XIV АЛЖИРСКАЯ ТРАГЕДИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIV

АЛЖИРСКАЯ ТРАГЕДИЯ

В 1956 году потрясли Европу и привели в смятение интеллектуальный мир во Франции доклад Хрущева на XX съезде Коммунистической партии СССР, национализация Суэцкого канала Насером и произошедшие почти одновременно венгерская революция и франко-английская операция [в Египте].

Доклад Хрущева ошеломил общественное мнение на Западе, интеллектуалов, коммунистов и прогрессистов. В нашей стране удар оказался тем более жестоким, что французы дольше и упорнее других отказывались признавать существование ГУЛАГа и видеть природу советского строя.

В каком-то смысле можно было бы сказать, что этот знаменитый доклад не открывал никаких секретов. Большая чистка, ГУЛАГ, депортации целых народов, московские процессы — обо всем этом знали те, кто хотел знать. В конце концов, даже Ж.-П. Сартр и Морис Мерло-Понти на страницах «Тан модерн» (номер за май 1949 года) признавали, что «социализма нет, когда из каждых двадцати граждан один находится в лагере». Но они написали об этом единственный раз, не преминув смягчить свою уступку в пользу действительности рассуждениями якобы философского характера. Привожу их в том виде, в каком они были напечатаны: «Если наши коммунисты мирятся с лагерями и подавлением, то потому, что ожидают в результате приход бесклассового общества благодаря чуду, производимому инфраструктурами. Они ошибаются. Но именно так они мыслят». ГУЛАГа экзистенциалистам было недостаточно для того, чтобы убедиться: СССР находится не на праведной стороне баррикады. «Какой бы ни была природа нынешнего советского общества, СССР в балансе сил находится, grosso modo, на стороне тех, кто борется против известных нам форм эксплуатации…» И заключение (если его можно так назвать): «Колонии являются трудовыми лагерями демократий…»

Не было недостатка в книгах, благодаря которым французы могли бы познакомиться с «разоблачениями», сделанными в докладе. Речь идет о книгах бывших коммунистов (Бориса Суварина, Антона Силиги, Виктора Сержа, Кравченко) или социологов (Давида Руссе, Мишеля Коллине). Одним махом Генеральный секретарь Коммунистической партии удостоверил подлинность «пропаганды» «антикоммунистов», начинающих или профессиональных.

По существу, Н. С. Хрущев не говорил «правду, всю правду, только правду». Что касается политических процессов и большой чистки, то он представил в основном правдивую их версию. Что же касается самого Сталина, то Хрущев не освободился от сталинизма, не отказался от тех возможностей, которые дает ложь. Он не ограничился свержением маршала 208 с его пьедестала, Сталин был осмеян, представлен ничтожным человеком, который не был способен во время войны руководить страной и ее армиями.

Коммунистам и сочувствовавшим им, даже некоммунистам приходилось делать выбор между двумя позициями: или во всеуслышание заявлять, что они ничего не знали; или же, напротив, с опозданием приписывать себе прозорливость, наличие которой их прежние писания опровергали. Французские коммунисты, поневоле и по принуждению, заняли первую позицию; левые, более или менее близкие к компартии, выбрали, скорее, вторую позицию. В большинстве своем и те и другие вольно обошлись с истиной. Будучи в Советском Союзе, я спросил у одного интеллектуала-коммуниста, человека тюркского происхождения, судя по его фамилии — Ораб-Оглы, с которым у меня завязались почти личные отношения: «Узнали ли вы что-либо новое из доклада Хрущева?» Поколебавшись несколько секунд, он ответил мне: «Ничего или почти ничего». Он принадлежал ко второму поколению партаппаратчиков, его отец руководил колхозом.

Обстоятельства побудили меня сделать несколько полемических выступлений. В статье под заголовком «Они всегда это говорили» я обрушился на Исаака Дойчера и на Мориса Дюверже. Первый из них написал в еженедельнике «Франс-обсерватер»: «Историк не находит ничего поразительного в разоблачениях Хрущева, касающихся роли Сталина в последней войне, его неверных расчетов и его ошибок». Этому утверждению я противопоставил отрывок из биографии Сталина, написанной Дойчером: «Фактически он был своим собственным главнокомандующим, своим собственным министром обороны, своим собственным квартирмейстером, своим собственным провиантским начальником, своим собственным министром иностранных дел и даже своим собственным шефом протокола… Он провел эту необыкновенную операцию, которую представляла собой эвакуация тысячи трехсот шестидесяти заводов из западной части России и из Украины на Волгу, на Урал и в Сибирь. Изо дня в день, на протяжении четырех лет войны, он не переставал проявлять чудеса терпения, упорства и бдительности, вездесущности или почти вездесущности». Мой комментарий: «Так изъяснялся И. Дойчер в эпоху культа личности. Сегодня же его ничто не поражает в разоблачениях Н. С. Хрущева, утверждающего, что Сталин следил за военными действиями по карте мира. Не думаю, что Н. С. Хрущев дает точное представление о роли Сталина во время войны; он преувеличивает, И. Дойчер — тоже». В результате завязалась длительная полемика между последним и мною; мой оппонент дошел до того, что предложил не понимать его суждения о роли Сталина во время войны в их прямом смысле; то были иронические суждения, подразумевавшие противоположное тому, что они означали. Предметом полемики стали и перспективы будущего. И. Дойчер предполагал различные сценарии, в том числе приход какого-то Бонапарта, за исключением самого вероятного сценария, того, который осуществился: сохранения режима с его сущностными чертами, очищенного от патологических крайностей, связанных с самим Сталиным.

Мориса Дюверже я упрекнул за формулировку в его статье о докладе Хрущева: «Сталин не лучше и не хуже большинства тиранов, которые ему предшествовали». Я напомнил ему о сравнении, которое он когда-то провел между двумя монополистами — фашистской партией и коммунистической партией: «В русской коммунистической партии исчезает кастовость: становится возможной регулярная циркуляция элит; установлен контакт с массой». И немного ниже — о чистках: «Единственная русская партия выглядит как живой организм, клетки которого вечно обновляются. Боязнь чисток держит активистов в напряжении, постоянно побуждает их к рвению». Я прокомментировал эти строки следующим образом: «Н. С. Хрущева, выглядящего каким-то вульгарным „профессиональным антикоммунистом“, возмутили чистки, которые обезглавили армию, административный аппарат, коммунистическую партию. М. Дюверже выше этого вульгарного возмущения. Уничтожение активистов столь же полезно для поддержания жизни партии, как „обновление клеток“ — для здоровья живого организма».

И сегодня еще я подписался бы под выводами моей статьи от 10 июля 1956 года, повторив ее выражения: «Доклад Н. С. Хрущева подводит итог сталинского периода не в большей мере, чем это делало прославление великого человека. Но не была справедливой и позиция тех, кто держался на равном расстоянии от коммунистов и от антикоммунистов; когда речь шла о чистках, о насильственных переселениях целых народов или о признаниях, выдуманных от начала до конца, то правда была полностью на стороне антикоммунистов. Не всегда истина в строгом соблюдении меры, ужасы тираний XX века чрезмерны».

К сожалению, я не испытываю такого же удовлетворения, перечитывая статьи в «Фигаро», посвященные национализации Суэцкого канала и англо-французской операции. В какой-то мере меня отравила атмосфера воинственности, навязчивого стремления применить силу, которая распространилась в Париже, в редакциях газет. Я никогда не выступал за военные действия; мне показалась безумием и меня возмутила совместная операция Израиля, Франции и Великобритании, предпринятая в тот момент, когда вспыхнула венгерская революция. Но я дал себя увлечь; занимая двусмысленные позиции, я полагал, что угроза новой оккупации Суэцкого канала должна была побудить полковника Насера пойти на соглашение с пользователями канала.

Задним числом я упрекаю себя в том, что не довел сразу же свою мысль до конца. Да, полковник Насер провел национализацию в провокационном стиле; но национализация не могла серьезно затруднить беспрепятственный проход через канал английских или французских танкеров. Мне следовало бы немедленно показать ложь рассуждений о «необходимой» роли лоцманов, хотя я ничего не знал об условиях судоходства по каналу[166]. Вина за распространение этого мифа в значительной степени лежала на Андре Зигфриде.

К счастью, мое отравление не превратило меня в безумца; никогда я не соглашался со сравнением событий марта 1936 года и июля 1956 года 209 или с идеей о том, что события на Ближнем Востоке могли бы оказать решающее воздействие на войну в Алжире: «Сравнение с мартом 1936 года…, к счастью, неверно во многих отношениях; после того как немецкие войска разместились в Рейнской области, ничто, кроме войны, не могло их оттуда выгнать, и соотношение сил в Европе окончательно изменилось. Полковник Насер еще не завладел окончательно каналом, и если бы даже он одержал победу в предстоящих в скором времени переговорах, что невероятно, то он еще не превратился бы в руководителя великой военной державы» (4–5 мая 1956 года).

Второго ноября 1956 года, в момент начала франко-английской операции, я предостерегал от иллюзий: «Сила — это лишь средство. В течение ряда месяцев мы плохо себе представляем, какой цели служит применение силы в Алжире. Необходимо, чтобы завтра цели не вызывали никаких сомнений, чтобы они были ясными в умах наших руководителей, ясными в глазах мирового общественного мнения. Было бы безумием сражаться с национализмом, который называют арабским, или мусульманским, вновь ставить под вопрос независимость Туниса или Марокко, уже провозглашенную и окончательно приобретенную. В Северной Африке у Франции не может быть другой цели, кроме как укрепление умеренных, стремящихся к национальной независимости, но тем не менее желающих сохранить отношения сотрудничества и дружбы с Францией… Мы не найдем в Суэце решения тунисских, марокканских или алжирских проблем. Наша единственная надежда, наш единственный шанс — в том, что благодаря удару по человеку, воплощавшему панисламистский фанатизм, наши партнеры обретают высший род мужества — меру…»

Сегодня всем нам трудно понять, почему англичане и французы в разгар исторического процесса деколонизации бросились в подобную авантюру. Соединенное Королевство с учтивостью распрощалось со своими азиатскими владениями. Какое значение сохранял путь в Индию, если она стала независимой? Почему Египет, несущий ответственность за Суэцкий канал, не стал бы проявлять изобретательность ради удовлетворения его пользователей, чтобы увеличить свои доходы? Фактически, как я не раз писал в то время, в суэцком деле были две ставки: с одной стороны, свободный проход судов, с другой — воздействие на весь исламский мир того престижного успеха, которого достигает полковник Насер, бросая вызов Западу. Эмоциональная реакция на этот вызов повлияла на обсуждения в британском кабинете министров и в правительстве Ги Молле больше, чем политический расчет. Англичане и французы не желали, не должны были получить такой удар по самолюбию. Сразу же в Лондоне и в Париже раздались крики и начались военные приготовления. Лично я перестал, особенно к осени, через несколько месяцев после национализации, верить, что французы и англичане перейдут к действиям; их угроза, думал я, поможет переговорам. Поэтому я воздержался от того, чтобы заранее осудить оккупацию Суэцкого канала. Без всякого сомнения, я был неправ; страсти, бушевавшие вокруг этой проблемы [в доме «Фигаро»] на Круглой площади Елисейских полей, и особенно пыл П. Бриссона, меня не извиняют, но объясняют двусмысленности в моих статьях.

Дело приняло совершенно иной оборот в день, когда израильские войска предприняли наступление в Синае, между тем как лондонское и парижское правительства направили Каиру ультиматум, ссылаясь на необходимость развести воюющие стороны. Наличие тайного соглашения между Францией и Израилем не оставляло сомнения; ответ на национализацию Суэцкого канала, осуществленную несколько месяцев назад, теперь выглядел лишь как предлог для того, чтобы сокрушить полковника Насера. Сценарий, который в моральном отношении нельзя было оправдать, и в военном плане не стоил большего. Все понимали: операцию следует завершить в короткие сроки для того, чтобы у нее был какой-то шанс на успех; но между ультиматумом и высадкой французско-английских войск прошел не один день. Европейские дипломатические ведомства не заручились обещанием снисходительности со стороны американского правительства. Генерал Эйзенхауэр, кампания по перевыборам которого была в разгаре, пришел в ярость. В Лондоне общественное мнение возмутилось этой дипломатией канонерок. Фунт не устоял перед атаками на него, стихийными или инспирированными из Вашингтона. Британский премьер уступил скорее перед американским давлением, чем перед угрозой Булганина, напомнившего в своем письме о советских ракетах.

В течение этих недель и в моих статьях не было следа снисходительности по отношению к американской дипломатии. Она провоцировала полковника Насера — не столько отказом финансировать сооружение Ассуанской плотины, сколько стилем этого отказа. Дж. Ф. Даллес маневрировал то на одной, то на другой конференции, чтобы убедить англичан и французов не вмешиваться. В конечном итоге Даллес оказался в ООН в том же лагере, что и Советский Союз, ради осуждения своих союзников, одновременно сколачивая большинство на Генеральной Ассамблее, чтобы осудить советскую интервенцию в Венгрии.

Кризисы на Ближнем Востоке и в Восточной Европе, совпавшие по времени, меня и поразили и просветили. Сговор двух великих держав стал для меня, можно сказать, очевидным. Каждая из них призвала своих сателлитов или союзников к порядку; разумеется, стремление венгров к свободе по существу отличалось от тщетного стремления Великобритании сохранить свои имперские позиции или Франции — сломить сопротивление алжирских мятежников, унизив Насера. Но существовало формальное сходство: восточноевропейские «народные демократии» не могли рассчитывать ни на какую помощь извне; у европейских демократий, бывших великих держав, не было больше возможности прибегать к силе без согласия Соединенных Штатов.

В течение этих месяцев, между июлем и октябрем, мне недоставало информации о переговорах, о спорах между Лондоном и Вашингтоном, о военных приготовлениях. Я не представлял себе, что американцы, обладая сведениями о сосредоточениях французско-английских войск, не дали знать о том, какова была бы их реакция на военную операцию. И еще менее я представлял себе, что французско-английский план с политической точки зрения являлся столь нелепым: высадка войск, чтобы иметь хоть какой-то смысл, должна была последовать сразу же за ультиматумом и поставить всех перед свершившимся фактом. В любом случае исход дела оказался бы одинаковым. Англичане и французы по различным мотивам желали свержения Насера. При поддержке Советского Союза он устоял перед натиском. В конечном счете французам и англичанам пришлось бы уйти, ничего не добившись. Но если бы им удалось занять зону Суэцкого канала, то они по меньшей мере не оказались бы осмеянными или униженными благодаря сценарию, задуманному на манер Макиавелли, однако поставленному, похоже, детьми из церковного хора и завершившемуся капитуляцией.

После этого ошеломительного поражения у меня появилась потребность высказаться без всяких обиняков; я передал статью, которую «Фигаро» бы не опубликовала, в еженедельник «Демэн» («Demain»). Французы и англичане отвлекли мировое общественное мнение от венгерской трагедии и, быть может, поощрили к репрессивным действиям московских олигархов. «Поскольку союзники захотели продемонстрировать свою независимость, Соединенные Штаты сразу же поставили принципы выше дружественных отношений. Они превратили в собственную победу поражение своих самых близких союзников». Немного ниже я напомнил, что государственные мужи, обнажая шпагу, вверяют себя суду успеха: «Если бы они победили, то для них нашлись бы смягчающие обстоятельства. Но они проиграли».

Правительство Ги Молле бросилось в суэцкую авантюру потому, что египтяне поддерживали алжирских мятежников и вели неистовую пропаганду против Франции. Это делало французскую политику в Алжире еще более опасной: мы становились главной мишенью для арабского национализма. Я попросил аудиенции у президента Республики — за все годы моей жизни я поступал так два или три раза — в надежде убедить его в неизбежном провале «умиротворения». Рене Коти принял меня по-дружески, он принялся говорить и оставил мне не более пяти — десяти минут в нашем разговоре, продолжавшемся шестьдесят пять или семьдесят минут. Когда он умолк и мы расстались, мне показалось, что он остался мною доволен.

«Алжирская трагедия» («La Trag?die alg?rienne») вышла в начале июня 1957 года, через два года после моего возвращения в университет; меня сразу же увлек политический вихрь. В тот момент даже противники политики Ги Молле или Буржес-Монури (самого забытого из всех премьер-министров Четвертой республики), «либералы», не произносили слово «независимость», они осуждали репрессии, пытки, советовали вести переговоры. Ни «Монд», ни «Экспресс», ненавидимые властью, не давали точной формулировки решения, которое они считали одновременно желательным и возможным. Таким образом, я нарушил правила игры в полумраке или дипломатических пряток. Или, переходя от одного образа к другому, я повел себя как слон в посудной лавке. Конечно, нужны переговоры, но следует быть смелыми в мыслях и поступках: не будет переговоров без признания права алжирцев на независимость, а она подразумевает отъезд по меньшей мере какой-то части французов из Алжира.

Мое выступление, короткое и жесткое, в течение нескольких недель было предметом скандала, тем более что авторство текста принадлежало мне: комментатор «Фигаро» переходил в другой лагерь. Почему? Не оказалось недостатка в собратьях, которые попытались уронить меня во мнении читателей, либо отрицая за мной какую-либо заслугу («все это мы уже знали»), либо приписывая мне мотивы, совершенно отличные от мотивов «левых», а потому малопочтенные.

Моя позиция с полным основанием удивила тех, кто меня не знал, и даже тех, кто считал, что меня знает. Она не означала перелома моей мысли, но создавала впечатление такого перелома, может быть по моей вине. На самом деле, еще в 1943–1945 годах, когда победа уже представлялась несомненной, в беседах с моими друзьями в Лондоне я защищал мысль о том, что после войны у Франции не будет средств, необходимых для сохранения ее империи;[167] война, которая велась во имя свободы, должна была внушить народам колоний бунтарский дух, избавить рабов от почитания их хозяев, а этих хозяев лишить престижа, основанного на силе. Первым, необходимым решением мне представлялся немедленный уход из Индокитая, а точнее, немедленное предложение независимости трем государствам Индокитая в рамках французского сообщества. Тогда мы смогли бы предоставить основную часть наших ресурсов Северной Африке и Черной Африке, чтобы в течение жизни одного поколения успешно провести постепенную эмансипацию наших колоний и протекторатов. Благодаря таким идеям я сделался в глазах правоверных голлистов подозрительной личностью, чуть ли не изменником; подобное обвинение любят бросать те, кто претендует на монопольное обладание патриотизмом.

Случай, произошедший в 1945 году и четко запечатлевшийся в моей памяти, наглядно свидетельствует как о тогдашних умонастроениях в кругах Сопротивления, так и о моем собственном мнении. В журнале «Интернэшнл Афферс» («International Affairs») (октябрьский номер 1945 года) была напечатана моя статья, озаглавленная «Размышления о внешней политике Франции» («Reflections on the Foreign Policy of France»). Я напоминал в ней, что сохранение целостности французской империи является одной из главных целей этой политики. И продолжал:[168] «Отнюдь не все колонии Франции расположены в пределах прямой досягаемости наших ограниченных сил. Самые отдаленные колонии не дают материальных преимуществ. Регион, в котором мы занимаем важное место, который дает нам возможность играть роль державы, — это Средиземноморье, в особенности его западная половина. Единственной частью французской империи, действительно дополняющей наши ресурсы, является Северная Африка и, в меньшей степени, Черная Африка. Начиная с конца 1942 года Африка стала колыбелью французского возрождения, и она сохраняет положение, имеющее решающее значение для нашего будущего. Можно подумать об уступках где-то в другом месте ради сохранения главных позиций. Следует добавить, что защита империи ни в коем случае не означает простого сохранения колониального режима, действующего сегодня. Как раз наоборот, реформы либерального характера являются, очевидно, необходимым условием выживания империи». С какой осторожностью была выражена мысль! Лео Амон, бывший в то время директором журнала, ежеквартального, насколько помню, который публиковал труды «Комитета по изучению движения Сопротивления», отказался принять эту статью, хотя он сам просил ее прислать. Причиной отказа была фраза об «уступках где-то в другом месте». В одной из предыдущих глав читатель смог увидеть несколько строк, которые были посвящены войне в Индокитае, из книги «Цепные войны». В предисловии к «Опиуму интеллектуалов» мною написано: «Являясь кейнсианцем и испытывая некоторое сожаление о либерализме, склоняясь к соглашению с тунисским и марокканским национализмами, убежденный в том, что прочность Атлантического альянса есть лучшая гарантия мира, я буду считаться или левым, или правым в зависимости от того, идет ли речь об экономической политике, о Северной Африке или об отношениях Восток — Запад».

Как бы то ни было, в период с 1947 по 1954 год я не принимал участия в споре о Вьетнаме. Ж. Л. Миссика и Доминика Вольтон упрекнули меня в наших беседах в том, что я говорил вполголоса. Признаю их правоту; теперь я сожалею, что не удостоверил на бумаге того, что высказывал в частных разговорах. Мне следовало бы больше говорить и особенно — больше писать. Но когда я переношусь в те времена, то не чувствую себя столь виноватым, как это утверждают мои юные инквизиторы. В течение первых лет конфликта [во Вьетнаме], в 1947–1950 годах, переднюю сцену занимали «холодная война» с ее разнообразными перипетиями, блокада [Западного] Берлина, стачки и волнения во Франции, экономическое восстановление Европы. В 1947–1948 годах французский национализм набрасывался на американцев, враждебно относившихся к европейским империям. Социалисты заседали в правительстве и защищали Французский союз не менее решительно, чем другие партии. Генерал де Голль и голлисты метали раскаленные ядра во всех, кто делал хотя бы робкие попытки договориться с Хо Ши Мином. Мой политический и моральный авторитет был невелик, когда я начал сотрудничать в «Фигаро», он вырос лишь постепенно. В 1949 году Франции удалось вовлечь Соединенные Штаты в дело защиты ассоциированных государств [Индокитая]. После установления коммунистической власти в Пекине в 1949 году, поражений на границах в 1950 году уже не надо было просвещать министров Четвертой республики: они хотели положить конец безысходной войне; они не знали, как выбраться из западни, в которую попали. Американцы боялись того, что Франция может выйти из игры; я отвечал им с грустной иронией: the French government is to weak even to retreat («у французского правительства слишком мало сил даже для того, чтобы отступать»), мне следовало бы говорить не «даже» (even), а «особенно». Отступление является наиболее трудной военной операцией — оно требует много сил.

Возвращаясь в 1953 году из Японии, я провел одну неделю во Вьетнаме. Генерал Наварр обрисовал мне свой план; вызывая вьетконговцев на сражение в условиях, по видимости неблагоприятных для нашего экспедиционного корпуса, он рассчитывал причинить ущерб, истощить силы некоторых дивизий из числа тех, которые Вьетмин снарядил с помощью китайцев. Французские войска, даже «пожелтевшие», сохраняли определенное превосходство над вьетконговцами в открытом поле или в классической битве. Если армия Вьетмина будет ослаблена, может быть, выведена из строя, то осталась бы партизанская война. Но с ней армия не смогла бы справиться ни в каком случае; победить партизан или как-то примириться с ними — задача политики.

Генерал Наварр говорил ясно, умно и убедительно. Я был не в состоянии проверить обоснованность его аргументов, опровергнутых событиями, — о мнимом превосходстве французской артиллерии, о цене, которую заплатят регулярные дивизии Вьетмина за штурм укрепленного лагеря, обороняемого нашими лучшими батальонами, передовым отрядом экспедиционного корпуса. Зиап, верный ученик Мао и Ленина, назначил дату штурма Дьенбьенфу за несколько недель до начала Женевской мирной конференции, чтобы одержать победу накануне переговоров или во время их проведения. Сосредоточение французских войск в этом месте, выбранном для обороны Лаоса, было сопряжено весной 1953 года с политически неразумным риском. Когда стало известно о созыве Женевской конференции, было слишком поздно выводить гарнизон из Дьенбьенфу.

Что бы там ни было, уже в 1954 году я дал себе твердое слово больше не проявлять сдержанности, как в предыдущие годы. В 1954 году Мендес-Франс предпринял необыкновенный шаг — объявил о предоставлении Тунису внутренней автономии, за которой, совершенно очевидно, должна была последовать независимость. Сам П. Бриссон одобрил это историческое решение, повлекшее за собой изменения во всей Северной Африке. Я ничего или почти ничего не написал о Марокко, но поддержал, как мог, Эдгара Фора, старавшегося вернуть султана из Мадагаскара в Рабат; 210 это возвращение почти наверняка должно было бы привести марокканскую империю к независимости. Я присутствовал на завтраке, во время которого Эдгар Фор, тогда председатель Совета министров, «опробовал», если можно так выразиться, на Пьере Бриссоне идею возвращения султана Мухаммеда. Эдгар Фор возглавлял разнородное правительство, в его состав входили и голлисты во главе с генералом Кёнигом, они были против политики, похожей на ту, что начал проводить в Тунисе Мендес-Франс. Пьер Бриссон был подвержен влияниям с противоположных сторон. Мне пришлось доказывать ему неизбежность деколонизации, которая к тому же отвечала демократическим идеям. Напротив, старые «африканцы» твердили ему — и были правы, — что возвращение Мухаммеда подразумевало независимость Марокко и положило бы конец французскому предприятию в Африке, включая, возможно, и Алжир. П. Бриссон написал передовую статью под заголовком «Никогда», в которой выступал против возвращения Мухаммеда. Я попытался объяснить ему опасность подобных кредо: потомки будут приводить их в качестве примера ослепления авторов и комментаторов. Из моей памяти никогда не выходило «никогда» Альбера Сарро, произнесенное в марте 1936 года: Франция никогда не смирится с тем, что Страсбургский собор оказался под прицелом германских пушек 211. Сколько правителей Франции на словах не принимали событий, приход которых они в глубине души предвидели!

Алжирское восстание началось в ноябре 1954 года, через несколько месяцев после французского поражения в Индокитае, а также через несколько месяцев после поездки Мендес-Франса в Бардо 212. Эти два эпизода не создали силы, разрушившие французскую империю, они эти силы освободили, открыли шлюзы, через которые хлынули национальные восстания, поддержанные арабами, мусульманами, Советским Союзом, а в самих западных странах — бесчисленными противниками колониализма.

После победы на выборах Республиканского фронта, победы, впрочем, частичной, правительство, которое возглавил Ги Молле, а не Мендес-Франс, не поставило под вопрос предоставление независимости Тунису и Марокко, но уступило давлению алжирских французов и сторонников французского Алжира в метрополии. Ги Молле был далек от того, чтобы выбирать какую-то другую линию, он продолжал политику своих предшественников, а поскольку теоретически представлял левых, то решился на отправку в Алжир призывников, проходивших военную службу, и одновременно оживил старый патриотизм ради сохранения последнего осколка империи. Или, лучше сказать, ради сохранения в качестве французских трех департаментов, являвшихся — на законных основаниях — неотъемлемой частью национальной территории.

Я не был непосредственно знаком с Алжиром, никогда туда не ездил. Несколько недель, проведенных в Тунисе в гостях у моего друга Куитеа, не примирили меня с «колонизацией», хотя в 1949 году атмосфера в этой стране была еще относительно не напряженной. У меня вызвал отвращение Сайгон, перенаселенный город, в котором солдаты экспедиционного корпуса заполняли улицы, бары, отели; слабые «национальные» правители нуждались в постоянном присутствии представителей французской власти. Мне была противна увиденная в 1946 году военная оккупация в Германии.

То, что я читал, то, что я знал о французском Алжире, не вызывало у меня к нему никакой симпатии, но мои оценки, мои убеждения явились прежде всего плодом размышлений. Почему алжирцы должны были бы согласиться со статусом, который, в их глазах, был ниже статуса Туниса или Марокко? Почему развитые, «офранцуженные» алжирцы не должны были желать независимости, которую элиты всех колонизированных стран уже получили или получали в настоящий момент?

Разумеется, «алжирская проблема», как тогда говорили, отличалась от проблемы двух протекторатов, на востоке или на западе, прежде всего из-за департаментального статуса Алжира, а затем из-за проживания на его территории примерно одного миллиона французских граждан. В Алжире не было даже остатка государственности, которая выжила в двух соседних протекторатах. Что же касается французского общества, обосновавшегося посреди и особенно вне алжирского социума, то было ясно: вряд ли оно сохранится в своем настоящем виде после того, как алжирское правительство заменит генерал-губернатора и его администрацию. Отъезд, частичный или полный, французского меньшинства казался неизбежным следствием появления алжирского Алжира.

Единственной моей заслугой (или виной) было то, что я довел свой анализ до самого конца и нарисовал четкую картину того, что большинство либералов не решалось себе представить и тем паче об этом написать. Редакция «Фигаро» допустила публикацию ряда моих статей в 1955 году, в которых описывалась ситуация и подчеркивалась ее опасность. В начале 1956 года я составил для правительства Республиканского фронта записку. Весной 1957 года мною была в спешке написана брошюра, проникнутая страхом того, что Франция может во второй раз броситься в безвыходную авантюру, сравнимую с индокитайской и еще более опасную. Режим не выдержал бы затягивания войны на несколько лет, бессмысленная гражданская война маячила на горизонте. Я долго раздумывал, не страшась атак, которые предвидел, но спрашивая себя, в чем же состоит мой долг; Эрик де Дампьер, Шарль Оренго вырвали у меня из рук эту брошюру, собранную из отдельных частей или кусков, но вместившую, несмотря ни на что, основное.

Что же содержала в себе «Алжирская трагедия»? Два текста, первый из них был написан в апреле 1956 года и предназначался для председателя правительства Республиканского фронта, а на втором, написанном годом позднее, стоит дата 6 мая 1957 года. Если оставить в стороне лингвистические предосторожности, ответы на доводы правых и левых, то вот, как мне кажется, основные идеи брошюры.

Сегодняшняя Франция более не является и не может являться имперской в духе прошлого века: «Французские революционеры не испытывали угрызений совести, когда совершали множество бесчинств в завоеванной во имя свободы Европе. Русские коммунисты не испытывают угрызений совести, когда навязывают свой режим в Восточной Европе во имя освобождения народов. А мы уже испытываем угрызения совести, когда прибегаем к силе в Африке, хотя каждый год вкладываем в нее десятки, иногда сотни миллиардов».

В то время как Франция или, по крайней мере, значительная часть ее отвергает жестокость и принуждение имперского господства, Алжир или, по крайней мере, значительная доля алжирского народа жаждет независимости: «Хотя Алжир и не обладает такой же национальной традицией, как два бывших протектората, он не может не стремиться обрести свое самосознание… Он более не может быть составной частью Франции. Образование какой-то политической алжирской единицы неизбежно… Интеграция, какой бы смысл мы ни вкладывали в это слово, более не осуществима. Алжирское представительство в Национальном собрании, соответствующее величине населения, есть вернейшее средство окончательно разрушить режим. Темпы демографического роста по обе стороны Средиземного моря слишком различны для того, чтобы эти народы, отличные друг от друга по своей расе и религии, могли бы являться частями одного и того же сообщества. Сказать, что Алжир не есть Франция, признать алжирскую политическую индивидуальность — это значит, в сущности, осознать то, что завтра возникнет алжирское государство. А если завтра должно появиться алжирское государство, то послезавтра, если не завтра же, оно теоретически станет независимым… Отказываясь от интеграции, мы запускаем процесс, который завершится независимостью…»

Интеграция или независимость: Жак Сустель также исходил из альтернативы, но делал вывод в пользу интеграции, поскольку следовал формуле, распространенной в те времена, о «нерасторжимых узах» между Алжиром и Францией. Что касается меня, то я выбрал другую ветвь альтернативы, но отнюдь не предлагал правительству Ги Молле со дня на день оставить Алжир — что, впрочем, было исключено по многим причинам. Я посоветовал этому левому правительству четко продумать свою собственную политику: «Единственные цели в войне, которые Франция могла бы перед собой поставить, заключаются в следующем: позволить Алжиру прийти к независимости, не допуская, чтобы политика, которую французы могли бы счесть для себя позорной, вызвала у них невыносимое чувство унижения…» Короче говоря, я приглашал Ги Молле признать за алжирцами право на образование государства, которое стало бы независимым. Первую записку завершала фраза парадоксального и шокирующего свойства: «Если французы соглашаются сражаться лишь для сохранения своего владычества… то лучше было бы все же решиться на героизм ухода и репатриации, чем воевать скрепя сердце, без уверенности и без шанса на успех». Героизм ухода — сколько голлистов подняли на смех это выражение, которое несколько лет спустя они с охотой переняли, чтобы прославлять величие генерала де Голля!

Во второй записке критиковалась политика Ги Молле и предсказывалась ее неудача. ФНО (Фронт национального освобождения) никогда не согласился бы с триадой прекращение огня, выборы, переговоры. Пацификация не создала бы условий, необходимых для свободных выборов, а ФНО не счел бы свободными выборы, проведенные под охраной французской армии. Наконец, я опровергал экономические доводы, к которым прибегали некоторые сторонники французского Алжира; эта страна представляла ныне для метрополии скорее груз, чем богатство. Груз стал бы тем более тяжелым, что под предлогом интеграции мы попытались бы уменьшить разрыв между французским и алжирским уровнями жизни.

Цитата из Монтескьё разъясняла смысл предисловия: «Говорить правду обо всем, даже о своей родине. Каждый гражданин обязан отдавать жизнь за свою родину; никто не обязан лгать ради нее». Фраза Ренана, взятая из его «Умственной и нравственной реформы Франции», напоминала о причинах поражения 1870 года: «Чего нам недоставало, так это не сердца, а ума».

Среди всех откликов на брошюру самый поразительный, быть может, я получил от одного анонимного корреспондента. Его почтовая открытка без подписи содержала несколько строк, написанных скорее простым человеком, чем интеллектуалом: «Беспристрастное рассмотрение, трезвое и проницательное, прекрасное и достойное уважения во всем, но совершенно недейственное в любых делах, где говорят сердце, чувство и инстинкты».

В числе самых интересных писем — письмо от Ива Бутийе, министра финансов в правительстве Поля Рейно, а затем в правительстве маршала Петена в 1940 году. Этого человека я не знал, и откликнулся он не на мою брошюру об Алжире, а на книгу «Надежда и страх века», вышедшую в свет несколькими неделями раньше; во втором эссе этого сборника, посвященном упадку [Запада], я излагал свои мысли о деколонизации. Привожу несколько фрагментов из письма:

«Национализм европейского Запада — а французский национализм является его образцом — это серьезный недуг, тонкая смесь гордыни, проникнутой духом войны, и чудовищного тщеславия, родительницы злобы и насилия. Увы, именно этот национализм мы привили алжирцам и другим мусульманским народам Северной Африки. Возможно ли заставить американцев понять, что революционный национализм, который таким образом распространяется в арабских странах, враждебен „правам человека“, столь дорогим для пуританского морализма… Удастся ли Америке мирно поделить арабский мир с русскими? Если она наивно представляет себе, что сохранит зону бесспорного влияния, простирающуюся, например, от Аравии до Касабланки, то повторяет ошибку Рузвельта, под влиянием Бенеша принимавшего Сталина за демократа… Федерация в составе Франции, сахарских территорий и Алжира, которая объединилась бы одновременно с Марокко и Тунисом, а также с Европой Шести 213 — экономически и с НАТО — в военном плане, бесповоротно связала бы весь Магриб с западным лагерем… Следует ли французам оставить всякую надежду на улучшение их политического строя? Очевидно, что при положительном ответе на этот вопрос бесполезно проливать кровь в Алжире… Вы об этом очень хорошо пишете, бессмысленно сохранять свое присутствие силой во имя либеральных идей, глупо ссылаться на принципы, согласно которым прав противник… Окончательное поражение в Северной Африке, надо полагать, привело бы к какой-то Пятой республике, если не республике Народного фронта, то по меньшей мере республике в высокой степени прогрессистской, которая рано или поздно устремилась бы в коллективистскую диктатуру… Таким образом, цели войны оказываются четко определенными. Они соединены, неразделимы. Ни одна из них не имеет преимущества перед другой, но ни одна не осуществима без другой. Сохранение Магриба в западном лагере и обновление внутреннего политического строя — такова обширная задача, но обстоятельства делают ее реализацию возможной. Она отвечает чаяниям молодежи и роли, которую играет армия».

Письмо завершали философские размышления: «Французские революционеры, пишете вы, не испытывали угрызений совести, когда совершали множество бесчинств во имя свободы. Если нет более ничего верного, то нет более и ничего скрытого, как и ничего, что хотя бы признавалось. Мы даже должны пойти дальше и признать, что свойство великих принципов, вводящих всеобщее и абсолютное в политику, не заботясь об исторических обстоятельствах, конкретных, особенных, заключается в том, чтобы успокаивать совесть, когда свершается зло… Являются ли эти взгляды фашистскими? Было бы слишком легким делом приговорить политических философов к молчанию, называя подобным образом их мысль. К счастью, существуют труды Симоны Вейль и Ваши, труды Жувенеля, Жанны Эрш, а также сочинение по политической философии Эрика Вейля 214. Эта мысль, обретающая форму, показывает, что настало время для осуществления самого великого дела века — перехода от формальной демократии к демократии реальной; под последней я понимаю демократию, применяемую таким образом, чтобы те, кто предает интересы и чаяния народа, не смогли бы это совершать от его имени… Будучи доктринером Европы, Вы стоите за решение, делающее ее объектом посягательств со стороны СССР. Будучи политическим философом, чтобы прийти на помощь противникам вашей мысли, Вы избираете дело, которое как раз выдает их вам с головой».

Другие корреспонденты говорили о «европейском решении» и о вероятной враждебности исламского мира к Западу. Ниже я вернусь к возможностям, которые не воплотились в действительность. А здесь ограничусь несколькими замечаниями: ни один из наших европейских партнеров не хотел вмешиваться в алжирские события; сторонники французского Алжира, ослепленные национализмом, хотели единолично определить будущее наших североафриканских департаментов. Те, кто мыслил конкретно, реалистические политики, предвидели возможность противоречия между свободой Алжира и свободой алжирцев в их независимой стране, но эти люди не могли не признавать приоритет независимости Алжира по той простой причине, что в Алжире, охваченном войной, не было бы свободы ни для страны, ни для человека.

Что касается враждебных и абсурдных писем — в их число было бы несправедливо включать письмо Ива Бутийе, — то у меня был бы богатый выбор. Вот что мне написал врач, профессор медицинского факультета в городе Алжире: «Алжирцы высоко оценили совет — ученый совет, который вы благоволите им дать, — покинуть эту страну. Они питают надежду на то, что в каком-то будущем труде вы распространите ваши предложения на Государство Израиль, земли которого не более щедры, чем алжирские земли. Если вы полагаете, что способны избавить себя от рассмотрения этого столь важного вопроса, то заставите нас думать, что вами сегодня в гораздо меньшей степени движет интерес Франции и французов, чем интерес ваших единоверцев: в самом деле, нам известно, что Мендес намеревался предложить всю Северную Африку Востоку, чтобы принять в ней всех арабских беженцев из Палестины и избавить таким образом Государство Израиль от постоянной заботы». Это письмо, написанное профессором медицины, адресованное «дорогому коллеге», позволяет представить содержание других писем, направленных мне менее просвещенными корреспондентами.

Робер Лакост, министр — постоянный представитель в Алжире, прочитавший лишь отрывки из брошюры, опубликованные в «Монд», поведал мне некоторые из «своих тайных мыслей»: «Кто вам говорит, что политика умиротворения, в том виде, в каком она сегодня проводится, занимает все мои мысли? Имею ли я право в разгар операции, когда каждое слово непосредственно воздействует на наших антагонистов, высказывать все, что думаю? Вы хорошо знаете, что мой долг — подготовить здесь возможно лучшие условия для справедливого политического урегулирования алжирской проблемы. Вы хорошо знаете, что сила и террор являются частями политической системы бунта и тех, кто этот бунт поддерживает по всему свету. Я не могу и никто другой не сможет абстрагироваться от этой действительности, если только не помышлять о постыдных переговорах, которые поставили бы нашу страну в смехотворную ситуацию, сделав ее постельным ковриком, который топчут ногами наши противники».

Враждебных писем было немного; хлынул поток писем, в которых меня поддерживали или поздравляли — университетские коллеги и друзья, разумеется, но также государственные служащие, деятели из сферы экономики или политики. Благодаря этой брошюре я впервые и, возможно, единственный раз в моей жизни оказался погруженным в политический мир. Даже в период между 1946 и 1955 годами, до моего возвращения к университетскому ремеслу, я продолжал жить скорее как преподаватель, чем как журналист. Меня не включали в списки лиц, приглашаемых на правительственные приемы, и еще менее — на приемы в Елисейский дворец (так было и при Пятой республике). В последние месяцы 1957 года группа высших чиновников, подготовивших доклад об Алжире, вошла в контакт со мною. Пьер Энт, бывший тогда представителем председателя Совета министров Жискара д’Эстена, напомнил мне в 1979 году, что мы с ним встретились именно в связи с указанным докладом. Что меня поразило в то время, так это разрыв между убеждениями людей, управлявших Францией, и их публичными заявлениями, делавшимися исходя из заботы об «общественном мнении», пленниками которого эти люди себя считали. Если не говорить о Жорже Бидо, Жаке Сустеле и Мишеле Дебре, искренность которых не вызывала сомнений, то, спрашиваю я себя, верил ли во французский Алжир хотя бы один из «теноров» Четвертой республики?

Может быть, мне следует добавить к названным лицам Жака Шабан-Дельмаса, с которым у меня произошла довольно живая дискуссия на завтраке у Марселя Блестейна-Бланше. Эдгар Фор, «сделавший» независимость Туниса, оставлял другим неблагодарную миссию совершить такой же подвиг ради Алжира. Как раз тогда я повторял Пьеру Бриссону, что «все» думают как я, хотя среди ответственных лиц тщетно искал охотников для миссии по духовному и национальному оздоровлению. Чтобы поколебать, если уж не убедить П. Бриссона, я прижал его к стенке: «Давайте спросим Габриель-Робине, чего он сам ожидает». Робине приехал к нам, и П. Бриссон завязал диалог: «Каким вам видится завершение алжирского дела?» Робине ответил простодушно: «Все это завершится независимостью». Имея такой опыт, трудно цепляться за иллюзии. Будем справедливы: Андре Франсуа-Понсе советовал правителям «цепляться» за последнюю возможность, удерживать последний окоп. Его сын, ставший позднее министром иностранных дел, разделял скорее мой скептицизм, чем непреклонность своего отца.

Пресса — за исключением «Монд» Бёв-Мери — меня не пощадила. Не буду возвращаться к статье Паскаля Пиа, который приписывал мне план перемещения алжирских французов в метрополию и устройства их в лагерях. Левые газеты не признавали за мной никаких заслуг.