших ее собак — не гении) разошлись письма, снимки, ее рисуночки и заметки на клочках бумаги… Но вот достаю из папки прежде неприкосновенную фотографию Анны Ахматовой — сепию с царственным ликом и дарственным росчерком: «Милой Фаине» и прочитываю на обороте пометку Ф. Г. о книжке стихов с этой фотографией, подаренной ей в Алма-Ате, и о потерянном письме Анны Ахматовой. Беру пожелтевшую четвертушку бумаги: «19 декабря 1942. Передоверяю получить паек Литфонда заслуженной артистке РСФСР Фаине Георгиевне Раневской. Анна Ахматова».
…Но где же сама Фаина, где она? Нет ее в нашей земной юдоли. Ей осталось лишь побыть с нами на случайных, частенько любительских, неясных, милых, сумбурных и бестолковых фотографиях… вновь присесть на осеннюю скамью вместе со своим другом и партнером Осипом Абдуловым… мелькнуть среди старомодных регланов и шляпок в каком-нибудь приморском парке Кемери… поднять бокал шампанского с Полом Скофилдом и Майей Плисецкой… сняться на фоне дымной Магнитки… за чашкой чая с Толбухиным, маршалом-почитателем… остановиться на каком-то перроне среди незнакомых отъезжающих людей и… с веером сыгранных на своем веку ролей спешить, спешить туда, к истоку — к дачному театру в Малаховке, к чеховскому и ее Таганрогу, к фотографии юной мечтательницы, явившейся в мир, чтобы сказать: «Я вас так любила! Любила!»
Лунным, булгаковским светом залит сей путь, и озирают его великие свидетели.
Явится Бертольт Брехт, чтобы сказать: «Она великолепна! Поразительная человеческая глыба, очень смелая артистичность. Ходячий V-эффект, „эффект отчуждения“, соль моей поэтики!»
Заметит вальяжный Алексей Толстой: «Раневская, как всегда, хороша, остроумна и трогательна».
Юный царственный Завадский — Калаф из «Турандот» — воскликнет: «Ее персонажи возникают с бабелевской парадоксальностью!»
Осип Абдулов: «Она многослойна, многокрасочна и на сцене и в жизни. Характерная актриса? Чепуха! Она целая труппа».
…И где-то на самом краешке этой истории, ее финальной лунной дороги, встретившись с нежным овалом мечтательницы, «барышни из Таганрога», разверзнутся слова Павла Антокольского, старца-поэта с пронзительным взором: «Да-да… Фаина Раневская — актриса! Погодите! Она явление природы, как Ветер и Молния. Вот она кто!»
…А ослепшего Мальчика — собаку — я повстречал недавно на Икше. Он еще был жив и даже сплавал по Волге; нарушив инструкции, капитан допустил его на теплоход, узнав о том, что он из семьи Раневской.