Глава 2 Цуганги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

Цуганги

— Команда эффектенкамер. Antreten! Строиться! — Мы быстро построились пятерками. Перед нами стоял шеф. Он заявил, что прибыл транспорт из Майданека. Почти 1000 человек. Нам приказали заполнить карточки на прибывших. Одежду не менять, они из другого лагеря, следовательно, в лагерной одежде. Конечно, эту одежду следует подвергнуть санобработке в зауне. Работать будем всю ночь, надо всех переписать. С мужчинами разговаривать нельзя под угрозой перевода из нашей команды в «штрафенкоманду».

Мы прошли через бараки «Канады», где уже ожидали женщины из нового транспорта. Все они — из ревира Майданека. Старые и больные женщины.

В следующем, пустом бараке мы расставили столы. Началась «приемка». Я припомнила свой приезд в лагерь, свои первые впечатления. Хорошо знала, что человек, приезжающий в лагерь, боится всего и всех, что он ошеломлен, испуган. Я решила поэтому быть очень терпеливой, отвечать на все вопросы, успокаивать, подбадривать. Моя жизнь начинала приобретать смысл. На этой своей новой должности я могла сделать много добра.

В барак начали поступать прибывшие. Пожилая, седая женщина с мягким взглядом подошла к нашему столу.

— Фамилия? — спросила я.

— Маевская Мария.

— Возраст?

— Пятьдесят шесть лет.

— Откуда?

— Из Варшавы.

— Профессия?

— Учительница.

Я записала данные в карточку и невольно подумала: «Больше месяца не протянет».

— За что вас взяли? — спросила я шепотом.

— За газеты.

— Давно вы уже в лагерях?

— Три года. Сначала Равенсбрюк, затем Майданек, теперь Освенцим. Я совсем больна, тут, наверно, и закончу эту экскурсию по лагерям, а как бы мне хотелось дождаться… Уже недолго осталось — наши войска под Люблином. Лучшим доказательством служит наша эвакуация. Мой сын ждет меня. Знаете, почему я держусь? Потому что это я в заключении, а он свободен.

Ее лицо сияло. Сколько в ней еще силы.

— Выше голову, — сказала я, — дождетесь и вы!.. Следующая!

Подошла старушка, сгорбленная, маленькая, она беспокойно озиралась по сторонам.

— Пожалуйста, ко мне, не бойтесь. Ваша фамилия?

— Петрашевская Юзефа.

— Профессия?

— Когда-то — работница, теперь уж мне не работать, сами понимаете.

— За что вы в лагере?

— За дочь-коммунистку. Ее искали, я не выдала и здесь не выдам…

— Тут вас не будут бить, — пробовала я убедить ее.

— Вы думаете? — Она недоверчиво взглянула на стоявших рядом эсэсовцев.

Проходили одна за другой — старые, очень больные, едва передвигавшие ноги. Это были по преимуществу матери, искупавшие вину сыновей, дочерей. Некоторые попали в облаву, другие были схвачены за то, что скрывали кого-то, накормили бродягу, а потом оказалось, что это «опасный партизан». Измученные, больные женщины должны были стоять часами на ногах и ждать, пока эсэсовцы укажут им нары в темном углу барака.

Проходили часы, я работала, не вставая с места, язык у меня одеревенел, в глазах мелькало, и не было конца этому страшному потоку несчастных, растерянных, дрожащих старушек.

Поздним вечером осталось зарегистрировать несколько десятков человек. Но эти оставшиеся совсем не могли двигаться. Они лежали на носилках, на земле у входа в барак. Эсэсовцы перепрыгивали через них, ругались, что должны ночью стеречь их.

С карточками в руке я нагнулась над носилками, на которых лежала какая-то женщина.

— Фамилия?

Она подняла голову и взглянула на меня широко открытыми, полными слез глазами. У нее было маленькое лицо и совсем белые волосы.

— Comment? Что? — спросила она.

— Француженка?

— Да.

— Ваше имя?

Она уронила голову на грудь. В открытую дверь барака заглядывала теплая апрельская ночь. Больная взяла мою руку, притянула ее к сердцу.

— Моя фамилия?… Я ведь уже умираю… Не все ли равно здесь, кто умер?

Голос ее прерывался, был едва слышен. Я видела — она доживает последние часы.

— Но все-таки фамилия мне нужна, — бормотала я, — для порядка.

Она все крепче сжимала мою руку…

— Для порядка, говоришь ты… да, для них порядок — это все.

Она подняла голову.

— Ты напоминаешь мне мою дочь, подержи еще так руку, — просила она, видя, что я хочу отойти. — Я буду думать, что это она сейчас со мной.

Женщина прикрыла глаза. С минуту лежала тихо. Рядом стонали больные. Около умирающих стояли на коленях мои подруги и силились от них добиться анкетных данных.

В барак влетел эсэсовец с хлыстом в руке, что-то насвистывая. Наступил ногой на какую-то больную, перескочил через француженку, оглядел всех кругом и заорал: — Долго будете регистрировать это дерьмо? Что? Еще много?

Бесцеремонно расставив ноги над лежащей на полу умирающей, упершись в бока, он окидывал всех вызывающим взглядом, как бы говоря: «Могу с вами сделать все, что мне заблагорассудится, попробуйте не питать ко мне уважения, попробуйте не бояться меня».

Тишина воцарилась в бараке. Вдруг француженка стремительно вытянула руку вверх, глядя на эсэсовца безумными глазами.

— Это война! — крикнула она страшным голосом. — Здесь война… здесь фронт… Боже, какая страшная война!

Эсэсовец резко повернулся, стегнул хлыстом по лицу кричащей женщины и одним прыжком выбежал из барака. Изо рта, из носа больной потекла кровь. Она упала на носилки.

Меня обдало жгучей ненавистью, я готова была бежать за ним, я была в эту минуту близка к безумию. Но больная все держала мою руку.

— Дочь моя, — шептала она.

Я прижалась к этой чужой женщине и разрыдалась.

— Кристя, успокойся, возьми себя в руки, — просили подруги. — Это только первые цуганги, их ведь привезли сюда не на смерть, с ними ничего не случится. Так нельзя, подумай о себе, выйди на минутку, пока нет шефа.

Я вышла, но не могла успокоиться. Что теперь делает ее дочь? Приходили мне в голову разные глупые мысли. Может, танцует где-нибудь в парижском дансинге с каким-нибудь гитлеровцем, может, даже с братом этого, что сейчас здесь был?.. А может, в эту минуту умирает где-нибудь в другом лагере?…

Перед зауной на земле горела куча какого-то тряпья. Отблеск пламени освещал человеческие фигуры вокруг костра. Я подошла ближе. Это сжигали лагерную одежду мужчин, прибывших из Майданека… Голые, истощенные, кости да кожа, они выглядели при свете пламени, как зловещее сборище скелетов. Я повернула обратно. За бараком что-то белело в темноте. Я вся дрожала, но шла, пересиливая страх. Ногой споткнулась о что-то твердое. Это был труп мужчины, рядом лежал второй и третий. Их было несколько. Мне вспомнилось, как подруги упомянули о том, что в вагоне умерло много мужчин. «Это белое — известь, которой залили останки, чтобы не распространяли зловония», — подумала я с полным спокойствием, трезво. Куда же идти? Повернуть назад я боялась. Уж лучше трупы, чем живые скелеты. Вернуться в барак было выше моих сил. Меня все еще преследовал безумный крик умирающей француженки. Только бы не сойти сейчас с ума. «Я ведь уже совсем здорова, — громко говорила я себе, — перенесла тиф, меня зовут Кристина Живульская, мой номер…» Я твердила все время свои анкетные данные.

— Идем, Кристя, ты сошла с ума, — услышала я голос Баси.

— Куда? Мы окружены, мы окружены, — повторяла я.

— Чем мы окружены, что ты болтаешь?

— Трупами, проволокой, крематориями, огнем, эсэсовцами. Мы окружены, мы окружены!

— Идем, — крикнула Бася, — к не знала, что у тебя такие слабые нервы. Это только начало, а ты уже…

Тут вдруг до меня дошло, что я веду себя как безумная. Ведь я еще в здравом рассудке, я должна взять себя в руки. Вот и Бася видит и чувствует то же, что и я… Я пошла за Басей.

— Команда эффектенкамер, строиться!

Голос нашей капо. Работа окончена. Нас пересчитали, и мы пошли в блок.

По сравнению с бараком карантина и с бараком ревира этот наш барак можно было назвать роскошным. В нем было три нормальных окна, а напротив стояли трехъярусные койки. На койках лежали сенники, хорошо набитые соломой, каждая из нас спала отдельно. Нам с Басей удалось занять две средние койки прямо против окна. Над нами спали Зося и Яся. С Зосей я подружилась сразу. Она напоминала мне мою покойную Зосеньку и потому сразу стала мне близкой. Я получила от нее рубашку — первую ночную рубашку в лагере. Зося смотрела гордо на меня и на рубашку.

— Ну, довольна?

— Конечно… только чем?

Она возмутилась:

— Чем? Рубашкой. Будто всю жизнь в ней спала…

— Но я действительно всю жизнь спала в ночной, рубашке.

— Эх, — Зося свесилась надо мной с верхней койки, — что было в той жизни, то не считается… Ты являешься тем, что ты есть, с той минуты, когда тебя татуировали… До этого ты вообще не существовала. Ну, а теперь, когда тебя проверяют ежедневно, чтобы ты не пропала, теперь ты наконец человек…

— Зосе эти Бжезинки, кажется, на мозг повлияли, — заявила Бася, яростно протирая свои очки.

— Откуда ты, собственно говоря, взяла эту рубашку? — спросила я.

— Сорганизовала ее в «Канаде».

— Я считаю безнравственным носить рубашки после удушенных газом.

— Нет, вы только посмотрите на нее! — Зося уже почти выпала с койки. — Ты считаешь — будет лучше, если все пойдет им? Ведь мертвым уже все равно, а они… если бы ты знала, сколько они всего вывозят! Бараки «Канады» переполнены, машины непрерывно везут и везут в Германию, а мы должны спать голыми? Даже не подумаю быть такой дурой. Довольно я намерзлась.

— Зося права, — кротко сказала Яся с верхней койки. — Пока живые, будем спать в рубашках.

— Тише, девушки, вы ведь устали, пропустили столько цугангов.

Это был голос блоковой. В нашем бараке помещалось около 300 человек, а наша команда, насчитывающая шестьдесят женщин, была отделена коридором от остальной части, видимо, поэтому блоковая решила позволить себе обращаться с нами прилично — тем более что она считала себя «интеллигенткой». Ее обязанностью было сделать перекличку, отдать рапорт ауфзеерке и следить за штубовыми, чтобы они убирали в бараке. Все остальное время она сидела в своей комнатке вместе с шрайберкой, и, если у них была хоть капелька фантазии, они могли чувствовать себя почти как дома.

— Спи, Кристя. Как-нибудь устроится, — сказала Бася, засыпая. — Не думай о тех, из Майданека.

…Меня не касается, что сейчас умирает Незнакомая француженка. Меня не касается, что те мужчины стоят голодными возле зауны. Важно только то, что у меня есть рубашка, по мне не ползают вши, нарывы проходят, волосы отрастают, и кажется, по слухам, мы будем освобождены от апеля. Какое счастье эта команда, какое счастье, что у меня свой сенник, что у меня два одеяла, что блоковая не бьет, не кричит. В эти мои мысли то врывались темные бородатые лица в отблесках зловонного костра, то нагло расставленные ноги эсэсовца и его хлыст… Слышался безумный крик: «Это война!..» Наконец я все-таки заснула.

На другой день я снова штемпелевала карточки, приводила в порядок картотеку. Была прекрасная погода. Я отворила окно. Из зауны вывели небольшую группу людей. Они шли мимо наших окон. Впереди подросток, мальчик лет тринадцати, вероятно с матерью. За ними пожилой, худой господин в очках, с бородкой, очень старая женщина и прихрамывающий молодой мужчина. Все были очень бледны. Мальчик, — с Необычайно привлекательным лицом, вел за руку мать, которая передвигалась с большим трудом, как бы чувствуя, что каждый шаг приближает ее к смерти.

Мы все прильнули к окну.

— В крематорий, — шепнула за моей спиной Бася. — Ты видела этого мальчика? Какой красивый! Неужели он через несколько минут умрет? Что он им сделал?

— Еврей, — ответила я, так обычно здесь отвечали. Одно это слово должно было оправдать все.

За группой шел эсэсовец, тот самый, который вчера ударил француженку. Шел медленно, как на прогулке, помахивая лениво хлыстом, явно довольный собой. Видно было, что его мысли полностью поглощены личными делами. Через каждые несколько минут он вспоминал о своих обязанностях, подымал хлыст и подгонял:

— Пошли!

Маленькая группа все отдалялась. Я хотела посмотреть, как входят в крематорий. Пожилой мужчина еще раз обернулся в нашу сторону. Я совсем высунулась из окна.

— Кристя! — услыхала я вдруг чей-то предостерегающий шепот.

В ту же минуту я заметила шефа. Он смотрел на меня, нахмурив брови.

— На что ты там смотришь? Что-нибудь интересное?

— Нет, я только хотела затворить окно.

Он не поверил, он хорошо понимал, в чем дело.

— Если еще раз замечу, — проговорил он медленно, сухо, обращаясь ко всем нам, — что вы смотрите в окна, вместо того чтобы работать, я распущу команду и виновных отправлю в штрафенкоманду.

Я знала, что моя судьба висит на волоске. Меня опять могут послать в лагерь, во вшивый барак, на работу в поле. Но в эту минуту все во мне так и кипело, мне было все равно, чем грозит шеф.

А шеф тем временем раздумывал, передвигая предметы на столе, наконец повернулся и медленно вышел.

В канцелярии нависла гнетущая тишина. Каждая делала вид, что занята работой. Каждая пробовала обмануть себя.

— Горят, — шепнула Бася, она и не пыталась притворяться, что занята делом, а, подперев руками голову, глядела вдаль.

— Боюсь посмотреть в окно…

— Не надо и смотреть, разве ты не чувствуешь дыма?

Действительно, через окно долетал до нас запах гари.

— Чувствую, но не верю, все еще не верю.

Бася иронически усмехнулась.

— Поверишь, когда с нами сделают то же самое. Впрочем, идем на улицу — увидишь.

Мы вышли. Труба первого крематория пылала. Кроваво-красные клубы огня и сажи вырывались из нее.

— Теперь веришь? — спросила Бася. — Смотри, горит этот красивый мальчик и пожилой господин, похожий на одного из моих учителей, понимаешь, горят люди…

Да, я видела, как они шли, видела, как вошли, теперь вижу огонь… И все же не верю, не могу поверить…

Надо было подумать об обеде. В глубине барака, где работала Зося, стояла печь. Варить пищу запрещалось, и это делалось тайком. Когда приближался кто-нибудь из начальства, подруга, стоявшая в дверях, предупреждала условленным знаком, и мы всегда успевали припрятать горшки. Весь барак был увешан мешками — можно было среди них укрыться.

Парни из мужской эффектенкамер напротив нашего барака уже заметили присутствие женщин. Случалось, что кто-нибудь из них забегал к нам на минутку, чтобы сообщить, откуда прибыл последний транспорт, когда будет следующий, рассказать, что узнали из последних сводок, подслушанных в кабинете шефа.

Я пошла к Зосе под предлогом, что надо отыскать затерявшийся мешок. Необходимо всегда наготове иметь какую-нибудь отговорку на случай встречи с шефом или ауфзееркой.

Зося варила обед. Она выменяла хлеб из посылки на картошку и была страшно горда, что готовит нам суп.

— Знаешь, Кристя, тут был этот, в очках, тот, врач.

Спрашивал о тебе.

— С чего это обо мне?

— Говорил, что вот у вас есть одна такая, которая пишет стихи, и что он хотел бы прочесть их.

Она смотрела, какое впечатление произведет на меня эта новость.

— Знаешь, у тебя отросли волосы не меньше чем на пять сантиметров…

Она наклонилась надо мной и смерила мои волосы пальцами, при этом не скрывая удивления, почему я не проявляю никакого интереса к ее словам.

— И обед будет горячий… Ну что же ты не радуешься?

— Слушай, Зося, рядом горят люди… Я видела, как они шли, я видела мальчика, который вел за руку мать.

— Эту воду от картошки я солью, у меня есть бульонные кубики — будет суп.

— Зося, ты сошла с ума! Разве ты не слышишь, что я тебе говорю?

Она помешивала что-то в горшке, стояла спиной ко мне и не поворачивалась. Я повторила вопрос.

Зося стремительно отвернулась и бросила ложку.

— Не хочу ничего слышать. Хорошо, что в моем бараке нет окна. Сижу здесь и варю. Когда кто-нибудь приближается, я делаю вид, будто проверяю мешки. Не хочу знать, что здесь происходит. Не хочу, понимаешь? Я хочу остаться в живых.

— Хорошо, Зося, я не стану больше говорить об этом, но все равно легче тебе не будет. Мы можем отворачиваться, можем стараться не помнить, но ведь в нескольких шагах от нас сжигают людей, от этого никуда не уйдешь. Это вытесняет из нашего сознания все остальное.

— Но пойми, нет у меня такого сознания. Я нормальная. До сознания нормального человека не доходит, что все это существует.

— А эсэсовцы, обслуживающие крематорий, лагерь?.. Они существуют? Они нормальны?

— Они ненормальны. Это преступники, выродки, садисты. Они только по внешности люди.

— Но ведь выродки могут быть в каждом народе.

— Лучше ешь суп!.. Я хотела бы, чтобы ты поговорила с Вацеком, но как это устроить? Ты знаешь, он организовал повозку для больных, все сам достал. И всегда-то он улыбается, а ведь он здесь уже три года.

— Видно, тебе очень хочется меня сосватать.

Гонг возвестил конец обеда. Я вернулась в канцелярию. Пахло валерьяновыми каплями. Нервы у многих все-таки не выдерживали…

После работы мы отправились в зауну. У каждой из нас было теперь свое полотенце и мыло. Мы стояли голые под душем и наслаждались теплой водой.

— Жизнь прекрасна! — радовалась Бася, громко крича, чтобы я ее услышала сквозь шум воды.

Только час назад все было так страшно, и вот уже крики радости…

— Потри мне спину, — просила Бася. — Много следов от чирьев?

— У Ирки больше, — утешала я.

— Может быть, и они когда-нибудь исчезнут…

— Исчезнет все вместе с нами, — отозвалась Таня из-под соседнего душа.

Она сказала это по-польски с русским певучим акцентом и убедительно, как всегда. Таня в лагере выучилась говорить по-польски.

Вдруг холодный воздух ворвался в душевую. На пороге стоял эсэсовец без пиджака, в фуражке, со шлангом в руке и грозно смотрел на нас. Некоторые девушки начали визжать. Он разразился диким, безумным смехом и стал поливать нас холодной водой.

Теперь визжали все, прижимаясь к стенам, а он гонялся за нами, размахивая шлангом. И все выискивал взглядом тех, которые особенно стеснялись, и на них направлял холодную струю. Мы убежали в следующую комнату, где лежали наши вещи. Торопливо натянули на мокрое тело платья.

— Ну, видишь, как жизнь «прекрасна»! — обратилась я к Басе. — Она зависит от первого попавшегося выродка. Сегодня он развлекается водой, а завтра пустит газ, все зависит от настроения.

Бася смеялась надо мной.

— Ты только забываешь об одной мелочи, мы не просто в концентрационном лагере, нет, мы в «фернихтунгс-лагере». Неужели ты об этом забыла? Ждешь, что тебя здесь обласкают? Вымылась — и будь счастлива. Ведь совсем недавно кружка воды казалась нам недостижимой мечтой.

— Ты права, Бася. Теперь, когда я не голодная и не вшивая, ко мне уже возвращается чувство человеческого достоинства, а они нас так унижают.

— От этого есть лекарство. Не смотри на фашистов как на людей. Воспринимай их как зверей, так ведь оно и есть по существу. Мы во власти диких зверей. Старайся не попадаться им на глаза, а если не удается — научись смотреть на них с презрением.

Мы лежали на нарах. Зося слезла со своего яруса поболтать с нами перед сном. Обсуждали меню обеда на следующий день — мы вели хозяйство втроем. Если задерживалась посылка одной из нас — приходила другой. Так кооперировались все. Теперь мы не голодали.

А в лагере по-прежнему царил голод, и эпидемия дурхфаля принимала все большие размеры.

Вокруг шумели вечерние разговоры. Кто-то рассказывал о совершенно неправдоподобном факте, будто какая-то из политических заключенных, полька, отправлена в карантин перед освобождением. Трудно было поверить этому, настолько это было замечательно.

Со всех коек неслись вздохи. Вздохи зависти, восторга… Значит, это все-таки возможно?.. Значит, все-таки удается отсюда выйти? Может, начнут освобождать и других? Может, положение за проволокой настолько изменилось?..

— Что-то делается теперь на свете? — вздыхала на своей койке наша машинистка, мать семерых детей, из которых старшему было четырнадцать лет. Это была самая уравновешенная женщина, самая спокойная из всех нас. Несмотря на преклонный возраст, она работала больше других.

— Мужчины слушают радио в кабинете шефа. И мы должны попробовать, — предложил кто-то.

— Вацек говорил, что ждут транспорт итальянских евреев, — сказала Зося, гордясь тем, что раньше других знает, какой будет транспорт.

— Значит, надо готовиться к новой муке, — вздохнула я.