Григорий Левин Слово о поэте и друге

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Григорий Левин

Слово о поэте и друге

Когда я думаю о молодой поэзии начала сороковых годов, такой богатой дерзаниями и поисками, такой юношески угловатой и напористой, одно имя среди первых загорается в этом ряду — имя Михаила Кульчицкого.

Поэтический путь Кульчицкого рано оборвала война. Но если сравнить его творчество с тем, что писали тогда его сверстники — Михаил Львов, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, если сравнить Кульчицкого с Павлом Коганом и Николаем Майоровым, жизнь которых оборвалась так же рано, можно будет заметить, что в те, довоенные, годы Кульчицкий был резче, острее, угловатее всех. Рядом с умной, логически четкой и остро проблемной поэзии Слуцкого, рядом с ориентированной во многом на классическую традицию эпически-величавой поэзией Майорова и романтически-возвышенной Павла Когана поэзия Кульчицкого выделялась своим мощным эмоциональным напором, крепкой мужской хваткой стиха, горячей, взвихренной его темпераментностью. Полемической остротой и резкостью видения стих Кульчицкого был, может быть, в чем-то сродни некоторым стихам тех лет Николая Глазкова.

Мне думается, что именно у Кульчицкого наиболее страстно и сильно выразилась общая черта поколения — протест против схематичности, «официозности» в раскрытии большой политической темы времени, настойчивое, убежденное обращение к двадцатым годам как к хранилищу революционной чистоты и принципиальности, чуждой каких бы то ни было нравственных компромиссов. Бескорыстие революции заполонило душу Кульчицкого. Ему равно были чужды и холодные отписки от гражданской темы, в которых поэт, говоря словами Маяковского, «все входящие срифмует впечатления и печатает в журнале исходящем», и измельченное лирикописание, лишенное гражданской широты и размаха. Характерно, что и теме России, так волновавшей в те годы и Павла Когана, и Николая Майорова, Кульчицкий предпослал собственные строки: «И коммунизм опять так близок, как в девятнадцатом году». Революционная традиция была смыслом и существом поэзии Кульчицкого.

Мне — да, я думаю, и каждому, кто знал Кульчицкого, — трудно было бы говорить о нем как о человеке без ощущения этих особенностей его поэзии. Ибо речь идет о личности поэта во всем единстве его человеческих и творческих качеств.

* * *

На первом курсе филологического факультета Харьковского университета появление Кульчицкого было сразу замечено. Он обращал на себя внимание уже своей внешностью — высокий, несколько угловатый, но крепко и ладно скроенный, широкой кости, с огромной копной волос, с крупными чертами лица, большими, остро и далеко видящими глазами, скульптурной лепкой лба, скул, подбородка. Он и тогда напоминал мне ранние портреты Маяковского, особенно известный фотопортрет — в блузе, с папиросой в руках, с глазами, резко и прямо устремленными на вас. Запоминался и сильный, несколько грубоватый тембр голоса Кульчицкого, как будто наливавшийся металлом, когда он читал свои стихи. А читал он их прекрасно, с необыкновенной энергией и темпераментом, отчетливо выделяя все ритмические повороты в стихе и словно лепя свои метафоры, усиливая голосом предметную ощутимость слова.

Я помню некоторые из ранних произведений Кульчицкого. В стихах о Щорсе меня уже тогда поразил такой, позже очень характерный для Кульчицкого образ:

Щорс лежит на красных травах,

будто на знаменах.

Стихи в целом еще были малосамостоятельны, в них отчетливо слышалась интонация Багрицкого, которого Кульчицкий высоко ценил, особенно в ранние годы, но этот образ, острота и резкость, объемность и неожиданность сравнения очень типичны для Кульчицкого. Вообще надо сказать, что он больше всего любил не просто ощутимый зрительный образ, но одновременно и широкий, объемный, захватывающий не одну только внешнюю сторону, но и внутреннюю, самую сущность явления. Так построены его метафоры «За границей в каждой нише по нищему, там небо в крестах самолетов — кладбищем, и земля вся в крестах пограничных столбов». Или о том, что после ухода полководца у него на столе «пресс-папье покачивается, как танк». Или строки из поэмы о России: «А небо — внизу. Под ногами. И боишься упасть в небо. Вот Россия. Тот нищ, кто в России не был».

Я часто встречался с Кульчицким и до его отъезда в Москву, где он поступил в Литинститут (на первом курсе Харьковского университета мы учились в 1937–1938 годах), и в каждый его приезд из Москвы в Харьков. Меня всегда трогало чувство коллективной солидарности с поэтами своего круга, которое отличало Кульчицкого. В каждый его приезд он в большей степени, чем свои стихи, читал стихи своих товарищей, особенно Слуцкого, которого высоко ценил, знал наизусть все его новые произведения, такие, как стихи о парижском Доме Инвалидов, стихи о коммунизме. Вообще любимых поэтов Кульчицкий помнил очень хорошо, мог их читать наизусть подолгу. Маяковский, Блок, Сельвинский, Багрицкий, Хлебников, Асеев, Кирсанов — так, насколько мне помнится, определялись в первую очередь его симпатии. Ценил он и ранние стихи Тихонова, поэзию Светлова, раннего Прокофьева, Павла Васильева, Бориса Корнилова. Высоко ценил Марину Цветаеву.

Вообще при первом же общении с ним ощущалось, что он буквально живет поэзией, что это дело всей его жизни, ее смысл, ее главное назначение.

* * *

У меня сохранилось несколько стихотворений Михаила Кульчицкого, написанных им в память нашей дружбы. Одно из них было мною опубликовано в «Литературной газете» вместе с небольшой статьей о Кульчицком. Вот строки из него:

…Я родился не весной, а в осень,

Первое, что я познал на свете, —

Серый дым дождя и шум деревьев

От дождя тяжелою листвою.

Это было — август. Я родился

В день, когда убили в поле Щорса.

Я узнаю в бытии: последний

Вздох его не был ли моим первым?

Есть приметы, чтоб врага приметил,

Есть поверья, чтоб себе поверил —

Я хочу, чтоб знаком нашей дружбы

Было бы поверие о Щорсе.

По стиху эти строки напоминают интонации Багрицкого. Но гораздо важнее этих сопоставлений то, что здесь ярко выражен главный мотив поэзии Кульчицкого: ощущение неразрывности своей судьбы с революцией, восприятие революционной традиции как основы своей жизни. Стихотворение это было названо «На дружбу» и датировано 12–20 февраля 1939 года. За месяц до этого Кульчицкий подарил мне другое стихотворение, которое назвал «Стихи другу». В нем есть предощущение грядущей войны, близящихся боев за коммунизм. Органически входит в эту тему мотив революционного интернационализма, который был так широко развит в поэме Кульчицкого о России «Самое такое». В «Стихах другу» поэтический синтаксис еще усложнен, затруднен. Стремясь добиться предельной четкости и точности выражения, живой интонации человеческого голоса, Кульчицкий сознательно опускал некоторые связующие слова. Получался своего рода поэтический пунктир. Впрочем, искания такого рода были не у одного только Кульчицкого, но ему они были особенно присущи. Вот эти стихи:

Вечер — откровенность. Холод — дружба

Не в совсем старинных погребах.

Нам светились пивом грани кружки,

Как веселость светится в глазах.

Мы — мечтатели (иль нет?). Наверно,

Никого так не встревожит взгляд.

Взгляд. Один. Рассеянный и серый.

Медленный, как позабытый яд.

Было — наши почерки сплетались

На листе тетради черновой,

Иль случайно слово вырывалось,

Чтоб, смеясь, забыли мы его.

Будет — шашки — языки пожара

В ржанье волн — белесых жеребят,

И тогда бессонным комиссаром

Ободришь стихами ты ребят.

Все равно — меж камней Барселоны

Иль средь северногерманских мхов —

Будем жить зрачками слив зеленых,

Муравьями черными стихов.

Я хочу, чтоб пепел моей крови

В поле русском… ветер… голубом.

Чтоб в одно с прошелестом любови

Ветер пить черемухи кустом.

И следы от наших ног веселых

Пусть тогда проступят по земле

Так, как звезды в огородах голых

Проступают медленно во мгле.

Мы прощаемся. Навеки? Вряд ли!..

О, скрипи, последнее гусиное перо!

Отойдем, как паруса, как сабли

(Впереди — бело, в тылу — черно).

В этом стихотворении встречаются и характерные тогда для Кульчицкого, как, впрочем, и для многих его сверстников, романтические мотивы, навеянные литературными ассоциациями («О, скрипи, последнее гусиное перо!» и т. д.). В двух других стихотворениях Кульчицкого, которые у меня сохранились, мотивы эти выражены еще сильней. Одно из них написано в манере, имитирующей «Александрийские песни» М. Кузмина, другое — «Пожелание» — тоже стилизовано. Но и в этих стихах видна любовь Кульчицкого к конкретной детали, к предметной ощутимости образа (в стихотворении, посвященном Кузмину, есть, например, строка: «тетрадь на простой серой бумаге с чуть желтоватыми сосновыми жилками…»). Первое из этих стихотворений помечено 7 октября 1937 года, второе — 25 октября 1938 года.

С годами книжная романтика все более уступала место в стихах Кульчицкого живой романтике революции и боев за нее.

* * *

Кроме стихотворений Кульчицкого у меня сохранилось характерное для него письмо в редакцию «Литературной газеты», написанное от имени студентов 1-го курса филологического факультета (или, как писал Кульчицкий, «литфака») Харьковского университета. Типичный для Кульчицкого острый почерк. Письмо написано на вырванном из тетради листке. В конце письма — и это очень показательно! — нарисован — как бы вместо подписи! — красноармеец в шлеме времен гражданской войны. Оно, конечно, несколько наивно, это письмо, — по манере, впрочем, но не по существу. Но как в нем проявилась любовь Кульчицкого к поэзии, забота о ней! И как отчетливо выражен гражданский, революционный пафос молодого поэта в неуклюжих, по-мальчишески угловатых строках. Приведу несколько выдержек из письма:

«Не так давно в „Лит. газете“ была помещена статья Эль-Регистана, где, между прочим, говорится о том, что поразило нас и наших товарищей. Какое возмущение вызвали у нас строки про выселение матери Багрицкого бездушными бюрократами из ее комнаты и о лишении старухи пенсии! Комнату матери Багрицкого занял жизнерадостный чиновник. После долгих хлопот пенсию, правда, возобновили. И это возмутительное издевательство над памятью поэта произошло в то время, когда наиболее преданные поэту литфаковцы мечтали о создании памятника Багрицкому в Одессе!»

Отталкиваясь от этого факта, Кульчицкий говорит в письме о небрежном, недостаточно памятливом отношении к творчеству любимых поэтов молодого поколения.

«Ведь до сих пор отсутствует дешевый и избранный Маяковский походного формата, чтобы пламенные патриотические его стихи могли находиться на столе каждого студента и в сумке красноармейца. Наших поэтов любят, их переписывают в читальнях. Книжки их ходят по рукам. Но часто встречается культурный гражданин родины, не читавший лучших вещей Э. Багрицкого, где шумят ветры нашей родины, где лучшие сыны народа побеждают и умирают за нее!»

Письмо заканчивается обращением в «Литературную газету» от имени студентов филологического факультета Харьковского университета «расследовать дело о многолетнем торможении издания двухтомника Багрицкого и дешевых многотиражных изданий наших любимейших поэтов — Маяковского и Багрицкого».

* * *

Во время своего учения в Литературном институте в Москве М. Кульчицкий в своих письмах рассказывал мне о новостях московской литературной жизни, о первых выступлениях в литературе молодых поэтов сороковых годов, о литературных боях и спорах. Письма эти по стилю напоминают некоторые письма Маяковского. Кульчицкий писал весело, задорно, озорно.

Вот строки из открытки от 28 марта 1941 года:

«Новости вот: 1) Мы работаем в „нео-Росте“, т. е. стихо-лозунги на з-дах. Я в многотиражке электролампы. Бичуем яко Ювенал за окурки и чертежи в масле. 2) Пишу поэму названием „Кабы!“ Это романтика. 3) Устраиваем вечера в разных инст-тах, школах, ремесл. училищах и начинаем греметь и громить. Был парламентер от Алигер-Долмат-Симонова».

В письме от 15 апреля 1941 года в присущей Кульчицкому шуточной интонации говорится о трудностях и передрягах поэтического становления:

«Как напечатали. Стих Слуцкого без начала, без конца, с переделанной серединой. Моя поэма: из 8 глав пошли 3 куска из 3-х глав, и еще концовка. А с каким шакальим воем все это было, как рубали… Почему изменили имя?[18] То к лучшему. Было бы „М… Кульчицкий“… А теперь „А! Кульчицкий!“ Нишево, приобыкнут, сердешные, к именам нашим, и обедать будем в неделю четыре раз, и суп будет. Настроение бодро, и журчанье в желудке, как марш, бравурновато. Асса, гинджалы выдергай!»

(Так же задиристо, без жалоб, без нытья, преодолевая все юмором и бодростью, рассказывал Кульчицкий о своих трудностях в открытке от 20 февраля 1941 года.)

А вот и последнее письмо от 26 апреля 1941 года — менее чем за два месяца до начала войны:

«Сейчас чую в себе прилив для хорошего стиха. И посему боюсь писать, чтоб не плохо вышло…»

* * *

«Царство светлого разума и хороших стихов» — так представлял себе счастье Михаил Кульчицкий.

Для всех, кто знал его, он остался молодым, исполненным боевого задора, рвущимся в бой — за жизнь, за поэзию. Остался веселым, полным планов, замыслов, преданным друзьям, верящим в свое и в их будущее.

Эти страницы, посвященные моему дорогому другу и необыкновенному человеку, незаурядному поэту, по моему глубокому убеждению, самому талантливому в нашем поколении, мне бы хотелось закончить посвященными ему стихами.

Памяти товарищей

Михаилу Кульчицкому

Нам стихи их найти,

   чтобы правду увидеть воочью,

Даже те, где их голос срывался,

   охрипший в бою.

И по замыслам их,

   что рождались тревожною ночью,

Нам поэмы создать,

   их мечту воплотив как свою.

И без этого соль нам пресна

   и хлеб нам не сладок,

Нам и праздник не в праздник,

   и застит глаза нам туман.

Без их тонких,

   в косую линейку солдатских тетрадок

Не имеют цены

   золотого тисненья тома.

Письмо М. Кульчицкого