1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

В камеру пришел священник, отец Майкл Костелло.

— Мистер Браун, вы очень часто поминаете бога, почему же вы отказываетесь принять его смиренного слугу?

— Потому что вас я не могу признать слугою бога: вы терпите, вы даже оправдываете самый большой грех на нашей земле — рабство. Значит, вы ничего не смыслите в христианстве. Главное в христианстве не обряды. Если даже человек не ходил в церковь, хотя это и дурно, — быстрый взгляд на Стивенса, — но вызволил раба, он уже настоящий христианин. А вам еще учиться и учиться азбуке Евангелия. Мне вы не нужны. Уходите.

— Вы не имеете права так разговаривать.

— Нет, имею. Вы уйдете отсюда домой, к своим близким. А моя семья далеко, я уже никогда ее не увижу. Вы можете пойти в лес, в поле, слушать птиц, а я вижу только этот маленький кусочек неба и слышу только скрип ключей. Вы будете продолжать свои проповеди в церкви и считать себя, как вы говорите, «служителем бога», а меня вздернут потому, что я делал то, к чему вы еженедельно призываете своих прихожан.

Так разговаривал и так писал из тюрьмы.

Пастору-единомышленнику двадцать третьего ноября: «Священников Христа здесь нет. Тех здешних священников, которые называют себя христианами, но владеют рабами и отстаивают рабовладение, я не могу выносить. Мои колени не склоняются в общей молитве с теми, чьи руки обагрены кровью душ».

Старой приятельнице, госпоже Стирнс, двадцать девятого ноября:

«Я просил, чтобы меня избавили от издевательских или лицемерных молитв в день, когда меня убьют публично. И пусть обо мне молится только старая седая рабыня со своими бедными, маленькими, грязными, оборванными, босыми ребятишками…»

К Стивенсу отец Костелло не обращался — тот и вовсе неверующий.

Скоро четыре года, как Стивенс знаком с Брауном, а не перестает ему удивляться. Нет, он не поклонялся ему, как некоторые мальчишки в отряде. Он вообще не умел поклоняться. В Канзасе он появился уже взрослым, зрелым человеком. Когда началась война с Мексикой, ему было шестнадцать лет, пошел добровольцем. Понятия не имел, что это за война, все казалось продолжением детских игр — стреляют и стреляют. Это теперь он знает, что войны бывают разные, а тогда не знал. Но скоро он научился воевать, угадывать намерения противника, скрываться, внезапно нападать. Потом командовал взрослыми солдатами. Подрался с майором, не стерпел, чтобы его оскорбляли. Гордость и воинственность — по наследству, его прадед — участник революции. И Старику с трудом подчинялся, хотя и уважал его больше всех на земле.

За драку с майором его посадили на гауптвахту, арестовали, приговорили к расстрелу, но президент Пирс помиловал юношу, заменил расстрел тремя годами каторжных работ. Та тюрьма в форте Ливенворс совсем не похожа на Чарлстонскую, там было беспросветное одиночество. Сейчас он ощущает — рядом учитель, за стенами — несчетное множество друзей, единомышленников, просто сочувствующих.

Тогда с каторги он убежал прямо в Канзас.

В Харперс-Ферри его тяжело ранили. Он вместе с Уотсоном вышел с белым флагом, когда они поняли, что продолжать сражаться бесполезно, а кабатчик Чемберс в них, уже раненых, сдающихся, продолжал стрелять. Уотсон и скончался от его пули.

Прокурор Хантер писал губернатору Уайзу: «Стивенс вряд ли дотянет до суда, он умрет от ран, если мы не поторопимся его вздернуть».

Он дотянул до суда, но его, как и Брауна, в суд приносили на носилках. Он прошел со Стариком все ступени, и все время Старик его учил.

Казалось бы, уж тогда, когда шел первый допрос в конторе арсенала, они лежали рядом раненые, Стивенсу мучительно хотелось пить, нестерпимая боль сверлила голову, над ними стояли враги, — казалось бы, уж тут можно было бы и перестать учить. Так нет же.

— Зачем вы вовлекали негров в мятеж против их воли?

Браун отрицал, а Стивенс буркнул, что был только один случай, когда негр хотел вернуться… Старик посмотрел на него так, что Стивенс твердо решил: больше он рта не раскроет.

Однако конгрессмен Валландингэм наклонился прямо к Стивенсу:

— Далеко ли от города Джефферсона вы жили?

Браун предупредил его ответ:

— Осторожно, Стивенс, осторожнее отвечайте на вопросы, которые могут коснуться друзей. Я бы на такой вопрос не стал отвечать.

Стивенс на мгновение рассердился — вроде совсем невинный вопрос, и в голову не пришло бы промолчать. Раздражался, а все-таки повезло ему, что рядом такой человек.

Все ступени. Осталась последняя. Старика раньше, а потом его, Стивенса…

Месяц в одной камере. Трудно даже с самым кротким и самым близким человеком быть двадцать четыре часа, ни на миг не разлучаясь. А Браун не кроток. И не скажешь, что близок.

Оба прикованы. Не уйдешь друг от друга.

Все переговорено. Все перевспомнено. Давно уже нет ни сил, ни желания спорить о том, существуют ли бог или дьявол.

Впрочем, Стивенсу и в камере мерещились таинственные звуки, знаки, видения. Он рассказывал Брауну про вертящиеся столы, про медиумов. Старик посмеивался, но и огорчался. Вспоминал сына: Джон-младший тоже увлекался месмеризмом, верил в какую-то ерунду вместо незыблемого слова божья.

Стивенс верил в судьбу, в предзнаменования, считал очень важным, что он родился в том самом году, когда было восстание Ната Тернера.

Уже невозможно снова и снова прикидывать: а если бы иначе, а если бы Гарриет Табмен не заболела и привела бы канадских негров…

Стивенс ранен тяжелее, чем Браун, но он ведь годится ему в сыновья. А Старик не говорит о боли. Они оба терпят боль молча.

Не надо, нельзя думать о виселице. Стивенс пишет письма: «Какое это счастье — пытаться сделать других людей счастливыми… Я мог бы вынести всю скорбь мира на одних своих плечах… Душа моя наполняется горечью, когда я вижу, как талантливые люди пользуются своим талантом, чтобы защищать то, что является проклятьем и для них самих, и для всего человечества…»

За год до Харперс-Ферри он писал сестре из Спрингдейла: «Если потребуется, я готов отдать свою жизнь за угнетенных. Я надеюсь, что ты сочувствуешь мне, что ты поощряешь меня в этом благородном деле».

Письма патетичные, а говорил он просто, часто шутил, много смеялся. В тюрьме не может даже улыбаться — поврежден лицевой нерв. И петь не может. Бывало, густым красивым баритоном он умел больше выразить, чем словами. Девушки слетались на его пение. И не все они его забыли: было радостно узнать, что Дженни к самому губернатору добралась, просила за него. Разумеется, напрасно, а все же приятно, что просила.

Харперс-Ферри — пусть и поражение, но воспоминание гордое, радостное. Был настоящий бой. Они хорошо дрались. Ведь продержались почти двое суток против стократно превосходящих сил. Да, да, именно стократно — он даже Старика удивил этими подсчетами, — их двадцать два, а в Ферри больше двух тысяч жителей. И еще милиция из других мест, солдаты.

…Зимой пятьдесят восьмого года Стивенс стал начальником маленького отряда в Спрингдейле, они устроили тогда военную школу. Начальником школы был, конечно, Старик, но он почти все время разъезжал — Нью-Хэвен, Нью-Йорк, Северная Эльба, Рочестер, Сен-Кэтрин, Конкорд… Браун метался, как в лихорадке, за деньгами, за оружием. Ездил к покровителям, вербовал новобранцев, искал сторонников. Терпел неудачи, и в собственной семье тоже. Зять, Генри Томпсон, который был с ним в Канзасе, отказался. Дочка Рут понимала, что виновата перед отцом, перед Делом, просила прощения в письмах, но мужа отпустить не захотела. А Генри послушался женщины. Отказался и Салмон. От этого саднящая рана. Его сын и не верит. Или просто боится? Его сын боится, что же спрашивать с других?

Но были у него и радости. Самая большая радость — встреча с Гарриет Табмен.

Кто в Америке угнетеннее раба? Рабыня. Уж на ней-то, на женщине, можно сорвать и зло, и унижение, и боль. Отец, пли муж, или брат — любой может сорвать.

Брауну постоянно доказывали — и Фредерик Дуглас много об этом говорил, — что негры, удравшие на Север, никогда не вернутся на Юг сражаться за своих братьев в неволе. Не пойдут, даже если очень захотят, захочет ум, захочет душа, а поротая задница не пустит.

Гарриет Табмен, рабыня, бежавшая из штата Мэриленд, стала проводницей тайной дороги, снова и снова возвращалась на Юг. Не раз и не два — девятнадцать раз. Она вывела своих дряхлых родителей, вывела сестру с двумя детьми. Выводила знакомых и незнакомых — около трехсот человек. Браун много о ней слышал. За ее голову на Юге предлагали сначала четыре тысячи долларов, цена с каждым новым рейсом все поднималась, дошла до сорока тысяч… Брауну было даже чуть обидно, — за него, за Джона Брауна, предложили всего двести пятьдесят долларов, правда, эту цену назначил президент Соединенных Штатов Бьюкенен. Однажды на митинге Браун сказал: «Он за меня дает двести пятьдесят долларов, а я за него в десять раз меньше — два с половиной доллара за то, чтобы президента благополучно доставили в одну из тюрем свободных штатов».

Браун приехал в Канаду, в Сен-Кэтрин, в начале апреля пятьдесят восьмого года, пришел к Табмен.

Вышла женщина без возраста — сорок? Шестьдесят? Длинное платье, белый бант у горла, пестрый тюрбан на голове. Прямо тетушка Хлоя из романа Бичер-Стоу. Только худее и почти не улыбается. Очень толстые губы, даже для негритянки необычно вывернуты.

Браун редко обращал внимание на внешность, но тут и ему бросилось в глаза — некрасива.

За последние два года он чаще всего слышал, как сомневались, возражали, предостерегали друзья, единомышленники, пугали его, отговаривали; мало кто прямо говорил «я боюсь», почти все заботились о пользе дела, о том, как лучше для рабов… А Гарриет молча выслушала, на карту смотреть не стала — неграмотна, да она весь этот путь на ощупь знает, сколько раз прошла его в ночной тьме, она знает все дороги ногами. Она не стала хвалить его Великий план, а уж с этого все обязательно начинали, не сказала, что будет участвовать в Деле. Все было ясно само собой. Она просто спросила: когда? где? сколько людей уже есть? сколько необходимо для начала?

И сумрачность, и немногословность Гарриет были по сердцу Брауну.

«Гарриет Табмен включилась сразу, со всей своей командой. Она-то (Табмен) и есть настоящий мужчина, едва ли не первый изо всех, кого я нашел…» — писал Браун сыну.

Впервые он получил долгожданный ответ на главный вопрос: как отнесутся негры. Встреча с Табмен перевесила все слышанные раньше возражения.

И белые, и некоторые образованные негры говорили ему: рабов к свободе надо готовить. В Бостоне один собеседник произносил медленно, веско, очень уважая свои слова:

— Мирный демократический переворот может свершить только седьмое поколение свободных людей.

Браун не успел ответить, Каги выкрикнул:

— А как освободить первое поколение? Ведь мы же говорим о рабах!

Родители Гарриет Табмен были рабами. И сама она — вчерашняя рабыня. А действует она по свободному выбору, могла и не возвращаться на Юг, но вернулась же.

Пока Браун разъезжал, занимался политикой, Стивенс в Спрингдейле учил волонтеров маршировать, чистить оружие, стрелять, учил тактике. Они плохо учились, эти дуралеи. Молокососы. Когда Брауна не было, все норовили удрать, одни в пивнушку, другие к девчонкам.

О Стивенсе говорили, что он играет в солдатики. Его упрекали за муштру. Но как же научиться воевать без муштры? Он понимал, сам помнил, как это противно — несчетно повторять одно и то же движение. Двадцатилетним свободолюбивым парням это кажется бессмысленным, а то и оскорбительным. Они ворчат, сопротивляются, просто не выполняют приказов. Он сам был такой, он же с кулаками бросился на офицера. А теперь он для них вроде офицера. Он-то их понимает, а вот они его — нисколько. Надо маршировать, надо научиться владеть деревянными этими саблями, тогда и с настоящими управишься, надо правильно обуться, чтобы не натирать ноги, надо пройти десяток миль с тяжелым ранцем и не останавливаться у колодца.

А они ждали совсем иного: толпы ликующих освобожденных негров, баррикады, песни, стрельба, похожая на фейерверки четвертого июля, свобода или смерть…

Не много он требовал: три часа в день учиться. Остальное время девай куда хочешь.

Часто по вечерам его волонтеры сидели вместе, рассказывали о себе, по многу раз повторяясь, мечтали вслух, спорили. О чем они только не спорили! Например: кто возродит умерший дух революции? можно ли злом победить зло? что нужнее — газеты и речи или пушки и ружья? Друзья-квакеры, часто приходившие в гости, настаивали на своей правде — только мирное, ненасильственное сопротивление принесет добрые плоды; не внезапно, не сразу, но зато долговечно. А квакеры уже больше сделали для негров, чем каждый из них. Но молодые вояки возражали: рабовладельцы мирно ничего не уступят, хочешь не хочешь, а сражаться придется.

Оуэн Браун записывал тогда в дневник: «Снежный вечер, горячо спорим о нынешних неверных военных теориях, о нравственном праве убивать тех, кто насильственно обращает в рабство близких, кто с готовностью отнимает жизнь угнетенных для того, чтобы продлить зло, распространить зло и на потомство…»

Стивенс редко участвовал в таких спорах. Во время рейда в Миссури, когда вывели одиннадцать человек из неволи, это он, Стивенс, убил рабовладельца. Убил, не колеблясь, но вспоминать об этом не хотелось.

Подчас царило очень приподнятое настроение, когда мечтали: ведь придет же время, и рабство в Америке станет далеким прошлым. И произойдет эта великая перемена при их участии, это им выпала на долю великая честь — начать…

Один из колонистов Спрингдейла, Джерри Андерсон, писал брату: «Мы живем в век чудес. Не удивляйся, если ты обо мне услышишь, узнаешь, что я окажусь совсем в другом месте… Наша теория нова, но она, безусловно, хороша, практична, проста и вполне безопасна. Но когда эта теория воплотится в жизнь, мы, пожалуй, поразим весь мир, все человечество…»

Битва в Харперс-Ферри доказала: учились они не так уж плохо. Впрочем, что сейчас об этом думать… Кто уже мертв, а кто в соседних камерах ждет смерти.

Тогда, в часы занятий, Стивенс выходил из себя. Ему казалось, его парни беспомощней новорожденных телят. Он не умел объяснить толком. Стрелял он сам прекрасно, только Куку уступал, а наставлял нетерпеливо, нервно, раздраженно. Раздражены они все были долгим ожиданием. Готовились, готовились — и вдруг…

В начале июня пятьдесят восьмого года собрались, как обычно, к ужину. Старик вернулся злющий, даже по стуку подков слышно, что скачет сердитый. Лошадь велел накормить, а сам не стал есть. Сел боком к столу.

— Парни, главное наше дело решено отложить. На год.

— Кем это решено? Что мы, рабы, что ли? Какие еще хозяева выискались?

Браун стукнул сильно по столу. Злится, а на них срывает. Стал рассказывать: о предательстве Форбса кое-что они слышали и раньше. Ведь поначалу это именно Форбс, опытный военный, участник отряда Гарибальди, должен был их всему учить. Браун ему поверил. И Стивенсу он поправился — деловой, подтянутый.

Форбс оказался подлецом, предупредил власти. Придется переждать не меньше года. Нет другого выхода. Ведь ударить необходимо наверняка.

— Вы люди молодые, вы должны учиться ждать. Терпение — этому, быть может, труднее всего выучиться. Я ждал двадцать лет. Как вы думаете, легко ли мне, ведь я даже не знаю, доживу ли.

Браун понимал, что ожидание вредно для дела. В 1851 году в уставе Лиги галаадитов он написал: «Когда ты готов, не откладывай атаки ни на мгновение, иначе потеряешь всю решимость».

Но как же не отложить? Внезапность — главное их оружие, главная надежда. А сейчас их лишили внезапности — враги предупреждены. Необходимы отвлекающие маневры.

Главнокомандующий просил воинов маленькой своей армии оставаться верными знамени, верными решениям, которые они сами приняли. Просил, а не требовал, не угрожал. Стивенсу тогда впервые стало очень жаль Старика, жаль ребят, жаль себя.

Тридцать первого мая тайная шестерка решила, что из-за предательства Форбса Браун должен отложить рейд на Юг. И оружие, и деньги собирали для Канзаса, вот и надо отправляться в Канзас. Один Хиггинсон возражал.

Браун сам кипел. Однако без денег, без оружия, без покровительства тех, кто влияет на общественное мнение, идти на такое дело нельзя.

— Какого же дьявола мы торчали здесь почти четыре месяца и, как идиоты, вышагивали по три часа в день?

И зачем он, Стивенс, портил им жизнь!

Горький привкус неудачи. Только что были собраны, сжаты в кулак. А теперь — разброд. Теперь надо думать, как продержаться год. Возвращение к родным, минутная радость. Но горечь сильнее. Каждому надо искать работу, мало кого прокормят дома.

Сидят за столом, друг на друга не смотрят. Стыдно. И на Старика не смотрят. Хотя почему стыдно, в чем они, собственно говоря, виноваты?

Оружие переправили в Огайо. Этим занимался Джон-младший.

Теперь, в тюрьме, Стивенс думает: это чудо, что после такого удара Старику еще удалось вновь их собрать. Пятерых потеряли, но кое-кто из новых присоединился. Братья Коппоки, Барклай и Эдвин из квакерской колонии в Спрингдейле, молодой канадец Стюарт Тейлор, Джордж Джилл — он познакомился с Брауном еще в Канзасе.

Браун их собрал и снова учил, и снова пришлось ждать. Теперь уже не в Спрингдейле, а совсем рядом с Харперс-Ферри, на ферме Кеннеди…

Стивенсу, младшему другу, последняя записка Брауна за два часа до казни:

«2-го декабря, Чарлстон: тюрьма Д. Б. — А. Д. С.

„Тот, кто медлен во гневе, лучше, чем власть имущие; тот, кто управляет духом своим, сильнее того, кто захватывает город“».

Это из Соломоновых притч. Стивенс управлял и духом и плотью до последнего мгновения. Он роздал подарки, надел чистую рубашку, почистил ботинки и одежду: «Я хочу хорошо выглядеть на виселице».