4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

— «И наступил нас испытания душ…»

Медленно, торжественно начинает Каги читать «Американский кризис» Пейна — один из первых памфлетов войны за независимость. Можно назвать «Американский кризис» памфлетом, листовкой, можно — экстренным выпуском газеты, журнала; автор, редактор, наборщик один — Томас Пейн, англичанин, журналист, просветитель, философ, ставший одним из вождей американской революции.

Пейн обращался к солдатам.

Каги повторяет как стихи:

— «И наступил час испытания душ. Летние солдаты и сезонные патриоты во время подобного кризиса отшатнутся, не станут служить своей родине, но тот, кто выстоит теперь, — Каги обводит глазами своих слушателей, — тот заслужит любовь и уважение мужчин и женщин.

Тиранию, как и ад, нелегко победить, но утешить нас должно то, что чем больше препятствий, тем славнее триумф».

Пейн писал эти памфлеты — их вышло тринадцать — во время войны за независимость в 1776 году. За восемьдесят три года до Харперс-Ферри, а бойцам Брауна кажется, будто все написано именно про них, будто Пейн говорит про их кризис, будто Пейн сидит здесь с ними, в Виргинии, в начале октября 1859 года, слышит их споры, читает их мысли.

Солдат, к которым обращался Пейн, тоже было сравнительно немного, им было хуже — раздеты, голодны, мало оружия. А мы сыты, мы в тепле, у нас, — Каги глянул на ящики, — оружия очень много.

Они воевали, им было легче. А мы ждем.

Ничего, скоро и мы пойдем в бой.

«Летние солдаты», «сезонные патриоты», они летом воюют, а осенью разбегаются по домам. Октябрь. Осень. Холодно. Особенно холодно неграм.

Двухэтажный дом, на первом этаже комнаты и кухня, а наверху большой чердак. Целыми днями парни сидят на чердаке, вниз спускаются только по вечерам, когда уже твердо знают, что никто из соседей не постучит в дверь.

Конспирация, но не только конспирация. Им самим не хочется все время быть со своим грозным главнокомандующим. Он им годится в отцы, а кое-кому — и в деды. И дело не только в возрасте, но и в характере. Им надоело слушать, что у молодых людей должна быть цель в жизни. Цель есть, а слушать про это надоело.

«Тиранию, как и ад, нелегко победить». Это Пейн сказал про англичан. И наших тиранов, рабовладельцев, тоже нелегко победить.

Нам порою одиноко. А как одиноко было Пейну! Чучела, изображавшие Пейна, сжигали в Англии, специально изготовили сапоги, где на подметках — «Т. П.», чтобы топтать его имя. Пережил свою славу. Умер здесь, в Америке, в 1809 году, за гробом шло всего несколько человек, среди них — два негра.

А кто нас будет хоронить?

«Летние солдаты», а мы — мы какие солдаты? Только летние, а может, и на другие, на все времена?

Пока Каги читает, Энни и Марта, жена Оливера Брауна, готовят еду — картошку со свининой, яйца с луком.

Начинает темнеть, они закрывают ставни, затягивают окна занавесками — крепость огораживается, Парни следят за движениями женских рук. Скоро Энни и Марта уедут, останется мужское дело, которое надо делать без женщин.

Они смотрят на движения юных женщин, как везде и всегда мужчины смотрят на женщин, но не только так. Они словно предчувствуют, что будет завтра. Нет, чисто будет и завтра. Старик, как придирчивый боцман, который заставляет матросов драить и драить палубу. Но без женщин станет пусто, неуютно.

Вначале много смеялись, играли в карты, в шахматы. Старик карт не любил, кое-как терпел. Часто пели, лучше всех — Стивенс. Когда начинал звучать его баритон, Энни так и застывала со щеткой в руках.

Но веселье со дня на день стихало.

Каги продолжает читать Пейна:

— «Небо знает цену своим товарам; и, конечно, было бы странно, если бы такое небесное благо, как свобода, не ценилось бы высоко».

Собрались в этой комнате обыкновенные парни, но они ведь идут сражаться за свободу, они готовы платить самую высокую цену.

Прибыли наконец заказанные пики — девятьсот пятьдесят. На сколько же это человек?

Старик отвечает: надо будет вооружить тех, кто присоединится в ходе сражения. Но эти неведомые люди для них не реальны. Они говорят о тех, кого они знают. Весь август, весь сентябрь они подсчитывали, кто еще должен сюда прибыть. Рассказывали про Джорджа Джилла. Он наверняка должен приехать, его же в Чатеме избрали министром финансов, он давал присягу. Интересно, кого он привезет с собой? В августе они еще радостно передавали друг другу слова Джилла из письма Брауну: «В назначенный час — заклинаю Вас всем святым — вспомните обо мне!» Подошел назначенный час, Браун вспомнил о Джилле. Но Джилл, видимо, забыл.

Много лет спустя Джилл неприязненно говорил о Брауне, называл его «эгоистом с императорским комплексом», считал, что он «возомнил себя голосом бога», а он, Джилл, не был способен поклоняться ни богам, ни героям. Может, оно и так, а может, и оправдывал себя задним числом.

Рилф. На Рилфа особенно надеялись Кук и Каги. Его в Чатеме избрали государственным секретарем. Вот он и выполняет дипломатическое поручение: собирает деньги в Англии, он сам — англичанин. Но пора бы и вернуться. Он же мечтал о подвигах.

Из Канады обязательно должны приехать, — сколько людей тогда, в прошлом мае, во время съезда в Чатеме, обещали, просили, добивались как высокой чести, чтобы их взяли. Пока что из Канады приехал только Осборн Андерсон. Он рассказал о тяжелой болезни Гарриет Табмен. Ее имя обычно произносил сам Старик. Как только Табмен встанет с постели, немедленно приедет. Если встанет…

«И наступил час испытания душ…»

Кто выдержит испытание? Кто откажется от испытания? Кто провалится?

В сентябре пришло письмо от негров из Филадельфии: «Мы считаем, что именно Вы — тот единственный человек, кто по-настоящему нас представляет… Некоторые из нас готовы последовать за Вами».

Хинтон. Хинтон был в Канзасе. Уже знает, что такое бой, кровь. Сколько раз они там говорили о рабстве, о будущем. Брауну казалось, что Хинтон полностью разделяет его взгляды. Ему почти всегда так казалось: он говорил, он ощущал собеседника, особенно молодого, видел, как загорались глаза… А того, что подчас настроение круто менялось у тех же собеседников наедине или под влиянием иных советчиков, — этого Браун не видел. И вообразить такое ему было трудно: ведь у него самого между словом и поступком почти не было зазора.

Где Джеймс Редпат, другой канзасский корреспондент? Тоже прошел боевое крещение, какие речи произносил, сам Браун такого не говорил: «Если все американские рабы — мужчины, женщины, беспомощные младенцы, если даже все они падут на поле боя или окажутся жертвами мести… если останется в живых только один человек, только он один и сможет насладиться плодами завоеванной свободы, то за свободу этого единственного негра, доставшуюся всеобщим истреблением и его собственного народа и его угнетателей, за его свободу будет заплачено не очень дорого».

Наверно, не так уж трудно было произносить речь о всеобщей гибели ради свободы одного. А пробраться тайком сюда, на Юг, к этой заброшенной ферме, и здесь терпеливо ждать — это трудно, очень трудно. Ждать сигнала к атаке. Ждать сжавшись, скорчившись, прячась ото всех. Ждать неизвестно сколько времени. По сигналу встать. Знать, что в тебя будут стрелять. В тебя, в твоих товарищей, в тех, с кем ты сроднился, в тех, кто тебя порою и раздражал, но кто стал тебе ближе отца с матерью, ближе жены, ближе сестры и брата, ближе всех на свете…

Где же Редпат, который готов был жертвовать целым поколением?

В самом начале пятьдесят девятого года вышла книга Редпата «Заметки бродячего репортера. Разговоры с рабами в южных штатах». Эту книгу автор посвятил Джону Брауну: «Вы старый герой! Поверьте, что надо помочь рабам восстать, призвать их к мятежу; обуреваемый этими чувствами я приношу к вашим ногам этот свой вклад!»

Браун верил, что рабам надо помочь восстать, и Каги верил, и Шилдз Грин. И они действовали в соответствии со своей верой.

А Хинтону и Редпату было написано на роду другое — стать первыми летописцами Харперс-Ферри, оставить свидетельства о Брауне, о его соратниках.

Постепенно разговоры о неприехавших замолкали, к концу сентября их как бы сами себе запретили.

Браун долго не мог прийти в себя после встречи с Дугласом. Очень не хотелось этим делиться, но Каги и Грин знали, да имя Дугласа, естественно, называлось едва ли не чаще всех других.

Кратко рассказал и попросил не возвращаться к этому. Парни поняли.

Временами смотрели на дорогу, потом перестали смотреть.

Все же отряд медленно пополнялся. Пятнадцатого октября прибыли последние трое: негры Джон Копленд и его дядя Льюис Лири — их обоих завербовал Каги — и совсем не предвиденный Френсис Джексон Меррием, внук известного бостонского аболициониста. Он вырос в богатой семье, все получил готовым — дом, деньги, книги, положение в обществе, знакомство с лучшими людьми времени. Меррием считал себя страстным противником рабовладения, хотел участвовать во всех битвах. Очень преувеличивал свое собственное значение. А его не принимали всерьез, называли легкомысленным, не доверяли. Он обижался, тем яростнее стремился доказать, самоутвердиться.

В 1858 году он поехал с Редпатом по Гаити и по южным штатам. Результатом поездки и была книга «Записки бродячего репортера». Френсис писал Уэнделлу Филипсу: «…на Юге меня могут убить, и я даже буду рад этому, хотя я и трус, и не знаю, на что смогу осмелиться ради Дела», И спрашивал Филипса: «Можно ли человеку, которого на Юге посадят в тюрьму за то, что он крал рабов, можно ли этому человеку передать яд или какое-либо другое смертоносное средство?»

Меррием готовился к гибели, гибели театральной, сопровождаемой соответствующими жестами.

К нему обратились с просьбой о деньгах для Брауна.

— Я добуду деньги, но возьмите и меня в придачу к деньгам.

Шестого октября Меррием явился к Хиггинсону, сказал, что у него есть шестьсот долларов и он хочет с этими деньгами немедленно ехать к Брауну, Где его искать?

Хиггинсон колебался — давать ли адрес. Неуверенность в Мерриеме не исчезла. Но деньги были нужны, люди были нужны, а добровольцы отнюдь не толпились у дверей. Он поделился сомнениями с Сэнборном. Тот ответил:

— Меррием так же подходит для этого дела, как дьявол для охраны порохового склада. Однако каждый может пригодиться!.. Я ни от кого не жду многого, но, если тебе в рот падает слива, неужели ты не съешь ее потому, что она не груша и не тыква?

Адрес дали, Меррием поехал. Опасения оказались напрасными, он вел себя вполне достойно.

Вильяму Лимену — он самый молодой, девятнадцать, только начал бриться, вдруг стало тоскливо, одиноко. Потихоньку спустился вниз, вышел из дому. Не мог бы ответить, почему, но ощущал непреложно: тоску надо скрывать. А то как бы не заразить товарищей. Это недостойно, стыдно.

Вспомнил друзей детства, сверстников. На каждого может накатить тоска, а такое, как ему, никому не выпало. Сражаться. Да плечом к плечу с такими замечательными людьми.

Он грезил героями, мечтал о богатстве, о славе. А почему бы и нет? Нельзя дезертировать в тоску. Эту роскошь он себе не может позволить.

Письма все они писали только бодрые, только проникнутые глубокой верой в победу.

Вильям Лимен — матери: «Я сейчас в рабовладельческом штате на Юге, но прежде чем я уеду, отсюда, этот штат станет свободным… Мы намерены выступить, призвать рабов к восстанию и установить правительство свободных». Он просил мать сохранять тайну и продолжал: «Поверь, это все принесет мне Славу и Деньги, если мы победим…»

Уотсон Браун — жене: «Я думаю о тебе все дни и желаю тебя все ночи. Я бы с радостью вернулся домой, чтобы быть с тобой всегда, если бы не стремление, которое и привело меня сюда: жить не только для собственного счастья, а сделать что-либо ради других».

Джеремия Андерсон — брату: «Мы победим во всех случаях. Так что, если до тебя дойдут вести о поражении, это может произойти только после отчаянной борьбы и потерь с обеих сторон. Но меньше всего мы думаем об этом. Нам сопутствует удача, и победа увенчает наши знамена».

Они были молоды, они были крестоносцами великого похода, цель которого — всеобщее освобождение. Безоговорочное, немедленное освобождение.

Они по-юному жаждали славы. Некоторые воевали в Канзасе, их имена упоминались в газетах, они уже надкусили славу. Они не только мечтали о победе, они ее планировали. У них была карта семи рабовладельческих штатов, на которой прочерчен маршрут их предполагаемого похода.

Каги — сестре: «Через несколько дней мы выступим… Все складывается как нельзя лучше, успех нам обеспечен. Мы хорошо потрудились, мы немало страдали, но сейчас самое трудное — позади, а впереди — сияющий успех…»

Отец Каги — кузнец, мать умерла, когда Джону едва исполнилось три года. Семья раньше жила в долине реки Шенандоа, для Каги возвращение сюда — возвращение домой.

Тонкое лицо, не воин, скорее, студент-богослов. В отличие от остальных у него не борода, а усы. Совершенно безразличен к своей внешности, штаны висят мешком, шляпа измята, а другие парни очень следят за собой, тщательно чистят ботинки, брюки на ночь кладут под матрасы.

Предки Каги приехали в США в начале восемнадцатого века, их преследовали как инаковерующих. Самому Каги кажется, что бог и религия — проблемы не важные. Конечно, и он вместе со всеми почтительно слушает Старика, трижды в день читающего вслух Библию. Но сам-то предпочитает стихи и газеты.

Он был школьным учителем, дети очень любили его, да и здесь, когда появляется соседка-вдова с четырьмя детьми, именно Каги развлекает (и отвлекает) ребятишек, чтобы не увидели, чего не надо, чтобы не заподозрили, какая «мебель» в заколоченных ящиках. И сам отвлекается, веселится с детьми.

Каги почти во всех поездках сопровождал Брауна, выхаживал его во время болезней. И повсюду он таскал за собой конспекты лекций. Ему снились уроки, любимые ученики, во сне он не смущался, отвечал ребятам гораздо лучше, чем наяву.

А школу оставил сам. Час испытания души для него наступил раньше, чем для других. Ощутил ужас, позор рабовладельчества едва ли не физически, как ощущают дождь, жару, мороз. Как же можно, уже зная, не передавать детям это главное знание?

И сразу возникли неразрешимые проблемы. Столкнулся с родителями. Среди них не было защитников рабовладения. Просто они считали, что их детей надо учить так же, как в свое время учили их, как учат повсюду. Но гораздо больнее, чем с родителями, столкнулся с самим собой: они дети, могут ли они выдержать рассказы об ужасе, невыносимом даже для взрослых? Ребенка надо прежде всего научить любить мир, верить в мир. Неокрепшей душе сразу про тьму? Нельзя. Ребенку необходима твердыня.

Да и предположим, ты расскажешь на уроках, что в нашей Америке царит зло, несправедливость. А дальше? Это ведь дети, им нужны прямые, ясные ответы. Белое — черное. Как им жить дальше?

Каги пытался представить себе своих учеников в лесах Канзаса и здесь, возле Харперс-Ферри. Нет, пусть пока живут спокойно, пусть радуются…

Но кто же их научит сражаться против рабства?

Неразрешимо — и он ушел из школы, отправился в Канзас.

«Впереди — сияющий успех», — это он искренно думал, такими словами успокаивал семью, родных. Да и уговаривал самого себя.

Изредка подступало неверие, горечь. В такой момент и вырвалось у него письмо Джону Брауну-младшему: пусть никто сюда больше не приезжает, пусть никто больше из-за нас не попадет в беду…

Еще в Канзасе Хинтон сказал ему: кто решится на такое дело, тот погибнет. Каги тогда возразил:

— А я вижу занимающуюся зарю новых времен. За все, что я делаю сейчас, я жду награды, и не для себя одного. Нет сомнения в том, что в конце концов награда придет, великое дело увенчается заслуженным успехом.

Но потом добавил:

— Я знаю, что мы погибнем, но игра стоит свеч.

До последнего вздоха был уверен, что игра стоит свеч. Только ждать трудно, почти невозможно.

Повторял вслед за Брауном: нельзя торопиться, их на ферме очень мало, необходимы подкрепления… В этих беседах с самим собой участвовал только его разум. А сам весь рвался в бой. Скорее бы.

Друг с другом старались не говорить о том, что ждать уже невозможно.

Шилдз Грин не приводил себе никаких доводов. Он этого не умел. Он тоже не мог уже ждать, хотя безоговорочно и во всем верил Брауну.

Грин был многим обязан Дугласу. Полюбил Дугласа. Но не соплеменник Дуглас, а этот суровый белый Старик впервые вселил в него, черного, незыблемую уверенность: ты — человек, ты — мужчина. Ты свободен. Ты можешь и должен это доказать с оружием в руках. Шилдз Грин взял винтовку и пистолет. Оружие теперь неотделимо от руки, от тела, как будто с ними родился. Как и свобода. Скорее поделиться с другими, передать другим. Потому — скорее бы стрелять. Пусть и гибель. Только бы выстрелить. Убить хоть одного рабовладельца. Доказать Старику — он недаром поверил в Шилдза Грина.

…Каги кончил читать Пейна, смотрит на оплывающие свечи, воск медленно стекает. Когда наша очередь?

Главное ощущение — гордость: мы начнем. Мы на это решились. Мы — настоящие американцы, пионеры в деле освобождения рабов.

И наступил час испытания душ…

Того же двадцатого августа, когда Браун встретился с Дугласом, военный министр Соединенных Штатов Флойд получил анонимное письмо. Автор письма предостерегал правительство, сообщал о заговоре, который создал старый Джон Браун из Канзаса. Цель заговора, цель тайного общества — возбудить рабов Виргинии к восстанию, напасть на арсенал.

Как выяснилось много лет спустя, автором письма был квакер из Спрингдейла, некий Дэвид Гью. Он и его друзья уже год как знали, что готовится вторжение в Виргинию. Зимой и весной, когда Браун приезжал в Спрингдейл, квакеры не уставали спорить с ним, возражать против насилия во всех формах. Теперь спорить было поздно. Но Брауну и его ребятам, которых квакеры очень полюбили, грозит неминуемая гибель. И Гью решился на последнее, отчаянное средство — предупредить правительство. Он не видел иного выхода. Думал, что анонимное письмо министру подействует, безумная попытка будет пресечена и Браун спасен.

Военный министр Флойд в это время отдыхал у себя на родине, в Виргинии. Вернулся в Вашингтон, среди других писем прочитал и это. Не понял, что речь идет о том самом Брауне, за голову которого президент обещал двести пятьдесят долларов. Мало ли Браунов, — самая распространенная фамилия в Америке. Его Виргиния — ведь Флойд только что оттуда, — ну можно ли вообразить, что хоть один здравомыслящий американец отважится на подобный злонамеренный и отчаянный поступок? Только безумец. Флойд отложил письмо и забыл о нем. Вспомнить пришлось через два месяца.

О намерениях Брауна знал не один Гью, знали многие, хотя сам Браун строжайше требовал хранить тайну, требовал, чтобы Энни не отходила от входной двери, следила за прохожими; это и было ее главным делом — усыпить бдительность соседей. У отряда был свой пароль: «Старые шахтеры, возвращайтесь!» Пароль, часовой — чем не тайна?

И все же не заговор.

Все быстрее, все неотвратимее приближался конфликт. Он назревал по всей стране. На Юге и на Севере.

Здесь, в Харперс-Ферри, прорвалось: первый бой, первый огонь…

Браун вернулся из маленькой церкви — она расположена неподалеку от фермы, — он ходил туда почти каждый вечер. Прошел, как обычно, на кухню. Сверху доносилось мерное чтение. Голос Каги: «И наступил час испытания душ…»

Мальчикам необходим бой. Ожидание висит в воздухе, до него можно дотронуться.

Их мало. Тем дружнее они должны стать. А на самом деле… Браун не понимает почему, но ощущает все явственнее какие-то натяжения. Вчера он, едва ли не впервые, заговорил с Мартой. Невестка его боялась, всегда старалась проскользнуть мимо него побыстрее. А тут он сам ее остановил:

— Ты что такая невеселая?

— Я не хочу уезжать одна. Я не хочу оставлять Оливера. Боюсь за него, за всех вас боюсь.

— Не надо бояться, Марта. Ты попала в семью храбрых мужчин. Учись у моей жены, учись у Мэри.

— А я не хочу быть, как Мэри, всегда одной, всегда ждать в страхе. Она просто все скрывает от вас. Но мы-то знаем, каково ей. Я хочу обыкновенной жизни, как бабушка, как мама: муж, ребенок, — она глянула на свой живот, еще ничего не было заметно постороннему взгляду, — дом. Я с детства трудилась, мне и богатства не надо, а расставаться с мужем не хочу.

— Ты же знаешь, что рабов разлучают, жен в одну сторону отсылают, мужей — в другую.

— Мне их жалко, но себя, Оливера больше жалко. Я не умею думать про других. Мне за вами не влезть, туда, где вы обитаете. Да я и не хочу лезть. Вы близких не жалеете.

Энни молчала, она никогда отцу не перечила, но явно была на стороне невестки.

Энни и Марта не с ним, а с теми, кто там, за закрытыми ставнями в Харперс-Ферри. А ведь Оливеру надо бы взобраться выше, хоть на одну ступеньку выше. Дети должны быть лучше родителей, идти дальше.

На том давнем диспуте в Бостоне, два года тому назад, Фитцхью спросил Уэнделла Филипса и слушателей:

— Вы повторяете «человечество», «угнетенные», «три миллиона рабов»… А умеете ли вы любить одного человека, одного негра? На самом деле любить, то есть, зная недостатки, даже пороки, сосредоточить на одном все душевное внимание, все душевные силы?

Тогда вопрос проскользнул мимо Брауна, к сути спора ведь это не относилось, противоречило главному тезису плантатора, просто опытный демагог решил еще раз прославить свой Юг, доказать, что даже любить негров на Юге умеют лучше, чем на Севере.

А здесь, в уединенных размышлениях, всплыл и тот вопрос.

Браун учился сосредоточенному вниманию сейчас, здесь, умея гораздо лучше учить, чем учиться.

Никогда раньше он так пристально не вглядывался в окружающих, обычно смотрел или далеко вперед, или внутрь себя, шел по улице — не оборачивался ни вправо, ни влево. А сейчас пытается глядеть на каждого, пытается понять, чем Уотсон, его Уотсон, отличается от Оливера, от его Оливера. И чем они оба не похожи на Оуэна…

Салмон не пошел. Почему он все-таки не пошел? Из сыновей ему ближе всех Джон. Но его нельзя было сюда взять, очень уж он после Канзаса повредился в уме. Он из Огайо помогает, оружие ведь это он переправил.

Когда Вильяма Томпсона начала отговаривать жена, он ей ответил:

— Ты ни о ком другом не думаешь, только о себе. А что такое моя жизнь в сравнении с тем, что тысячи бедных негров в рабстве!

Браун думает о своей жене. Чаще всего вспоминает жену. Как жаль, что она не приехала, звал-то он не девочек, звал ее. Он понимает, что Элен маленькая, не с кем оставить ее. Но разве нельзя было оставить шестилетнюю дочку на Энни, да и Марта помогала бы, а Мэри была бы здесь! Здесь, рядом с ним, на кухне, пока молодые там наверху. Когда началось бы, он ее бы отправил. И не так тяжело было бы переносить вот такие минуты отчуждения молодых, сыновей особенно. Он вспоминал давние споры из-за Библии, но то было совсем по-иному.

Очень одиноко. Только щенок по прозвищу Каф иногда разделяет его одиночество, когда парни читают или поют, щенок принимается лаять, его выпроваживают на кухню. Интересно, Вашингтону тоже бывало одиноко или в большой армии у главнокомандующего так не бывает?

И он вспомнил восстание Ната Тернера, тридцать первый год. Он был почтмейстером, торговцем шерстью, он был тогда, как все. И у себя в лавке, в полной безопасности, рассуждал: прав или неправ Нат Тернер?

Быть может, завтра так и о нем будут спорить повсюду другие: прав или неправ Джон Браун…

Он уже не прочитал статью негра Томаса Гамильтона, опубликованную тридцать первого декабря 1859 года в «Англо-Африканском ежемесячнике». Автор говорил о сходстве двух борцов за свободу негров, но подчеркивал различия: «Ужасающая логика Ната Тернера предполагает возможность освобождения людей одной расы лишь за счет уничтожения другой. И он неуклонно действовал согласно этой логике. А Джон Браун верил, что освобождение порабощенных может быть достигнуто лишь равенством с поработителями, и он не мог, даже в самый момент борьбы за свободу, превратиться в тирана; он сострадал тиранам так же, как сострадал рабам, и он стремился удалить эту огромную раковую опухоль, не пролив ни одной капли христианской крови… Ну, что же, жители Юга, жители Севера, братья, люди, какой путь освобождения вы предпочитаете — по Нату Тернеру или по Джону Брауну?»

Страшно. Он всех учит, что бояться стыдно, а ему самому страшно. Но ведь даже Христос молился: «Да минет меня чаша сия…» И я прошу: да минет… Я — человек, не бог.

Нет, нельзя откладывать. И ждать больше нельзя. Он преодолеет слабость в себе и в других. Они прекрасные парни. И сражаться будут отлично. Он поднялся наверх.

— Я слышал, вы читали Пейна. Если бы он не кинулся в борьбу тогда, в семьдесят шестом, если бы не его соратники, Америка, быть может, до сегодняшнего дня оставалась бы колонией Англии. И мы были бы не свободными американцами, а угнетенными жителями колонии. Большинству людей тогда, как и сегодня, была свойственна инерция, живут, как щепки, плывут в потоке. И надо, чтобы кто-то взял на себя повернуть поток, разбудить людей.

Во время войны за независимость будили, поворачивали Джефферсон, Вашингтон, Пейн. И разбудили, за ними пошли тысячи, десятки тысяч. И победили. Сегодня разбудим мы. Да, да, вот все вы, здесь сидящие.

— А Пейн понимал, на что шел?

— Понимал, хотя и не все. Нам и не дано все понять в этой жизни. Пейн прошел испытание пострашнее нашего, он в девяносто третьем году попал в Бастилию. Его, революционера, посадили вместе с роялистами.

Каги не перестает удивляться тому, сколько Старик всего знает. Они еще ворчат. Не ворчать надо, а слушать его, спрашивать, учиться. И Каги вспомнил любимого своего ученика Рика, тот засыпал Каги вопросами, приходилось ходить специально в библиотеки, рыться в справочниках, в энциклопедиях. Так, готовя ответы мальчику, узнавал сам. Но он ведь учился в колледже. А Старик — самоучка.

— Если не мы, разбудит кто-то другой. Большая честь выпала на нашу долю — начать.

В августе разногласия так и оставались разногласиями. Разные люди, разные взгляды, разные привычки. А сейчас разногласия все чаще переходили в ссоры, ссоры — в разлады. Была и настоящая попытка бунта: сыновья вдруг заявили, что атака на Харперс-Ферри — безумие, что они решительно против. Браун сказал: выбирайте другого главнокомандующего, а я планы, которые вынашивал двадцать лет, я эти планы менять не стану. И, резко повернувшись, хотел выйти из комнаты.

Каги стал примирять: надо ворваться в Харперс-Ферри, на нашей стороне внезапность, этого они, безусловно, не ждут. И, пожалуй, Браун прав, не стоит ждать до декабря. Может, и разумно подождать, но уже невозможно. Но, обращаясь к Брауну, надо помнить, что нас мало. Очень мало. И мы не внаем, придут ли еще люди. Потому это должен быть именно набег, боя нельзя начинать и нельзя принимать, немедленно отойти в горы.

Браун ушел. Остальные посовещались между собой. Переглянулись, — где мы найдем другого Джона Брауна? Придется идти с повинной. Оуэн написал отцу записку: «Мы все согласны поддерживать Ваши решения, пока Вы компетентны, и многие из нас подчинятся Вашей воле и Вашим решениям».

Браун снова, в который уже раз убедился: только твердо стоять на своем, только диктат. Иначе с людьми, даже и с близкими, нельзя. На войне, а ведь война уже действительно идет, нельзя без дисциплины, без подчинения, без команды. Он взял на себя ответственность перед богом и перед людьми.

Если победа — тогда водрузят знамя Соединенных Штатов. А если поражение… Надо, чтобы люди знали, почему они пошли на такое.

Он, мятежник, был американцем, который чтил права, законы. Это впитано с детства и осталось до конца. Если право и закон вступали в конфликт, человек наделен правом протестовать против закона.

Лист бумаги. И Браун пишет: «Оправдание атаки». Все еще предстоит, а он пишет в прошедшем времени, словно в учебнике истории. «Будущее в прошедшем».

Оправдание тоже по пунктам.

Первое: «Вторжение соответствовало выношенным мною планам».

Второе: «Вторжение было ударом, нанесенным рабовладению».

Третье: «Вторжение имело и такую цель — снизить цену рабов».

И наконец, четвертое: «Вторжение прежде всего, превыше всего было Справедливым».

Я поступаю справедливо. Он вдруг вспомнил плач маленького Джона, сарай, розги, собственную боль, свою окровавленную спину. Кровь по крови.

Мы поступаем справедливо. Но ведь мы еще сидим здесь, мы еще никак не поступили. Самое трудное — решиться. Решиться — и значит уже поступить. Люди нас поймут и поддержат.

Мои ребята не воры, не разбойники. Они пойдут в бой не за себя, за других.

А флаг Соединенных Штатов — он еще будет развеваться над этим домом.

Он давно присягнул: отдам жизнь. Вот сейчас и требуется отдать жизнь. Свою и другие жизни — молодых, веселых, здоровых — отдать во имя великой цели.

Вертелись, вертелись какие-то слова, которые он должен обязательно вспомнить, вспомнить сейчас же, немедленно. Эти слова объяснят, помогут, оправдают. Эти слова сомнут сомнения.

…Наконец-то вспомнил:

«Если не я, то кто же?

Если не сейчас, то когда же?..»