Глава 4 Конец Освенциму

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Конец Освенциму

На другой день у евреек из «Канады» брали кровь для переливания. Вежливо, «прилично». Людка отказалась.

— Пусть лучше сразу убьют. Возьмут всю кровь, а потом прикончат.

Лагерный врач очень удивился, когда она отказалась.

— Как это так, не желаешь дать кровь солдатам рейха?

— Нет никаких границ их садизму, — говорила мне после Людка. — Я должна, оказывается, дать кровь раненому солдату высшей расы, солдату господствующей расы, поработившей другие народы, — я, презренная, растоптанная еврейка, существо низшей расы. И они смеют это называть жертвовать кровью для «родины»… И еще делают вид, что не понимают, почему я отказываюсь…

Ежедневно мы узнавали из сводок о новых освобожденных городах. Ежедневно в лагерь приходили все новые распоряжения.

Комендант лагеря произнес речь, из которой мы узнали, что «Германия истекает кровью, что временно положение очень тяжелое, но новое оружие уже почти готово, и рейх возродится еще более могущественным, еще более великолепным». Он обратился к евреям и сказал, что доволен их работой. Они будут премированы, и вместо звезды на рукавах им нашьют винкель: красный треугольник, с маленькой, незаметной полоской вверху, совсем не выделяющейся на белом полотне номерка. Это необычайное изменение в самой важной лагерной эмблеме, пожалуй, больше, чем что-нибудь другое говорило о их близком конце.

Машина с посылками появлялась все реже. И наконец пришло сообщение, что почта Освенцима больше не принимает посылок. Как раз в этот день я получила последнюю большую посылку от своего самого верного, любимого друга. В ней были лимоны.

— Ну умница этот Болек, всегда что-нибудь такое придумает! — сказала с восторгом Бася. — Как это приятно перед смертью съесть лимон.

Теперь, когда решение уже висело в воздухе, прекратились дискуссии на тему: «Что с нами сделают». Все пришли к выводу, что «все равно не угадать».

17 января мы узнали, что освобожден Краков. Оказывается, истинное положение всегда можно почувствовать. Никто теперь и не думал, что это «сплетня», «преувеличение». Уже доносилось до лагеря эхо отдаленных взрывов, отголоски так горячо и долго ожидаемого наступления. Вечером, ложась в постель, Неля заявила:

— Сегодня я не раздеваюсь, что будет, то будет, но какое это счастье, что наступит какой-то конец!

— Если тебе хочется непременно погибнуть в платье, — невозмутимо сказала Бася, — пожалуйста, это твое личное дело. Я раздеваюсь, мне все равно, в каком наряде это со мной произойдет.

— Довольно этих ваших глупых шуток, — возражали другие, — в такую серьезную минуту…

До поздней ночи в жилом блоке шел спор: раздеваться или не раздеваться…

Я решила раздеться. Сложила вещи так, чтобы можно было быстро отыскать их в темноте.

Но сон не шел к нам. Нервы у всех напряжены до предела. Иренка откуда-то узнала, что получен приказ Освенциму эвакуироваться пешком. Мы не поверили. «Какая чушь! Не могут же вдоль линии фронта гнать шестьдесят тысяч человек. Либо прикончат нас, либо оставят живыми, а сами убегут». С каждой минутой все убедительнее казались только эти два выхода.

Наконец я уснула, измученная гаданиями.

Вдруг раздался стук в окно. Я вскочила с бьющимся сердцем. Все другие уже проснулись и тоже прислушивались.

— Мария!..

Это голос Вурма. Мария подбегает к окну.

Ловим каждое слово. Вурм медленно, с нарочитым спокойствием говорит:

— Возьми, Мария, десять девушек и приходи с ними в канцелярию. Надо понемногу приготовиться.

На слове «понемногу» он сделал ударение, давая нам понять, что нет никаких оснований для паники, — а, может, подбадривал самого себя.

Нам не надо повторять два раза. Он еще не окончил, а мы уже стояли готовые к выходу. Нас оказалось больше десяти. Мария, пошутила: «Встаете совсем как для приема: цугангов».

С этой минуты началась горячка.

Мне и Ванде поручено складывать в сундуки имущество женщин.

— Ни одна из владелиц этих вещей уже не получит их, — говорит Ванда. — Все это отправляется в лагерь в Гросс-Розен, наверное, и нас отправят туда же.

«Канада» уже давно не работает по ночам. Ночная смена теперь не нужна. В лагере тихо, мягко, бело. Идем молча между бараками, оставляя свежие следы на снегу.

Кладовщик открывает седьмой барак «Канады». Этот барак заполнен мехами.

— Мы за чемоданами…

— Возьмите себе меха, — говорит он. — Меня это теперь не интересует. Хорошо они меня обвели вокруг пальца.

Я смотрю, не скрывая презрения, на его эсэсовский мундир и спрашиваю:

— Кто это «они»?

— Ну эти, немцы. Что у меня с ними общего? Насильно меня сюда взяли и теперь думают, что я дам себя зарезать. Не такой я дурак. Уеду сопровождающим с этим транспортом золота, который вы готовите. Меня живым не возьмут. Пусть Вурм сидит тут до конца и следит… или гауптшарфюрер. Этот хитер. Все приготовил себе для бегства, а меня думает здесь оставить. Черт бы побрал этих большевиков и их наступление! Кто бы мог предположить, что это пойдет так быстро!

— Ну, вряд ли они уже так близко, — подзадоривает его Зютка, вызывая на откровенность, — быть этого не может.

— Не близко? — злобно кричит кладовщик. — Они уже вот, у нас под носом… А эти, — он тычет пальцем в сторону комнаты Хана, — велят мне сидеть здесь!

— Нам не нужны меха, — говорю я. — Если можно, мы возьмем себе только рюкзаки. Не знаете случайно, что собираются делать с нами?

— Они и сами понятия не имеют. Но я вам завидую!

Неописуемая радость заливает мне сердце. Этот гитлеровский холуй завидует мне! Сейчас он еще может одним мановением руки «ликвидировать» меня, но не делает этого только потому, что перед лицом собственной опасности это уже не доставляет ему удовольствия. Одной меньше или больше, — стоит ли трудиться, когда речь идет о его «драгоценной» жизни! Ему теперь хочется излить перед кем-нибудь душу. «Они» его обижают, каждый из «них» думает только о себе и трясется от страха. В эти последние часы он вдруг ищет в нас сообщников. Он вспомнил, что он родом из Словакии. Сам чувствует, как это смешно и глупо, но болтает об этом, знает, что мы не осмелимся возражать, ведь он тут еще господин.

Я не могу отказать себе в удовольствии — поиздеваться над ним. Говорю очень серьезно:

— Что же вам грозит, если вы даже и останетесь? Никто вас не тронет. За что же?

Зютка сильно щиплет меня, чтобы я не перестаралась. Однако сама добавляет:

— Правда, за что?

Кладовщик на минуту глупеет. Смотрит на нас дружелюбно и сам уже готов поверить, что он никогда ничего плохого не делал.

— Ну, дей-стви-тельно, — заикается он, — собственно говоря, за что?

Всю ночь старательно, согласно номерам, упаковываем в сундуки и чемоданы учетные карточки живых, паспорта, фотографии. Ликвидируем личный отдел.

В десять часов утра девушки едут на платформу, чтобы погрузить сундуки в вагоны. Через полчаса возвращаются, Геня кричит из машины:

— Первые пешие транспорты хефтлингов вышли из лагеря. Мы видели собственными глазами.

Итак — началось…

В последний раз обедаем в бараке у Зоей. С аппетитом уплетаем клецки. Барак наполовину еще наполнен мешками. Некоторое количество их удалось погрузить в поезд, но мы знаем, что они уже не дойдут до места назначения.

Через каждые полчаса слушаем сводку.

Выходит лагерь В. Выходит участок С. Выходит Райско.

Ждем и мы с минуты на минуту приказа о выступлении. Зося сложила в рюкзак все запасы, спрятанные нами на черный день. Лихорадочно тороплюсь уложить в рюкзак необходимые вещи. Никто из нас никак не может представить себе, что нас могут отправить в другой концлагерь. Прекрасный солнечный день и унылые лица эсэсовцев настраивают совсем на другой лад.

— Либо нас отобьют, либо я убегу, — решительно заявляю я. — Рюкзак беру на случай, если отобьют.

Девушки считают, что это правильно. Чувствую небывалый прилив энергии.

Вдруг близкий взрыв раздирает воздух. Выбегаем из барака.

«Они уже здесь!» — забилось радостно сердце.

Проходящий мимо хефтлинг разъясняет:

— Увы, рано еще радоваться — это взрывают фундаменты крематориев.

Под канонаду глухих взрывов продолжаем укладывать продовольствие в рюкзаки. Насколько мы счастливее и сейчас по сравнению с другими женщинами лагеря: у нас есть сапоги, мы тепло одеты. А многие тысячи несчастных выйдут в полосатых халатах, босиком!

Наконец, в половине четвертого, мы тронулись в путь. Покидаю Бжезинки со странным чувством. Что бы с нами ни случилось, это проклятое место перестанет существовать. Сюда не приедет уже ни один транспорт «в печь». Не будут прыгать «лягушки», не будут выстаивать на коленях, здесь не будут избивать, и я не услышу больше стонов истязуемых. Окончились бесконечные апели, окончились драки из-за ложки мороженой брюквы, из-за обглоданной конской кости. Конец селекциям, конец грабежу ценностей, не будет больше запаха, трупов, крови. Конец Освенциму!

Ирена, согнувшись под тяжестью рюкзака, с порозовевшими щеками и блестящими от волнения глазами, смотрит на то место, где еще недавно стоял крематорий.

— Придет время, и здесь вырастет трава, — говорит она задумчиво.

Взволнованные значительностью того, что происходит, мы выходим из ворот лагеря. Мы не чувствуем тяжести рюкзаков, и ни одна из нас не думает о том, куда ведет эта дорога. Шагаем легко, ровно, ноги сами несут нас вперед, — только бы подальше от Бжезинок. Не обращаем никакого внимания на часовых, из груди у нас вырывается лагерный марш о свободе:

Настал освобожденья день

И радость улыбнулась нам.

Не будешь впредь бродить, как тень,

По Лагерштрассе в Биркенау.

Колодки сбрось, халат — долой!

Нет больше ноши на плечах.

Счастливая, вернись домой

С свободной песней на устах!

Оборачиваюсь назад и в последний раз охватываю взглядом картину, которая врезалась мне в память навеки. Между бараками еще мелькает фигура Вурма.

Зауна, площадь апелей, бараки женские, мужские, вытоптанная дорожка в третий и четвертый крематорий, там, в глубине леса, Бжезинки, а вокруг проволока. Над проволокой «ласточки». В будках теперь уже пусто. Под охраной часовых, которым уже некого стеречь, продолжаем петь:

Сгинь, Освенцим, место мрака,

Биркенау страшный, прочь,

Пусть в пустых твоих бараках

Воет ветер день и ночь…

На всех участках лагеря жгут бумагу. Перед блокфюрерштубой эсэсовцы подбрасывают в пылающие костры документы, письма умерших, — уничтожают все, что свидетельствовало бы о правде. Сегодня нас на этом вот месте не будут обыскивать. Чем больше мы унесем с собой, тем лучше: перенесем в следующий лагерь. Там устроят санобработку и все отберут. О, мы уже съели собаку на этом. Но я не дам себя обмануть. В новый лагерь я добровольно не отправлюсь… Если не убьют меня, тогда только — побег.

С каждого участка к нам присоединяются новые группы эвакуируемых. Рядам пятерок не видно конца. Минуем женский лагерь. У ворот стоит эсэсовец Хустек. У нас сжимаются кулаки.

Пересекаем город Освенцим. На повороте, когда мы сходим с моста, я вижу, как длинной вереницей вьется шествие хефтлингов. На вокзале гудки паровозов. А мы идем как во сне. Из Освенцима стремительно эвакуируются и эсэсовцы: на машины торопливо грузят детей, чемоданы и перины. «Они бегут, — радуется сердце. — Бегут в неизвестность, совсем рядом с линией фронта. Наконец-то! Легче идти вперед, когда это видишь».

На пятом километре я сбрасываю с плеч рюкзак. Бася смеется надо мной:

— Уже устала?

— Лучше сбросить сейчас, чем на двадцатом километре. А впрочем, я все равно сбегу.

За каждой третьей пятеркой с двух сторон — часовой с собакой. Огромные дрессированные волкодавы обдают ноги горячим дыханием, не давая и думать о бегстве.

Из лагеря вышло шестьдесят тысяч человек. Из них тридцать пять тысяч мужчин с участка Буна-Верке (фабрика боеприпасов). В конце каждой четырехтысячной колонны — сани, запряженные собаками. На санях пулемет и фернихтунгскоманда. Вокруг нас — собаки.

Обращаюсь к идущему рядом со мной часовому, не знает ли он, как далек наш путь. Он отвечает: триста километров. А когда первая остановка?

— Не знаю, наверное, ночью.

— А если отойти в сторону? — продолжаю спрашивать.

— Получишь прикладом по голове.

— Прикладом? — удивляюсь я.

— А что, стрелять в вас? Жалко патронов.

Радостное настроение, охватившее при выходе, исчезает бесследно. Снова возвращается отчаяние. С трудом передвигаю ноги, в голове звенит: триста километров, триста километров. Прошли каких-нибудь семь километров, а в ушах шум, в глазах темно.

По обеим сторонам дороги — покрытые снегом поля. Никаких следов человеческого жилья. Бася, Зося и я держимся вместе. Пятерки, уже давно распались. Идем бесформенной массой, подгоняемые конвоем. «Вперед… Вперед… Живее, свиньи!»

Все чаще, все громче стоны вокруг. Кто-то отстает, смешивается с другой группой. Раздаются первые выстрелы. Звонки на санях вызванивают песню смерти.

На дворе темнеет, темнеет и у нас в мозгу. Все становится непереносимо трудным. Каждый шаг причиняет боль, стоит мучительных усилий. А в голове стучит: «Триста километров, первый привал ночью!.. Прошли только десять километров, а кажется, что я иду целый год… Триста километров, прикладом по голове, триста километров. А если даже дойду… Снова апели… снова голод и вши…»

Нет! Знаю, что не дойду…

Минуем незнакомую деревню. На дороге какая-то парочка. Держатся под руку. Она в меховой шубе, улыбается ему. Если бы так вот взять да и повернуть — и за ними…

Вздор! Крест на спине, номер, документов нет…

Уже совсем стемнело. Наталкиваемся на первые трупы. А идти становится все труднее.

— Послушай, Кристя, — говорит Неля, — если тебе удастся выжить, разыщи моего сына, скажи ему…

— Знаю, что сказать. Ты тоже знаешь, что сказать моей матери, сестре… Болеку… Адрес помнишь?

Неля повторяет адрес.

— Только я думаю, что ни одна из нас не выдержит этого похода.

Молчу. Нет сил для разговора. Состояние такое, словно во мне все оборвалось. Руки свисают, как плети, тяжелые, как свинец. Дикая жажда жжет душу. Дыхание прерывается, сердце стучит толчками. Ничего уже не поникаю, что говорят рядом со мной. Сквозь туман слышу голос Баси:

— Кристя, я больше не могу… не могу идти…

— Вперед!.. Шагать! — орет часовой над ухом.

Женщину рядом со мной он стукнул прикладом по голове, она падает в снег..

Волочу ноги дальше. Вокруг голые поля. Бася уже выбросила все из рюкзака. Дорога покрыта сапогами, свитерами, одеялами, пальто. Шагаем по ним. Ничто уже неважно. Ни о чем не помним. Только о том, как бы сделать еще один шаг, еще несколько шагов. Хотя бы километр. Ради тебя, мама, потому что ты ждешь и страдаешь. Может быть, именно на этом километре отобьют нас. Упасть теперь — на последнем этапе страданий? Нет, нельзя. Еще шаг… Еще километр.

Вдруг в поле зрения мелькнула опрокинутая на дороге телега с сеном. Молниеносно принимаю решение. Часовой как раз в эту минуту прошел вперед. Я оглянулась: следующий был еще шагах в десяти от меня.

— Вот… — схватила я Зосю за руку. — Сейчас. И вы тоже! — добавила я повелительно, стараясь внушить волю к действию.

Мгновение — и я присела, упала на сено. В ту же минуту Зося накинула на меня охапку сена. Прошла дальше.

Непередаваемое никакими словами блаженство. Я лежу. Я не должна идти. Теперь можно и умереть. Через минуту меня ударят по голове. Но это ничего. Самое важное, что я могу не идти.

В следующую минуту стараюсь собрать спутанные мысли. Приближавшийся часовой прошел, это значит, он не заметил. Собака не остановилась. Но ведь еще столько собак позади! Сердце бьется все сильнее!.. Тело отдыхает, мышцы расслабляются, и только сердце бьется все сильнее… Впадаю как бы в полусон…

А колонна проходит мимо меня…

Кажется, что я лежу уже час. И вдруг слышу голос Баси:

— Кристя, здесь выслеживают, иду дальше.

Губы мои шепчут беззвучно:

— Счастливого пути, Бася.

Идут и идут беспрерывно… Женские голоса, окрики часовых. Сани проскальзывают совсем рядом со мной… проехали… Дышу… значит еще живу… Но уже приближаются мужчины… Слышу голоса:

— Здесь… спрячемся здесь.

Лучше не прислушиваться. Все равно конец придет с минуты на минуту. Если не выследит собака, то как только здесь спрячется еще кто-нибудь, нас заметят, убьют и его и меня.

Но говорившие почему-то не спрятались в сено. Прошли. Снова со звоном проехали сани. Снова женщины, их усталые, полные отчаяния голоса… «Я больна… Не могу дальше». Слова страдания на всех языках… И все покрывает один и тот же крик: «Вперед! Вперед!..»

В нос, в глаза набилось сено. Лежу навзничь, голова запрокинута. Во рту кисло. Ежеминутно теряю сознание. Вдруг кто-то садится на сено. Садится прямо на меня. «Ох», — слышу я.

— Слезай отсюда! — вырывается у меня.

Сидевшая испуганно вскочила.

И предостерегает подругу:

— Не садись… там наделано…

Несмотря на все, улыбаюсь. Спасибо ей. Этой спасающей меня женщине…

— Вперед! Вперед! Ага, ты думала спрятаться здесь. — слышу я ненавистные слова.

Кого-то толкают, борьба, крики. О, боже!

Проходят дальше.

Меня еще не нашли. Чувствую озноб, лежать становится все неудобнее. Как долго я лежу?.. Пять минут, час, может быть, уже целую ночь?

Теперь на голову мне садится часовой. Отчетливо слышу, как роется в сене собака, ее дыхание совсем у моего лица. Теперь уже ничто не поможет!

Часовой, сидящий на мне, очевидно обращаясь к другому, говорит злобно:

— Проклятые свиньи, проклятая дорога!..

Они долго разговаривают. Я почти обезумела. Вдруг часовой поднимается. Вот он мой конец: меня проколют штыком!..

И однако я продолжаю жить… Возможно ли это? Тело мое одеревенело. Не чувствую ног, рук. Пробую шевельнуться и не могу. Сердце стучит громко, тяжко… Если бы его придержать. Но руки распростерты, я не могу Их поднять… Все еще идут и идут мимо меня…

Кто-то падает рядом со мной, разрывает сено. Раздается выстрел. Та, что хотела здесь спрятаться, испускает последний вздох.

Где прошла пуля? Может, через меня, а я ее не чувствую? Все это думается в полусне… Где-то шевелится мысль: «Лежу так долго, и не нашли». Мелькает надежда… А может быть…

Минута тишины. Надо выглянуть. Шевелю пальцами, расправляю руки, сгибаю их. Вдруг доносится грохот колес.

Телега останавливается возле меня.

Кто-то говорит по-немецки: «Иди сюда!» Бряцание ведер… Чья-то рука сгребает шелестящее сено. Теперь-то уж меня обнаружат, но это, наверное, солдаты вермахта. Может быть, и не убьют… Они за лагерных не отвечают. Складываю в уме и твержу немецкую фразу, чтобы выговорить ее одним духом, когда сгребут с меня сено. «Не трогайте меня, вы за меня не в ответе, прошу вас, не трогайте меня!»

Звон ведер стихает. Телега трогается.

Теперь встану. Возможно, что в двух шагах отсюда стоит солдат. Но больше уже не могу лежать.

Высовываю из сена голову. Вокруг тихо. Стремительно вскакиваю и вдруг замечаю на шоссе двух штатских.

— Поляки?

Один из штатских перекрестился при виде призрака, вылезшего из сена.

— Д… да, — заикается он.

— Где тут поблизости польская деревня?

Он указывает мне рукой направление.

— Там. Три километра от шоссе.

Увязая в глубоком снегу, бегу прямиком через поле, с большим трудом вытаскиваю ноги, спотыкаюсь и на бегу слышу, как по шоссе приближается следующий транспорт. Мчусь как безумная все дальше от дороги, но снова и снова долетают до меня голоса толпы, выстрелы и звон колокольчиков на санях.

Срываю номерок с пальто. Оглядываюсь. Могу наконец остановиться. Теперь меня уже не заметят.

Еще несколько шагов. Передо мной лежит спящая деревня. Вокруг меня нет проволоки. Крестьянский двор, забор, безбрежная тишина. Звон на дороге удаляется. Маленькая смешная дворняжка на цепи забавно лает.

Все во мне кричит безумной, безмерной радостью!

Я свободна! Я свободна! Буду жить!