XXVII «ЭКСПРЕСС»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXVII

«ЭКСПРЕСС»

Слух о моем уходе из «Фигаро» уже ходил по Парижу, когда я оказался временно выведенным из игры. Беседа, которая должна была у меня состояться с сэром Джеймсом Голдсмитом в тот апрельский день, произошла тремя неделями позже, после моего пребывания в больнице. Я снова говорил достаточно свободно для того, чтобы создать о себе обманчиво благоприятное впечатление. Из нашего разговора мне запомнилось слово «мегаломания» — или «мегаломан», — которое упорно не хотело сходить с моих губ. Сэр Джеймс, Джимми, как его все зовут в «Экспрессе», поражает прежде всего своим умом. Я не согласен с мыслью — ее любил комментировать Ален, — что каждый в конечном счете проживает ту жизнь, которую хотел прожить; но охотно поддерживаю смягченный и очевидный, несмотря на возможную парадоксальность выражения, тезис: успех всегда заслужен. Или можно еще сказать, что успех не объясняется только удачей[267]. Если сэр Джеймс стал крупным капиталистом, то это потому, что он поставил себе цель заработать много денег, и потому, что обладал первоклассным инструментом — своим умом. В первые месяцы моего пребывания в газете он почти еженедельно собирал сотрудников и разбирал предыдущий номер. Ошибался он так же часто, как другие, хотя бы из-за своей неопытности в делах прессы, но его критические замечания, его советы были часто дельными, редко — лишенными интереса.

После опыта, приобретенного в «Фигаро», я более всего опасался всяких сборищ, шушуканья, кланов, могущественных группировок, ссор. Я мог бы, после «Фигаро» и апрельского физического потрясения, подвести черту под тридцатью с лишком годами журналистской работы и всецело посвятить себя книгам. Так как мы никогда не меняли нашего стиля жизни среднего государственного служащего, то статей, публиковавшихся в провинциальных газетах при посредстве «Опера Мунди» («Opera Mundi»), было достаточно для пополнения моих доходов. Даст ли мне этот уход из публичной жизни время и храбрость для написания той или иной из обещанных мною книг? Я не был в этом уверен. Гораздо вероятнее, что уход усилил бы безразличие, к которому склоняла меня близость смерти. Знаю, что это безразличие можно было бы иначе именовать безмятежностью или мудростью. Я думал тогда и продолжаю думать, что в моем случае это безразличие приняло бы вид отречения.

Я мог поздравить себя с тем, что выбрал «Экспресс». Была ли бы приятнее и плодотворнее моя жизнь в «Пуэн»? Не знаю. Скажу лишь, что, как только моя роль в газете была точно определена и границы ее очерчены, все сложилось для меня наилучшим образом. Сэр Джеймс сам дал мне понять, что мне нет надобности присутствовать на редакционных совещаниях, которыми отмечен каждый этап создания газеты; постепенно пришли к соглашению, что понедельничные заседания редакционного комитета редко будут касаться содержания или направления предшествующего или следующего номера. Став автором передовых статей, я нес часть ответственности в качестве председателя редакционного комитета; но эта ответственность, за исключением нескольких инцидентов, не создавала проблем для моей совести.

Накануне выборов 1978 года сэр Джеймс поручил мне неблагодарную задачу: перечитывать тексты и обсуждать их в том случае, если они покажутся несовместимыми с официальной линией. При этом он забыл мне сказать, что Оливье Тодд отстоял свое право писать передовые статьи социалистической направленности и получил письменное разрешение. В результате произошла словесная стычка ночью, прерываемая телефонными разговорами с Джимми, который с Карибских островов угрожал запретить выход номера. «Канар аншенэ» прокомментировала эпизод в своем обычном стиле; я был изображен не с лучшей стороны.

Через несколько месяцев после моего прихода в «Экспресс» Франсуаза Жиру выразила желание вернуться в газету. Ее просьбу долго обсуждали; я взял на себя часть ответственности за отказ.

Франсуаза Жиру берет в плен и убеждает своим очарованием, умом и, быть может, еще больше — своим голосом. Раньше мы несколько раз встречались, она даже пригласила меня однажды на прием в узком кругу, где праздновалась не помню какая годовщина газеты «Экспресс». Там были Франсуа Миттеран и Гастон Деффер, а также один из директоров Парижско-Нидерландского банка — он бросил вскользь ироническое замечание в адрес социалистической партии, «которой, как всякому известно, больше не существует». В ответ Гастон Деффер осыпал его оскорблениями. Что касается появлявшихся время от времени резких статей, направленных против того или иного из моих текстов или против моих политических взглядов, то я приписывал их истинное авторство Ж.-Ж. С.-Ш., а не Франсуазе Жиру. Во время парижских выборов мои симпатии склонялись на ее сторону, что не мешало мне повторять про себя: «И зачем ее понесло на эту галеру?» С тех пор многое изменилось: она не простила мне, что я воспрепятствовал ее возвращению в «Экспресс» (или, вернее, взял на себя ответственность за отказ).

Вопрос встал перед редакционным комитетом в начале 1978 года. Филипп Грюмбак тогда еще был директором издательства. Дж. Голдсмит не хотел возвращения Франсуазы Жиру. Жан-Франсуа Ревель, входивший в старую команду, проработал рядом с Франсуазой Жиру много лет, его связывала с ней настоящая дружба, и он не мог высказаться против своей прежней директрисы. Все мы оказались в затруднительном положении по очевидным причинам, как политического, так и нравственного порядка. Газета «Экспресс» обязана своим существованием в равной или почти равной степени Ж.-Ж. С.-Ш. и Франсуазе Жиру; отказать ей в этой трибуне казалось нам всем несправедливым, можно сказать жестоким.

С другой стороны, мы хорошо видели трудности или, вернее, почти полную невозможность ее возвращения. Часть старой команды покинула «Экспресс», воспользовавшись щедрой компенсацией, полагающейся по закону журналистам в подобных обстоятельствах. Некоторые из них, приближаясь к пенсионному возрасту, охотно воспользовались случаем, чтобы уйти, сделав это с тем более легкой душой, что могли найти работу в другом издании. Пригласив в газету одновременно Оливье Тодда из «Нувель обсерватер» и меня — из «Фигаро», Дж. Голдсмит ставил себе целью обозначить разрыв между газетой Ж.-Ж. Серван-Шрейбера и новым «Экспрессом». Перед этим я несколько раз настоятельно спрашивал его, можно ли считать уход Ж.-Ж. Серван-Шрейбера и Франсуазы Жиру окончательным и бесповоротным. Ответ не оставил у меня и тени сомнения. Я не имел никаких претензий к личности ни того, ни другой — я хотел, в согласии с замыслами нового владельца, разрыва с последней фазой «Экспресса», обложкой, на которую вынесена «История О» («Histoire d’O»), и в особенности с распространением тысяч экземпляров газеты в парижском округе, от которого баллотировалась Ф. Жиру. Отныне «Экспресс» должен был перестать служить орудием удовлетворения личных, пусть и законных, амбиций.

Во время обсуждения вопроса редакционным комитетом я не был единственным, кто высказался против возвращения Ф. Жиру в качестве автора редакционных статей. На место главного редактора она, насколько мне известно, не претендовала. Остальные члены комитета предложили промежуточное решение: она будет писать редакционные статьи о проблемах общества, а не о политике. Я указал на нелепость подобной идеи — взять на работу бывшего министра, поставив ей условие не касаться политики. Думаю, что Дж. Голдсмит передал ей отрицательный ответ, приписав его, возможно, мне одному… Я беру на себя эту ответственность. У нас существовала договоренность, что в период избирательной кампании 1978 года «Экспресс» будет поддерживать тех, кто сегодня находится в оппозиции; враждебность бывшего министра к президенту обострила бы внутриредакционные противоречия. Дж. Голдсмит был благодарен мне за то, что я облегчил ему решение, и рад, по его словам, что удалось полюбовно уладить спорный вопрос, который мог осложнить отношения нового владельца газеты и его бывшего главного редактора.

Несколько недель спустя после ухода Ф. Грюмбака сэр Джеймс дал, к счастью, убедить себя и назначил главным редактором Ж.-Ф. Ревеля. Уход Ф. Грюмбака представлялся мне неизбежным. Этот человек был частью наследия прежнего «Экспресса», держал себя отстраненно и отдавал распоряжения повелительным тоном, что журналисты переносили все хуже. Ж.-Ф. Ревель пользовался доверием и дружбой всех (или почти всех) журналистов; работая в издательстве уже давно, он тем не менее не скомпрометировал себя причастностью к ошибкам Серван-Шрейбера, совершенным в последний период, когда политическая карьера редактора-издателя или Франсуазы Жиру влияла решающим образом на еженедельник. Не знаю, в какой мере мои настоятельные советы помогли Джимми сделать свой выбор, да и помогли ли вообще, но, в любом случае, я мог только радоваться этому назначению. Июньский кризис 1981 года не меняет моего суждения.

Мы едва были знакомы с Ж.-Ф. Ревелем, когда я пришел в «Экспресс». Я прочел и оценил его бестселлеры — «Ни Маркс, ни Иисус» («Ni Marx ni J?sus»), «Искушение тоталитаризмом» («La Tentation totalitaire»), Просмотрел его памфлеты против философов (там он мимоходом задевал и меня) и не испытал каких-либо сильных чувств — ни положительных, ни отрицательных — в адрес «Кабалы ханжей». В этом авторе меня поражало сочетание подлинной культуры с искусством полемики, доступным всем читателям. Являясь упрощенным — но без вульгаризации — изложением больших дискуссий, его книги, вдохновленные антикоммунизмом, который он сам называл утробным, находили широкую аудиторию по обе стороны Атлантики, что свидетельствует о его успехе в этом нелегком жанре. В то же время меня удивляли — и я сказал об этом Жан-Франсуа, когда мы сблизились, — упорство, с каким он называл себя социалистом, и тот прыжок в утопию, который он совершал, выступая против национальных суверенитетов — зла по преимуществу или первопричины всех зол, как он полагал.

Насколько могу судить, никакое соперничество самолюбий ни разу не восстановило нас друг против друга. По утрам в понедельник мы договаривались о темах наших с ним редакционных статей. Может быть, иногда он считал, что я беру себе более интересную тему; впрочем, не думаю; один раз из двух по меньшей мере именно он мне ее и подсказывал. Я же действительно вменил себе в долг служить коллективным интересам и не уклонялся от обязательств газеты в целом. Правда, сожалел, особенно вначале, об утрате свободы, какая была в «Фигаро»: свободный выбор дня, темы, размеров статьи. Однако после нескольких недель тренировки я уже неплохо адаптировался к шести машинописным страницам, или трем колонкам. Поскольку, невзирая ни на что, я сохранил свой обычный стиль, мне пришлось утверждать какие-то положения или свою трактовку, еще менее, чем прежде, подкрепляя их доказательствами. Две редакционные статьи — Жан-Франсуа и моя — не спорили между собой, а выявляли плюсы каждой: в одной содержалась полемика, иллюстрированная и подкрепленная фактами, в другой — анализ, подводящий к изложению позиции автора или критике.

Кроме того, Жан-Франсуа проявил по отношению ко мне приветливость и такт, к которым я оказался тем чувствительнее, что они не характерны для журналистского (как, впрочем, и профессорского) мира. Я свыкся с тем, что уже «старик» — «дед», как меня, кажется, называют, — но все же не без некоторой досады; я действительно стар и знаю это с апреля 1977 года, но предпочел бы, чтобы другие не давали мне этого почувствовать, пусть даже внешними знаками почтения. Мы сблизились и с Оливье Тоддом. Он дал мне прочесть гранки своей книги о Сартре, и я подсказал ему несколько исправлений. Как-то мы пообедали вчетвером, с Анн-Мари и Сюзанной. Кризис разразился 11 или 12 мая.

Вечером 10 мая я пришел в газету со своими внуками Лорой, Аленом и Полиной, собираясь продиктовать уже написанную редакционную статью, где комментировал победу Франсуа Миттерана. Джимми обсуждал что-то с Жан-Франсуа и другими журналистами. Я не почувствовал приближения грозы. Коммюнике Жискара д’Эстена о «предумышленной измене», сбор бывшего большинства по инициативе Ширака не позволили мне опубликовать статью, которую я подготовил. Во вторник, 12-го, мне нужно было ложиться в больницу Кошена на операцию (ничего особенно серьезного — удаление дивертикула 325, от которого я страдал несколько месяцев, может быть лет, но который все больше мне мешал). 11-го во второй половине дня я встретил Оливье, взволнованного, вне себя, обрушившего на меня новость, что Джимми его выгнал. Мне плохо были известны глубинные и побочные причины столкновения между владельцем и редакционным руководством, которое он сам выбрал. Из больницы я сразу же позвонил в «Экспресс» — удостовериться, что моя статья не будет опубликована; это обстоятельство не имело ничего общего с внутригазетным кризисом. Я убедил своего друга Монсалье, что мое пребывание в больнице во вторник не обязательно, так как все анализы предстояло делать на следующий день, в среду. Вернулся в «Экспресс» и два с половиной часа беседовал с Жан-Франсуа и Джимми. Я сделал все, что мог, чтобы умерить страсти.

Джимми без особого труда согласился, что «Экспресс» не может и не должен стать чем-то вроде правого «Нувель обсерватер». По двум причинам, причем обе — кардинальные. Во-первых, левые взгляды принимают так, как принимают религию; между тем в настоящее время не существует правого движения, сравнимого с левым, кроме «новых правых», отвергнутых политическим классом. Во-вторых, многие редакторы пришли с левого фланга и не стали бы делать боевой еженедельник, направленный против социалистической власти. Во время нашей беседы Джимми пришел к выводу, что Оливье мог бы остаться в «Экспрессе», но только уже не в качестве редактора номер один, ближе всех стоявшего к главному редактору, с кем он тесно сотрудничал и на кого, несомненно, оказывал влияние.

Что до меня, то я не был доволен последними номерами газеты, вышедшими в период избирательной кампании. Жан-Франсуа нападал в своем обычном тоне на коммунистов, но редко — на Миттерана. Особенно раздосадовали меня четыре статьи накануне первого тура, напечатанные каждая в две колонки и помещенные параллельно; две из них — за Миттерана, и две — за Жискара, фактически же статья Жан-Франсуа была скорее против Марше, чем за Жискара. Мы поспорили, почти поссорились с Жан-Франсуа, когда он попросил меня сократить с трех до двух колонок статью, озаглавленную «Объяснение результатов голосования» («Explication de vote»). Еще раньше на одном из заседаний редакционного комитета я был удивлен, услышав из его уст сожаления о том, что в газету пришли я и Макс Галло; последний работал в группе поддержки Ф. Миттерана, я — в группе поддержки Жискара. Незачем, говорил Жан-Франсуа, вмешиваться в президентскую кампанию; все, что мы пишем в течение многих лет, должно бы, скорее чем недавние тексты, повлиять на выбор наших читателей.

Номер с четырьмя статьями встревожил меня сильнее, чем Жан-Франсуа смог понять в тот момент. Издание, претендующее на объективность, но отнюдь не на нейтральность или неангажированность, роняет, дискредитирует себя в общественном мнении, демонстрируя свою неспособность занять определенную позицию. Я намеревался покинуть после выборов место председателя редакционного комитета. Никакого третейского суда для разбирательства разногласий между главным редактором и председателем редакционного комитета не было предусмотрено. Когда Жан-Франсуа и я разошлись во мнениях о книге Бернара-Анри Леви, мы нашли компромисс в виде двух взаимодополняющих статей. Позднее Ив Кюо напомнил мне, что он критиковал, просто с профессиональной точки зрения, параллельное расположение двух редакционных статей в поддержку Миттерана и двух — в поддержку Жискара. В телефонном разговоре я уступил; не смог в присутствии Макса Галло привести свои возражения против неожиданного предоставления книжному обозревателю статуса автора политических редакционных статей. Мы тогда не знали — Макс Галло нам этого не сказал, — что его целью был Бурбонский дворец 326 (а может быть, он сам еще этого не знал).

Несмотря на мои сомнения относительно ориентации «Экспресса» в последние месяцы, я доверял Жан-Франсуа, однако твердо решил оставить свой фиктивный пост председателя. 12 мая моим единственным намерением было предупредить разрыв между Джимми, с одной стороны, и Жан-Франсуа и Оливье — с другой.

Во вторник вечером мы расстались со словами: «Будем думать ночью». Мне казалось невероятным согласие Оливье Тодда на то, чтобы к нему применили diminutio capitis[268], оставив в «Экспрессе» в качестве автора редакционных статей и ответственного за cover story[269]. А Жан-Франсуа, конечно, последует за Оливье — в этом я не сомневался. Что именно произошло в среду утром? Я позвонил в «Экспресс» из больницы. Мне ответил Жан-Франсуа, явно взбудораженный: «Я здесь больше не работаю», — и повесил трубку.

О событиях утром в среду, 13 мая, у меня имеются две версии. Джимми рассказал мне следующее: «Я пришел в редакцию в половине одиннадцатого — у меня было свидание в городе в девять часов. Нашел все вверх дном: Жан-Франсуа подал в отставку, Тодд выставлен за дверь, а журналисты совещаются группами, все предельно взвинченные. Мне не оставалось сделать ничего иного, как отправить два письма: одно с увольнением, второе — с принятием отставки». Другие же утверждали, что оба письма были получены утром и вызвали суматоху. Хотя мы втроем закончили нашу беседу, не придя ни к какому решению, все же, по всей вероятности, новость об увольнении одного и подаче заявления об уходе другим распространилась среди сотрудников, и Джимми, прибыв в редакцию и оказавшись перед свершившимся фактом, сделал неизбежные выводы.

В течение трех дней, 13, 14 и 15 мая, Жан-Франсуа Ревель и Оливье Тодд делали одно заявление за другим — мне они остались неизвестными; на них ответили Ив Кюо и Ян де л’Экоте. Публицисты выступили против журналистов, ушедшие из газеты — против оставшихся. Все эти дни мое состояние после операции не позволяло мне участвовать в событиях или самому справляться о них. Джимми через мою жену держал меня в курсе происходящего. Ни Жан-Франсуа, ни Оливье не дали о себе знать, не спрашивали обо мне, не выразили желания повидать меня. Подобное поведение мне показалось странным. Либо они считали, что я должен морально солидаризироваться с ними; почему же, в таком случае, не связаться со мной? Либо они полагали, что я стою вне распри и свободен в своем выборе; тогда зачем было Оливье Тодду отзываться филиппикой на страницах «Матен» («Matin») на редакционную статью, написанную мною сразу по возвращении на работу?

Итак, из-за неудачной обложки Джимми выходит из себя и выгоняет старшего редактора, чем провоцирует уход главного. Если ограничиться этими голыми фактами, то, совершенно очевидно, Джимми не прав. Размеры ошибки — если это была ошибка — и санкций кажутся несопоставимыми. Пусть так, но то, что сделано, — сделано, так чего же хотят двое пострадавших? Заставить Джимми капитулировать? Они его знают — им его не сломить; он скорее ликвидирует газету, чем сдастся. Но если они бессильны взять над ним верх, они могут, во всяком случае, поставить его в затруднительное положение, подстрекнув к уходу как можно большее число редакторов, преимущественно самых высокопрофессиональных. В этих обстоятельствах становится очень важным, какое решение приму я: ведь если все четверо авторов редакционных статей уйдут, то отважатся ли на риск их возможные преемники? Несколько дней кряду газеты и устная пресса ожидали решения «госпитализированного Раймона Арона». Я сообщил его через Ива Кюо, которого пригласил зайти ко мне в больницу Кошена.

Пресловутая обложка, появившаяся накануне второго тура президентских выборов — изображение постаревшего Жискара и помолодевшего Миттерана над ним, — давала повод по меньшей мере к недоразумению. Лучшим доказательством этого явилась заметка в «Канар аншене», утверждавшая, что владелец «Экспресса» уже думает, как бы ему приблизиться к новым хозяевам. Возможно, вспышка гнева сэра Джеймса была отчасти связана с этой инсинуацией «Канар аншене». Люди, ответственные за появление обложки, написали Джимми — он показал письмо мне, — что следовали полученным указаниям.

Я не думаю, что Джимми издавна питал вражду к Оливье, хотя ему как радикальному консерватору был ненавистен или, скорее, казался заслуживающим презрения вялый социал-демократизм последнего. Глубинная причина представляется мне ничуть не таинственной. Джимми, как и некоторые другие деловые люди, занялся газетным бизнесом с убежденностью и каким-то простодушным энтузиазмом, не для того чтобы заработать деньги, но чтобы защищать и разъяснять свои идеи.

«Экспресс» был в свое время левым еженедельником, выступал против войны в Индокитае, против алжирской войны, против голлизма и Государства ЮДР 327. В 1974 году Ж.-Ж. С.-Ш. объявил себя в последнюю минуту сторонником Жискара, и Франсуазе Жиру пришлось объяснять на страницах «Провансаль» («Proven?al»), почему она отдала свой голос Франсуа Миттерану. Редакционный же коллектив, вопреки всем извивам и поворотам линии руководства, оставался скорее «левым». И годы спустя продолжала сохраняться глухая напряженность между владельцем, желавшим, чтобы еженедельник был решительно «либеральным» (в европейском смысле), и журналистами, которые, за исключением некоторых авторов редакционных статей, колебались между двумя лагерями.

Победа Миттерана, собственно говоря, не удивила Джимми, но он потерял самообладание. До выборов он вел переговоры с властями о будущем группы Эрсан, финансовое положение которой требовало, по его словам, сильнодействующего лекарства. Джимми надеялся получить контроль над «Фигаро» и одновременно решить некоторые из человеческих и экономических проблем «Экспресса».

После 10 мая проект, состоявший в том, чтобы перевести в «Фигаро» часть людей из разбухшей редакции «Экспресса», лопнул. К тому же Джимми поддался чрезмерному пессимизму и предвидел уменьшение на 25 % доходов от рекламы. Логически не было никакой связи между ролью Оливье Тодда и грозящими финансовыми трудностями. Но в уме Джимми существовала связь между вероятными убытками предприятия и политическим содержанием издания: если уж нужно потерять деньги, чтобы выжила газета, рассуждал он, то пусть, по крайней мере, она защищает мои идеи, а не те, которые ненавистны мне. Обложка компрометировала Джимми, представляла его неким turncoat, перебежчиком, готовым сотрудничать с социалистами, тогда как он рвался в бой против них. Все эти чувства, одни — вызванные потрясением 10 мая, другие — остававшиеся подавленными в течение ряда лет, вызвали взрыв, детонатором которого явился Оливье Тодд вкупе с обложкой; он же стал и жертвой. Добавлю к этому, что Джимми уже давно подумывал о продвижении Ива Кюо и Ян де л’Экоте (последний покинул «Фигаро» одновременно со мной).

Мне остается сделать признание, которое не увеличит моей популярности среди журналистов. Лично я не испытываю никакой симпатии к самоуправлению печатного органа. На моих глазах произошел непоправимый упадок «Фигаро», когда не стало его «патрона» и тот был заменен фантомом, при котором образовывались кланы, появлялись «бароны» со своими вассалами, а редакторы не из числа лучших профессионалов суетились во внутренней политике издательства. Юбер Бёв-Мери со вздохом вспоминал (когда бывал в хорошем настроении) Ассоциацию редакторов и ее тогдашнего президента Жана Швебеля. «Монд» перешла от Юбера Бёв-Мери к Жаку Фове и едва не попала в руки Клода Жюльена. Робер Эрсан не возродил «Фигаро»; но, по крайней мере, он знал, какие подписи под статьями имеют значение. Знал это и Джимми. А кто при самоуправлении пришел бы к власти, или кто стал бы принимать окончательное решение?.. Я предпочитаю руководителя типа Бриссона или хотя бы типа Джимми.

«Сразу виден правый», — ворчит про себя читатель. Что ж, мое чувство равенства не заходит так далеко, чтобы отвергать всякое различие между теми немногими, кто выделяется на фоне большинства, и прочими, вполне уважаемыми людьми, которые мирятся — затаив, кто больше, кто меньше, досаду и горечь, — с положением, по их мнению не соответствующим их заслугам. Зачем разыгрывать комедию равенства, в которое никто не верит? Правые против левых? Я отсылаю читателей к книге Жана Даниеля «Время разрывов». Главный редактор «Нувель обсерватер» сочувствовал бунту студентов против профессоров, бунту рабочих против патронов. Ему самому пришлось столкнуться с бунтом, вдохновленным теми же идеями и настроениями и направленным не столько против него лично, сколько против иерархической структуры редакции. И главный редактор яростно, зубами и когтями, защищал свою власть, казавшуюся ему вполне законной. Позволю себе привести несколько фрагментов книги, в которых Жан Даниель рассказывает о своих спорах с редакционным коллективом и с Жан-Полем Сартром: «Я замечаю главному редактору „Тан модерн“, что, не имея желания ссылаться на его собственный образ действий, я, тем не менее, согласен с ним в том, как он осуществляет в журнале принцип кооптации. В искусстве и в политике можно полагаться только на тех, кого выбрал в силу несомненной духовной близости. Сартр ничего на это не отвечает. Я продолжаю: можно ли представить политические или литературные статьи на суд сотрудников, исполняющих административные функции, занимающихся вопросами розничной продажи и подписки? Следует ли консультироваться с теми, чьи мнения заведомо расходятся с линией газеты? Согласился ли бы он, Сартр, представить на рассмотрение своей секретарше и, тем паче, своему издателю и типографским рабочим линию, выработанную в таком-то месяце в „Тан модерн“? Короче говоря, можно ли разделять с другими то, что относится к сфере убеждений или творчества, так же как мы пользуемся сообща услугами и имуществом?» В другом пассаже Жан Даниель честно признает противоречие, существующее между его горячим сочувствием майскому движению 1968 года и защитой своей власти главного редактора, защитой единого центра принятия решений. Читая эти страницы, я спрашивал себя, почему он не выразил никакого сочувствия университетским преподавателям, подобно ему защищавшим власть, которую считали необходимой для исполнения своих профессиональных обязанностей? Почему ему не показалось несколько абсурдным участие административных работников в выборах Совета университета?

Университет не принадлежит к той же категории, что журнал или газета? Безусловно. Но преподавательская работа сравнима с работой журналиста; во всяком случае, это интеллектуальная деятельность, оценку которой могут дать только компетентные судьи. Мнение студентов о профессорах очень важно, так же как мнение читателей о журналистах и литераторах, однако оценка, даваемая, если можно так выразиться, потребителями, не является непреложным вердиктом. Бывает, что преподавателя или писателя отвергают по уважительным причинам, а бывает — по никуда не годным. В 1968 или 1969 году студенты, которыми верховодило меньшинство, отвергали не столько посредственных преподавателей, сколько тех, кто не принимал модных идей. Жан Даниель пишет: «Один мой друг указал мне на парадокс, состоящий в том, что я прославляю наследие Мая 1968-го на тех же страницах, где рассказываю о своем противостоянии внутри газеты энтузиастам Мая. Согласен, в этом есть противоречие. Если только здесь не следует искать иной последовательности. <…> Я так много говорил о „криках“, о посланиях, подлежащих расшифровке, о плодотворных преувеличениях, о поучительных крайностях». Это было примирение с французским народом, заключает Жан Даниель, полюбивший наконец французский народ в дни, когда тот выламывал булыжники из мостовых. «В мае 1968 года, при виде бурного творческого порыва французской молодежи, я полюбил этот народ менее книжной любовью, не делая больше над собой усилия. Когда же мне довелось противостоять бунтарям внутри газеты, я, считая своим долгом поколебать их позиции, в то же время невольно испытывал по отношению к ним — по крайней мере к некоторым — самое горячее уважение. Как сумел я оказать им сопротивление, до такой степени понимая их?» Но что же загадочного в этом «сопротивлении бунтарям»? Рискуя впасть в несколько вульгарное упрощение, скажу, что в эти дни всеобщего возбуждения каждый участвовал в выступлениях против власти вообще, но реже — в тех случаях, когда ставилась под вопрос его собственная, по его мнению обоснованная, власть. Что касается меня, то я не обладал никакой властью, которую стремился бы сохранить.