1648 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1648 год

Вестфальский мир был не просто выгоден Франции. Он был ей необходим. Шел 1648 год — год Фронды — начала гражданской войны во Франции.

Этот год начался очередным голодом. Как всегда во время голодовок, самым страшным месяцем оказался февраль.

Последние, сделанные еще с осени запасы подошли к концу. А тут еще грянули морозы. В деревнях поели всех собак и охотились за одичавшими кошками. Начался падеж скота, и голодные люди дрались из-за куска падали. Женщины выкапывали из-под снега замерзшую траву и съедали ее. Стариков в деревнях почти не осталось. Обессилившие, падавшие от истощения плотники без передышки наспех сколачивали гробы. Замолк веселый шум мельничных колес. Обезумевшие от горя матери баюкали застывшие трупики младенцев, все еще сжимавших в своих ручонках пучок гнилой соломы. Иной раз голодные крестьяне осаждали монастыри. Даже щедрая милостыня не спасала несчастных, ибо на деньги ничего нельзя было купить кроме савана для погребения. По дорогам, вдоль безмолвных полей, тянулись к городу вереницы живых скелетов, влекомые тщетной мечтой найти кусок хлеба; навстречу им из города двигались такие же скелеты, рассчитывавшие найти пропитание в деревне.

О страшном голоде шла речь на королевском заседании 15 января.

— Мы должны признаться вашему величеству, — говорил, обращаясь к десятилетнему королю, генеральный адвокат Омер Тален, — что одержанные в войне победы не уменьшают нищеты наших подданных. Имеются целые провинции, в которых нечего есть кроме отрубей… Все провинции обеднели и истощились, и только ради того, чтобы Париж, а точнее, горстка избранных купалась в роскоши, налогами обложили все, что только можно себе представить.

Король-мальчик не слушал его. Королева-мать тоже была далека от народных проблем, и доклад Омера Талена остался не услышанным. И тогда генеральный адвокат решился на неслыханное самовольство: он издал свою речь и приказал распространить ее по всей Франции.

Кардинал Мазарини, узнав об этом, воскликнул: «Это же приведет к возмущению умов!»

Но возмущать умы уже было не нужно. Они были давно возмущены политикой правительства, беззастенчивым грабежом народа. Мазарини понимал: если восстания крестьян возглавит Париж, он будет бессилен. Но предотвратить это было уже невозможно. Участие в Тридцатилетней войне, борьба с внутренней оппозицией и начавшийся голод исчерпали финансовые ресурсы Франции, и Мазарини вынужден был обложить налогом богатый Париж. Это вызвало возмущение в столице. Париж созрел для бунта. Недоставало только вождя.

* * *

Отец каждый день приносил из парламента тревожные известия. Из его речей Шарль понял, что парижский парламент — сугубо судебное учреждение, обладавшее правом регистрации новых законов, — все более выходит из повиновения королю. Больше того, члены его выдвинули программу реформ по ограничению королевской власти. Эта программа содержала пункты, отражавшие интересы не только парламентских «людей мантии», но и широких слоев буржуазии, а отчасти даже народных масс: введение налогов только с согласия парламента, запрещение ареста без предъявления обвинения и другие. Ссылаясь на решения парламента, крестьяне повсеместно прекращали уплату налогов, а заодно и сеньориальных повинностей!

В самом деле, возмущение политикой кардинала росло и — что самое удивительное — росло сверху. Все более ухудшались отношения между Верховным советом, выражавшим мнение двора, и парламентом. На местах магистраты тоже поддерживали парламент и по его указанию пересматривали королевские эдикты.

13 мая 1648 года члены парижского парламента приняли «акт единства», в котором все суверенные суды Парижа должны были направить делегации для участия в совместных заседаниях в палате Святого Людовика во Дворце правосудия. Предлагалось обсудить меры, необходимые для спасения государства. Фронда началась!

Между тем в ночь с 23 на 24 августа в Париже стало известно о победе, одержанной французскими войсками под началом принца Конде в битве при Лане. На 26-е число был намечен благодарственный молебен. Одновременно Мазарини решил схватить вождей бунтовщиков.

А вожди не скрывались. Наоборот, они появлялись в самых людных местах и призывали не подчиняться правительству. Шарль знал от отца, что самыми популярными депутатами парламента были советник уголовной палаты Бруссель и начальник следственной комиссии Бланмениль. Их страстные речи тотчас передавались из уст в уста и становились известны всему Парижу.

— Чем больше они навлекают на себя королевскую немилость, — говорил отец, — тем больше они возвышаются в мнении народа.

Арест Брусселя 24 августа положил начало давно назревшему мятежу. О том, что произошло в этот день, Шарлю стало известно со слов Жана, который по случайности оказался недалеко от дома советника Брусселя именно в ту минуту, когда туда подъехала карета капитана гвардии Комминга в сопровождении нескольких гвардейцев.

Советник вместе со своим семейством как раз заканчивал обед. Можно себе представить, какое впечатление оказал на всех вид гвардейского капитана!

— Милостивый государь, — начал Комминг, — я имею от короля предписание взять вас — вот оно. Вы даже можете его прочитать; как для вас, так и для меня будет лучше, если вы не будете мешкать и тотчас же отправитесь со мной.

— Но позвольте узнать, — спросил Бруссель, — за какое преступление король арестует меня?

— Вы понимаете, господин Бруссель, что не капитану гвардии осведомляться о подобных делах. Я имею повеление вас арестовать, и я вас арестую.

Семидесятитрехлетний Бруссель не оказал сопротивления, но в это время его старая служанка, видя, что уводят ее хозяина, подбежала к окну, выходившему на улицу, и начала что есть силы звать на помощь. Она кричала так громко, что, когда Комминг вместе с арестантом сошел с лестницы, экипаж был окружен двадцатью или более горожанами.

Комминг, видя, что нужно действовать решительно, бросился на толпу; толпа расступилась, но не разбежалась. Капитан с пленником сели в карету и поехали, между тем как четыре гвардейца шли впереди, чтобы прокладывать дорогу. Но не успели они пройти и двадцати шагов, как увидели при первом повороте в улицу растянутые поперек цепи. Нужно было поворачивать и ехать по другой дороге. Не обошлось без драки; однако же поскольку народ не привык еще к уличным стычкам и очень боялся солдат, особенно гвардейцев, толпа поначалу сопротивлялась слабо и дала карете выехать на набережную. Здесь волнение стало уже посерьезнее. В гвардейцев бросали камнями, лошадей останавливали на каждом шагу. Комминг приказал кучеру ехать в галоп, но тут под колесо кареты попал большой камень и экипаж опрокинулся. Тотчас со всех сторон поднялся сильный крик, народ, подобно стае хищных птиц, налетел на опрокинутую карету. Комминг думал уже, что погиб, однако ему повезло: к месту происшествия подошла рота гвардейцев. Они разогнали толпу и окружили опрокинутую карету. Но, как выяснилось, продолжать путь она не могла: кроме того, что было сломано колесо, оказались перерезаны постромки. Комминг остановил другую карету, заставил выйти находившихся в ней людей и пересадил в нее Брусселя. Но и это еще не все. Как только экипаж выехал на улицу Сент-Оноре, то и он сломался. Народ снова бросился на гвардейцев, так что пришлось отгонять его прикладами ружей и тесаками, причем многие были ранены. Пролитая кровь не только не испугала бунтовщиков, но еще более увеличила их ярость: со всех сторон слышались угрозы; одни граждане стали выходить из своих домов с алебардами, другие стояли у окон с ружьями; один гвардеец был ранен выстрелом из ружья. В эту минуту, к счастью Комминга, появилась карета, посланная его дядей Гито. Арестанта насильно посадили в нее и, отделавшись наконец от черни, повезли в Сен-Жермен, откуда Брусселя хотели препроводить в Седан.

* * *

Повсюду говорили только о Брусселе. Можно было подумать, что каждый лишился отца, брата или покровителя. Вдруг все поднялись на его защиту. Мятеж распространялся из улицы в улицу наподобие морского прилива: все бегали, кричали, торговцы запирали лавки, соседи спрашивали друг у друга, есть ли у них оружие, и те, кто его имел, снабжали не имевших то пиками, то алебардами, то ружьями.

Шарль в эту ночь плохо спал: то и дело его будил шум за окном. «Скоро загремят пушки!» — думал он. А наутро он долго не мог дождаться Борэна. Тот опоздал почти на час, был очень возбужден.

— Понимаешь, в Париже баррикады! — едва ступив за порог, закричал Борэн. — По некоторым улицам пройти вообще невозможно. А если нет баррикад — через улицы протянуты цепи. Движение остановлено. У людей оружие. И я даже слышал выстрелы!

Решив все же позаниматься, друзья с трудом дотерпели до перерыва — он бывал у них в полдень — и, наскоро перекусив, выбежали на улицу.

В толпе народа, через которую им пришлось пробираться, они узнали последние новости: после ареста Брусселя и Бланмениля самой популярной фигурой в городе стал коадъютор (помощник парижского архиепископа) Гонди. Он, говорили в толпе, пытался убедить королеву в серьезности положения; та сначала не вняла его словам, но после свидетельства других людей отправила его успокоить народ. А Гастон Орлеанский, подтолкнув его обеими руками, якобы сказал ему: «Ступайте, господин коадъютор, ступайте спасать государство!»

Возле Пале-Рояля друзья увидели самого коадъютора, окруженного толпой народа. Слышались голоса: «Свободу Брусселю! Верните нам Брусселя!» От Пале-Рояля до самого Трагаурского перекрестка народ нес коадъютора на плечах. Между тем на перекрестке шел бой: легкая кавалерия маршала ла Мелльере сражалась с вооруженной толпой народа. Коадъютор, надеясь, что как те, так и другие уважают его достоинство и его духовный сан, бросился между сражающимися, чтобы остановить кровопролитие. Действительно, маршал, который начинал приходить в весьма затруднительное положение, с радостью воспользовался этим предлогом, чтобы приказать своим кавалеристам прекратить стрельбу. Граждане, со своей стороны, тоже остановились. Двадцать или тридцать человек, которые, ничего не зная об этом перемирии, вышли с алебардами и ружьями из улицы де-Прувер, не видя коадъютора или притворяясь, что не видят его, бросились на кавалеристов, ранили выстрелом в руку Фонтрайля, находившегося близ маршала, прибили одного из пажей, несших сутану коадъютора, и камнем сшибли с ног самого коадъютора. В то время как коадъютор поднимался на одно колено, аптекарский ученик, один из самых активных участников бунта, навел дуло своего ружья прямо ему в голову. Прелат, не теряя присутствия духа, схватил рукой дуло ружья и воскликнул:

— Ах ты несчастный! Если бы это видел твой отец!

Молодой человек не понял смысла этих слов и решил, что он по неосторожности чуть было не убил одного из приятелей своего отца. Он более внимательно посмотрел на свою жертву и, заметив на нем священническую одежду, спросил:

— Боже мой! Не коадъютор ли вы?

— Именно это я и есть, — ответил прелат, — и ты хотел убить друга, думая, что убиваешь врага!

Мятежник, признавая свою ошибку, помог коадъютору подняться на ноги и начал громко кричать:

— Да здравствует коадъютор!

То же стали кричать и Шарль с Борэном, издалека наблюдавшие эту картину. Их голоса тонули в общем дружном крике. Тем временем маршал, пользуясь сутолокой и шумом, поспешил ко дворцу. Вслед за ним во главе огромной толпы двинулся и коадъютор. Он решил вторично пойти к королеве и получить решительный ответ на требование освободить Брусселя. Его сопровождали 40 тысяч человек, среди которых были и Шарль с Борэном. Они решили терпеливо ждать выхода коадъютора.

Лишь через пару часов из дворца вышел коадъютор. Огромная толпа народа заставила его взойти на империал поданной ему кареты и рассказать, чем закончилась встреча с королевой.

— Ее величество, — крикнул коадъютор, чтобы его могли услышать и дальние ряды, — обещала выпустить Брусселя, Бланмениля и Шартона!

Два часа назад эти слова ни в ком бы не вызвали сочувствия: обещала — это не значит выполнила. Но… приближалось время ужина. Это обстоятельство сегодня может показаться смешным, но в Париже — даже во время народных возмущений — самые горячие головы не хотели пропустить свой ужин. Народ разошелся по домам, и коадъютор тоже мог вернуться домой, где он тотчас лег в постель и приказал пустить себе кровь, чтобы избежать последствий полученного им удара камнем.

Шарль с Борэном вернулись в свои дома, где пересказывали родным события прошедшего дня.

* * *

А на следующий день, 28 августа, уже взбунтовался весь Париж! Мятеж распространился от центра города до самых отдаленных кварталов. Все взялись за оружие, даже женщины и дети. В самое короткое время было сооружено более 1200 баррикад.

Ничто не могло удержать дома братьев Перро. Старший, Жан, адвокат, с немалым трудом пробился к месту работы, Николя — к университету. Пьер, Шарль и Борэн вышли на улицу из любопытства. Вчера, за ужином, который затянулся далеко за полночь, отец снова напомнил сыновьям, что это восстание поднято парламентом и он сам активно участвовал во всех его заседаниях и выступал за то же, что и все, — за ограничение власти короля.

Повсюду в толпе слышалось слово «Фронда». (Так называлась детская игра — когда из пращи бросают камень.) О происхождении этого названия, под которым события 1648-го и последующих годов вошли в историю, Шарлю также рассказал отец.

Как известно, Мазарини всегда был невысокого мнения о парламенте, а недавно с насмешкой сказал, что его члены — суть не что иное, как школьники, которые швыряют камнями из пращи и разбегаются, как только увидят охрану. С легкой руки Мазарини сторонников парламента назвали фрондистами, а сторонников двора — мазаринистами. Первые даже стали носить на шляпе тесьму, которая складывалась в виде пращи.

Сегодня поутру

Дул ветер из Фронды;

Я думаю, он

Грозит Мазарини.

Сегодня поутру

Дул ветер из Фронды, —

распевали на улицах куплеты.

* * *

Слово «Фронда» вошло в моду; в булочных стали печь булки «а-ля фронда», появились шарфы, веера, перчатки «а-ля фронда».

Нечего и говорить, что и Шарль, и Борэн укрепили на своей шляпе тесьму в виде пращи.

Между тем события накатывались одно за другим, словно снежный ком. В сентябре королева решила покинуть Париж. Под предлогом того, что нужно подновить и переделать Пале-Рояль, король, королева-мать, герцог Анжуйский, у которого только что прошла оспа, и кардинал Мазарини удалились в город Рюэль.

Этот отъезд скорее напоминал бегство. В шесть часов утра маленький король сел в карету и поехал с кардиналом за Парижскую заставу; королева же, желая показать, что имеет больше других мужества, осталась на некоторое время в городе. Съездила в монастырь францисканских монахов на исповедь; посетила в Валь-де-Грассе своих добрых монахинь, простилась с ними и только после этого выехала из Парижа.

Через два дня после этого, 22 сентября, состоялось самое бурное заседание парламента, о котором конечно же поведал домочадцам старший Перро.

— Президент Виоль, — рассказывал он, — был бледен от волнения. Листки бумаги с текстом его речи дрожали в его пальцах. Без всякого вступления он объявил, что парламент собрался, чтобы освободить из тюремного замка Шавиньи, подобно тому как он освободил Брусселя. Члены парламента узнали из его сбивчивой речи, что король выехал из Парижа, в столицу возвратился раненный в бедро принц Конде, а скоро прибудут и войска.

После Виоля вскочил президент Бланмениль и воскликнул:

— Все это происходит от одного человека, чуждого Франции, и только тогда прекратятся все эти беды, когда Мазарини будет подведен под указ 1617 года, которым всякому иностранцу запрещается иметь в королевстве должности, духовные места с доходами, почести, достоинства и управление делами.

Отец сделал паузу и добавил:

— Ни одно нападение не было так направлено против Мазарини, как это последнее, так смело и решительно выраженное в словах Бланмениля.

…Имя презренного итальянца и в самом деле было у всех на устах. Среди множества памфлетов и эпиграмм, направленных против Мазарини, есть и поэма, написанная Шарлем Перро в соавторстве с Борэном. Она представляет собой перевод в жанре бурлеска «Энеиды» Вергилия, точнее, ее шестой главы, в которой Эней спускается в поисках отца в преисподнюю.

В «Шутливой Энеиде» — «антисказке», как назвал это произведение профессор Марк Сориано, — мы видим уже те черты творчества, которые Шарль Перро «прочертит» и в своих «Сказках в прозе».

Как в каждой сказке, здесь тоже «живет» ведьма, только дружит она с дьяволом, и за его страшной фигурой явно встает фигура кардинала Мазарини:

…иль постучусь я в вашу дверь…

А наша ведьма, мой дружок,

Раскрыла здесь вот свой мешок

И извлекать оттуда стала

Все, что так любит Дьявол:

Висельные веревки, свечи огарок,

Чей свет когда-то был так ярок,

Череп мужчины убитого,

Кости ребенка разбитые…[1]

В «Шутливой Энеиде» авторы не испытывают никакого почтения к богам и героям. Непристойные шутки над ними встречаются здесь на каждом шагу. Эней перед тем, как попасть в преисподнюю, идет по грешной земле и оказывается в Париже, где с ним происходят чисто земные приключения:

Герой войны Троянской

Прославленный Эней,

Не смог сдержать он в тряске

Запряженных коней.

По ягодицы самые

Он погрузился в грязь.

Парижский люд глазел за ним.

Толкаясь и смеясь.

Перро, как и все французы, ненавидел Мазарини и с удовольствием писал пародию на него. Но иногда его собственные переживания — причем восходящие к его раннему детству — выходили на первый план. Вместо того чтобы каждой строкой «бить» по Мазарини, он — вольно или невольно — нацеливался на своих родителей, которые лишили его детских радостей.

Вот, например, Эней, блуждая по Парижу, попадает внутрь одного из домов:

Из большого окна льется сумрачный свет.

У стены Эней видит огромный буфет.

Стол накрыт, и за ним уже люди сидят,

Сидят смирно и ничего не едят.

У буфета огромный дьявол стоит.

Он подсвечник берет, и кричит, и кричит.

И ногами своими стучит и стучит.

Он клянется на месте прикончить, убить

Тех, кто без разрешения станет пить,

Тех, кто без разрешения станет есть.

Он придумает им прежестокую месть.

«В этом фрагменте, — пишет профессор Марк Сориано, — быть может, отражена одна из сцен жизни семьи Перро, конечно, не такая, какая произошла на самом деле, а такая, как ее прочувствовал ребенок: суровый отец, который кричит и гневается, а рядом с ним виновник или виновные дети».

А вот Эней встречается со своим отцом Анхисом в том месте, где нет ни мук, ни наказаний. Рядом с отцом ангелы, которые хотят напиться воды из реки Леты, чтобы уйти в мир живых. Не понимая их странного желания, Эней восклицает:

О, отец, что ты смотришь?

Держи их, держи!

Ты же знаешь отлично

Эту самую жизнь!

Ничего в ней хорошего —

Знаешь ты — нет!

Одно лишь убожество

В сумраке лет!

Эти ангелы заново

Хотят пеленки мочить,

Называть папу, маму

И ногами сучить…

«Если попытаться проанализировать эту пародию, — продолжает Марк Сориано, — мы снова увидим в ней произведение молодого человека, который воспринимает свое детство как мучение и который ни за что на свете не хочет вернуться в ту пору, которую называют счастливой».

В «Мемуарах» Шарль Перро рассказал о том, как была написана «Шутливая Энеида», и затем добавил:

«Таким образом, перевод был закончен, и, переписав его как можно красивее, я включил в текст две прекрасные гравюры, выполненные китайскими чернилами. Этот манускрипт находится на полке среди семейных книг».

…Он еще не знает, что борьба «нового» с «древним» в литературе станет смыслом его жизни. Но уже начинает эту борьбу своей поэмой. Пока, правда, будущий спор ассоциируется у него в большей степени с освобождением от родительской власти, с порывом к независимости. Отсюда его злопамятность, а временами даже потеря контроля над собой и отсутствие чувства меры.

Неизвестно, читал ли Мазарини «Шутливую Энеиду». Вероятнее всего, читал, ибо он был хорошо осведомлен и о положении на парижских улицах, и о памфлетах, направленных против него.

* * *

4 октября королева издала указ, по которому парламенту были даны неограниченные права. Казалось, достаточно небольшого усилия — и королевская власть рухнет. Но сделать это усилие члены парламента не решились. Мощное народное восстание могло переброситься из Парижа на всю Францию и вместе с королем смести сам парламент. Так еще раз в истории случилось то, что и должно было случиться: руками народа добившись своей цели, буржуазия предала этот народ. Парламент прекратил давление на власть и распустил народное ополчение.

Нерешительность парламента быстро заметили при дворе, и двор возвратился в Париж. Растерянность покинула Анну Австрийскую настолько, что она решилась на шаг, на который не решалась даже накануне «года баррикад». В канун Нового года она наконец согласилась сочетаться браком с кардиналом Мазарини. Это был вызов всем, кто ограждал ее власть и кто ненавидел Мазарини. Правда, брак был тайным, и даже после него влюбленные ходили друг к другу лишь по специально вырытому для них потайному ходу.