ТРИНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРИНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ

Я долго прожил за «Аттракционом»

в Четвертом Барыковском переулке

в Замоскворечье возле Пятой ТЭЦ.

Что значит долго? Просто девять лет.

И вот пошли отчаянные слухи,

что дом наш непременно забирают

под неопределенную контору.

Никто не верил. Вышло — точно так!

Я переехал и забыл про это.

Так что хочу тебе я рассказать?

Что кто-то там ведет свою таблицу

коварного слепого умноженья

и шулерски стасовывает карты,

чтобы потом подкинуть их в игру

и, выиграв, заливисто хохочет.

Вот и сегодня, о, совсем случайно,

я позвонил тебе после полудня

и предложил пойти куда угодно

часа в четыре,

а куда пойдешь?

Туман и мокрый снег Москву накрыли,

так отвратительно печальны рестораны,

где туго с водкой, круто с коньяком.

А выставки? Что надо — мы видали,

а прочее и видеть не хотим.

Пойдем в кино? Конечно! А куда же!

Там хорошо, там пряники в буфете,

разбавленный, слегка прокисший сок.

Тогда уж встретимся в «Аттракционе»,

днем там пустыня, вот и хорошо.

— Ты видел этот фильм? — спросила ты.

— Да, видел, я ответил, но не стану

разоблачать сюжет, погибнет тайна,

словечко лишнее — и кончен интерес.

Е. Рейн.

А впрочем, чушь, великие актеры,

да и кино… там не в сюжете суть.

А что касается меня, я так люблю

Америку годов пятидесятых, сороковых —

мужчины в темных шляпах,

двубортные костюмы, кадиллаки,

тяжелые, что ступки, телефоны,

ковры, отели, гангстеры с кобурой

под левой мышкой — что за красота!

Какой она была — никто не знает,

что стало с ней — придумал Голливуд,

а называется кино «Мальтийский сокол».

И этот фильм я видел двадцать лет

тому назад, и не поверишь, где?

В двухкомнатной квартире на Ордынке…

Там жил, а ныне выехал надолго

на кладбище Немецкое один

теперь совсем забытый человек

по имени Викентий Тимофеев.

Был у него домашний кинотеатр…

— Да, все ты врешь… — Вру, но не все,

послушай… Когда-то в молодости он

служил в посольстве киномехаником

и получил в подарок — проекционный

аппарат и три-четыре ленты, среди них

и «Серенаду Солнечной долины»,

по коей мы тогда с ума сходили,

три фильма Чаплина — «Диктатора», «Огни…»

и «Золотую лихорадку» — самый

великий фильм на свете и еще

вот этот фильм — «Мальтийский сокол».

Викентий Тимофеев, когда я знал его,

чудил в литературе, правил бал.

Он далеко ушел из кинобудки,

стал основателем журнала «Детский сад»,

уговорил сильнейшее начальство

вручить ему дошкольную словесность.

В дому его, весьма гостеприимном,

где всякий раз менялася хозяйка,

толкались молодые претенденты

на лавры Самуила и Корнея —

ужасный, доложу тебе, народ!

Кто без пальто в январские морозы,

кто без ботинок в мартовские лужи,

кто без белья под кроличьим манто —

все сочиняли что-то быстро, ловко,

случалось изредка, что очень хорошо.

И некто там надиктовал на пленку

за десять дней почти полсотни сказок,

где воевали мыши да ужи.

(Импровизатор — он был враг бумаги.)

«Уж — это гад ветхозаветный, явно,

но зашифрованный в дошкольном варианте», —

заметил теоретик Тимофеев.

Но, кажется, совсем не угадал —

тот до сих пор живет на эти сказки…

Уж там, уж сям, уже ужи в балете,

уже ужи на кинофестивале,

и даже он на форуме всемирном

был удостоен Третьего Ужа,

поскольку Первый и Второй достались

какому-то ужасному акыну,

но в этом наш ужист не виноват.

Бывали там дельцы и дипломаты,

посланцы азиатских территорий,

(что лопотали по своим делам).

Считалось шиком ящик коньяка

втащить туда по лестнице щербатой,

и потому полно девиц умелых

и дошлых дам к Викентию ходило…

Там жил и я, глядел кино и басни

рассказывал в распаренном застолье,

крутили эти фильмы день и ночь…

Но Чаплин — что ж! Он — классика,

а этот «Мальтийский сокол» — рядовой шедевр.

Но почему-то он запал мне в душу,

и полистал я старые книжонки

и раскопал, откуда все пошло.

Гроссмейстер Ордена Мальтийского когда-то

в знак преданности в Рим отправил Папе

фигурку птицы, ясно, золотую.

Но в золоте ли дело? Дело в том,

что в это золото оправили такие

рубины, изумруды и алмазы,

что даже Папа ахнул, прочитав

письмо Гроссмейстера (пергамент сохранился).

Но птица до святейшего престола

не долетела. — Но была ль она на самом деле? —

— Да, была. Была! Я думаю, Гроссмейстер

не стал бы Рим дурить. И все,

что он писал про эти камни,

все было чистой правдой. И к тому же

мальтийский адмирал признался,

что выкупил себя и всю команду

вот этим соколом, когда его эскадра

(три корабля) попала к туркам в плен.

Но все это историкам известно,

а дальше романист присочинил,

что, дескать, объявился он в России,

добрался до Орлова Алексея…

В романе сказано, что правнук Алексея,

а вместе с ним и сокол объявились

в Крыму при Врангеле, потом Стамбул,

Париж… Об этом и проведала компашка

авантюристов, рыскавших по свету,

ну, предыстория была им безразлична,

но сокола они добыть решили

и переправить через океан.

Тут, может, я сбиваюсь, так давно

я все это увидел, и время действия,

быть может, сорок первый или

до того, когда союзники

среди нормандских пляжей

сто тысяч положили под стволы

немецких раскаленных пулеметов,

гораздо раньше, чем Георгий Жуков

пробился к райху и занес приклад

над головой с непобедимой челкой.

Тогда-то вот в Сан-Франциско частный сыщик

(играет Богарт) предложил клиентке

прекрасной, словно ангелы распутства,

свои услуги (это Ингрид Бергман).

Клиентка молча выписала чек,

и дело завертелось…

Вроде кто-то

ее преследовал. И в этот самый день,

вернее, вечер помощник детектива

был застрелен в густом тумане у реки.

Полиция решила — это сыщик убрал

собрата,

но сыщик никого не убивал.

Его подставила и чуть не погубила

та самая клиентка. Вот она как раз

охотилась за соколом мальтийским,

и этот сыщик стал ей поперек.

Случайно — он и сам не знал об этом.

Запутанный сюжет, потом поймешь.

Кончай свой кофе, закрывают зал,

не то мы опоздаем…

Здесь пропускаю ровно два часа…

Стемнело, а туман еще сгустился.

— Пойдем, подышим сумрачным предзимьем

и, кстати, посетим мой переулок,

тот самый, тот, Четвертый Барыковский,

я не бывал здесь года полтора.

Вот церковь обойдем, и сразу будет

тот дом, где бедовал я девать лет.

— Ну что, кино понравилось? — Да, очень!

— Ты понимаешь, это сказка,

особенно для нас, Шехерезада,

но что-то бродит в ней на самом дне,

какой-то образ, символ и намек…

— Ты объясни, какой?

— Ты помнишь кадр: помощник детектива

в тумане ждет кого-то… Мы понимаем

по его лицу, что этот человек ему знаком

и он не опасается его.

Но главное — туман, густой туман

и люди — точно рыбы через воду…

Вот крупное лицо усталой жертвы

в намокшем барсалино набекрень.

И вдруг мы видим, как в туман вползает

неотвратимо ясный револьверчик…

…И покатилось барсалино быстро

в тумане роковом, потом пропало…

— Я поняла тебя. Да, это главное,

здесь ось, вокруг нее

и вертится вся лента…

— Постой, а где же мой старинный дом?

Дом был на месте, только на ремонте.

— Пойдем посмотрим, что там натворили.

— Пойдем посмотрим… Вроде повезло,

не слишком дело двинулось у них,

еще не сломаны полы и перекрытья,

и двери не забиты… — Так зайдем же…

— Зайдем, зайдем… — А вот моя квартира

на семь жильцов, теперь она пустует,

вот комната на первом этаже.

А под окном стоял жасмин могучий,

и был он украшеньем бедной жизни

все девять лет.

Жасмин они срубили.

Ремонт, неразбериха, переделка.

Паркета нет, но есть еще обои

и крюк с лепниной, на котором долго

покачивался абажур — его я перевез

из Ленинграда, из довоенных лет,

он видел маму и отца, убитого под Нарвой,

блокаду выдержал… Так, не споткнись,

я спичкой посвечу. Ты не находишь,

что-то есть такое, задуманное на далеком небе,

что мы попали в эту вот квартиру,

разбитую туманную пещеру?

— Конечно, нахожу. Но так бывает

всегда, они следят за нами

и подбирают крап на узких картах

и мечут без ошибки их на стол.

— Теперь послушай. Я люблю тебя,

люблю давно, с той самой глупой встречи,

в том самом суетливом тягостном дому.

Ты знаешь ведь, что я в виду имею?

— Конечно, знаю… — Я глядел, глядел

и отводил глаза… — А было все нестрашно…

— Я думаю, что было все непросто.

— Ну, это чепуха, твои химеры!

— Химеры-то как раз не чепуха,

как налетят, как на постель присядут

и все лопочут: ша-ша-ша-ша-ша!

— Но что-то есть полезное в химерах,

видать, они в свойстве с мальтийской птицей,

они, быть может, и накликали ее?

— Пожалуй, слишком просто…

— Слишком сложно…

— Пойди сюда, сними свою шубейку,

тут был крючок на стенке,

вот он цел! Смотри, какой туман,

как фонари сюда плывут

пустым жемчужным светом,

как бродят тени плавниками

зелеными на этом потолке…

— Что будем делать?

— Будем жить, как прежде, ну,

может быть, чуть-чуть, чуть-чуть иначе.

Большие перемены ни к чему.

— Нас не запрут в твоем фамильном склепе?

Там кто-то бродит под дверьми и как-то

металлом угрожающе звенит.

— Да нет, пустое, это слесарь или

ремонтник что-то подбирает,

снесет народу и стакан получит

свежайшего родного самогона.

— Как сыро, я бы выпила глоток…

— Нет ничего. Вот только сигареты.

— Я не курю…

Мы вышли на бульвар, и я подумал:

два сеанса птицы

отрезали от жизни двадцать лет…

И был еще один туманный день когда-то…

Стоял я около реки Фонтанки и ждал жену,

и подошла жена. Я заломил покрасивее шляпу,

тогда еще носили шляпы, и было это там,

где Чернышев[5] сковал цепями башни над водою.

А жизнь катилась по своим ухабам,

не шатко и не валко…

Я зарабатывал чуток на «научпопе»,

в журналах детских… Радио, бывало,

передавало очерк иль куплет,

что добавляло роскоши и неги:

поездка на такси, поход под «крышу»

ресторана «Европейский»

и туфли для жены из венской кожи,

и этого вполне, вполне хватало.

А рядом были добрые друзья —

художники, геологи, поэты,

и у иных достаток был скромнее —

все это мало волновало нас.

Мы собирались в кинотеатр «Аврора»,

и до начала было семь минут.

— Пора, пошли, не то сеанс пропустим.

— Постой минутку, дай я покурю, —

жена сказала. Сумочку открыла,

размяла сигарету и затем

австрийскую достала зажигалку,

такой изящный черный пистолетик,

игрушку, привозную ерунду.

И я увидел вдруг, как зажигалка

потяжелела, вытянулся ствол,

покрылась рукоять рубчатой коркой,

зрачок мне подмигнул необъяснимо…

Я не услышал выстрела, я был

убит на месте, стукнулся башкою

о полустертый парапет моста, а шляпа

полетела вниз в мазутные потоки

и поплыла куда-то в Амстердам.

Очнулся я в Москве спустя три года

и долго ничего не понимал…

Потом сообразил — мальтийский сокол —

вот, где разгадка, все его проделки…

Бульвар московский забирался в гору

и выводил к заброшенному скверу,

затиснутому в тесноту Таганки,

затем спускался круто вниз к реке.

— Присядем здесь, немного я устала.

— Ты знаешь, если забрести в тот угол,

то там стоит какой-то старый чертик,

какой-то мрамор, может быть, остаток

усадьбы старой. Я всегда хотел

поразузнать об этом, но все заботы,

все недосуг, а впрочем, как у всех;

а я его давным-давно приметил.

Но час настал — пойдем и разберемся.

— Пойдем и разберемся — час настал!

— Вообще, я помню что-то в этом роде

у нас в дворцовых парках Петербурга,

но как-то поантичнее, получше.

А здесь-то, видимо, была усадьба

московского дворянчика, купчишки,

и он купил дешевую подделку

в каком-нибудь Неаполе лет сто тому назад.

— Да, вот она. А что все это значит?

— Вот видишь, дама, бывшая красотка,

не первой свежести, но все же хороша.

Приятная фигурка, ножки, грудки —

все так уютно, как у Ингрид Бергман.

Она глядит таким туманным взором,

доверчивым, открытым, дружелюбным

и обещающим полулюбовь и полу…

А рядом — это символы ее.

Здесь на плече была, пожалуй, птица,

но только голову ее отколотили,

а под рукой у дамы некий ящик,

и что-то в нем нащупала она.

(Ты помнишь, ящик был и у Пандоры).

И надпись есть на цоколе замшелом,

ведь это аллегория, должно быть…

Внезапно спутница моя сказала,

не вглядываясь даже в эти буквы:

— Я, пожалуй, знаю. На нем написано

«Ля традиненто», по-итальянски —

черная измена, обдуманное тайное коварство..

— Ну и ну!.. Откуда же тебе известно это?

Ты здесь бывала? — Что ты, никогда.

Но нам известно. Это «Коза ностра»[6].

Туман, туман над всем московским небом,

в тумане вязнет куртка меховая

и челочка разбухшая твоя.

Туман бледнит парижскую помаду,

развеивает запахи «Мицуки»

и чем-то ленинградским отдает,

тем самым стародавним, позабытым…

— Ну что, пора? — спросил я.

— Да, пожалуй, сегодня было очень хорошо.

Через туман глядел я ей вослед:

расчетливо раскачивая бедра,

в распахнутой пушистой лисьей куртке

и лайковая сумка на ремне.

И вот перед последним поворотом

она через туман кивнула мне,

как заговорщица — почти неразличимое лицо —

овальный циферблат моей надежды

показывал ноль-ноль одну минуту…

Невежда, полузнайка, знаю я:

пифагорейцы точно рассудили,

что вечен круг преображенья жизни.

Но в человеческой судьбе загадка есть,

какой-то повторяющийся образ —

попробуй-ка, его уразумей.

И то, что нам показывал Викентий,

на рваной простыне, когда она

от выстрела в затылок прогорела, —

всего лишь детективный эпизод

чужого фильма… Или нет, не только.

А впрочем, пифагорейская все это чепуха…

Поскольку ход судьбы непредсказуем,

то произвол творит мальтийский сокол,

бессмысленно петляет он, и все же

всегда свое гнездо находит он.

Да, Аристотель прав, сей сокол божество:

ему готовится повсюду торжество.[7]

1988