3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Он возвращался в Рэндольф. Спешил. Сосед, фермер Уинклиф, просил его привезти бочонок виски; горьковатый, хмельной запах, еле слышное похлюпывание.

Лошадь тоже спешила — домой, в стойло.

Съездил он удачно, хорошо продал шерсть. Зашли в салун вместе с покупателем и его друзьями, пили джин. Как положено.

Но Брауну было не по себе. Его поддел сын Паттерсона, покупателя шерсти. Мальчишка, молокосос. Громко и насмешливо сказал: «А вы, мистер Браун, всех поучаете, чтобы помнили о священном писании, а сами пьете джин. Наш священник в воскресной школе каждый раз говорит, что истинные христиане должны воздерживаться от пьянства и ближних отговаривать». Паттерсон прикрикнул на сына: «Убирайся, не лезь в дела взрослых…» Парень ушел, огрызнувшись. А Брауну следующая стопка не пошла. Поперхнулся, побагровел, едва откашлялся. И больше пить не стал, как ни уговаривали. И смеялись, и подшучивали — не стал.

Упрек мальчишки саднил злее, чем спирт, попавший не в то горло.

Возвращался с успехом, с деньгами, а на душе тяжело. В самом деле, почему он пьет? За столом кричали: «Чего там, все мужчины пьют и сами священники пьют». Это правда, но разве это хорошо? Мало ли что делают все. В карты многие играют, а он и не пробовал ни разу.

Не случайно он поперхнулся. Это знак свыше.

Парень-то нестоящий, развязный. Но, может быть, его господь выбрал, чтобы высказать истину.

А может быть, он и вовсе несправедлив к мальчишке, ведь тот выставил его на посмешище перед всеми, вот теперь он и ищет, к чему бы придраться. С ним чаще всего так и бывает. Если его несправедливо обидят, это не больно, можно вытерпеть, а можно и осадить обидчика. А вот если справедливо…

Джон Браун не мог вынести справедливого укора. Он должен быть прав. Всегда и во всем.

А как же праздники без выпивки? А так. Иди в церковь, надевай воскресный сюртук. Жена пироги испечет… А торговые сделки как же без выпивки?.. Очень просто. Кто хочет пить, пусть пьет. Джон Браун не будет. Не перестанут же у него из-за этого покупать шерсть? Правда, джип помогает при простуде. Что сейчас загадывать про болезни? Слава богу, здоров как бык. Заболеет — липовый отвар жена сделает.

Не буду больше пить. Ни глотка.

Принимаю такое решение, а сам везу виски?

Браун резко останавливает лошадь, спрыгивает с телеги, стаскивает бочонок, рубит топором. Виски льется на землю. Лошадь лизнула языком, отпрянула… Правильно, Серый, гадость это. Мы с тобой больше не будем пить. И другим не посоветуем. А то и не дадим. За бочонок Уинклифу заплачу. Зато на душе спокойно. Джон Браун как думает, так и говорит, как говорит, так и поступает. Не придется ему больше краснеть перед мальчишкой.

Дома он вытащил из кладовки свой собственный бочонок и разбил.

Сыновья решили, что отец чудит, что это пройдет. Но с того ноябрьского дня прошло уже больше четверти века, а он не выпил ни глотка спиртного.

В 1834 году Джон Браун писал из Рэндольфа брату Фредерику: «В течение многих лет я пытался организовать здесь школу для негров. Напиши, не хочешь ли ты помочь мне в этом деле, не перетащишь ли сюда из Гудзона несколько семей настоящих аболиционистов… Я считаю, что неграм необходимо предоставить возможность учиться вне зависимости от того, освободят ли их сразу или нет. Быть может, именно просвещением мы больше сделаем для свержения ига рабства, чем любыми иными путями. Если негры в нашей стране получат образование, то для рабства это будет как динамит, заложенный в скалу. И все рабовладельцы прекрасно это знают. Ты посмотри только на их законы, запрещающие обучать рабов».

Страшные законы. Практика еще страшнее.

Учительница Прюденс Крендол приняла в свою частную школу девочку-негритянку. Колодец Крендол отравили. Здание школы сожгли, а учительницу посадили в тюрьму. И произошло это не на Юге, а в Кентербери, в штате Коннектикут. Вскоре законодательное собрание штата приняло закон, запрещающий обучение негров без письменного разрешения, которое должно быть получено, во-первых, от городских властей, а во-вторых, от именитых людей, от столпов общества.

В другой школе учительница прочитала на уроке из учебника библейское сказание о том, как братья Иосифа Прекрасного продали его в рабство. Девятилетняя белая девочка заплакала:

— Как жалко Иосифа, какие злые братья продали его в рабство. А весной мою мэмми и ее дочку папа продал вниз по реке, и я тогда тоже плакала. Значит, мой папа злой, да?

Об этом разговоре стало известно, учебник запретили во всех школах Юга.

В другом городке, в штате Мейн, где филантропы открыли негритянскую школу, здание опутали канатами, запрягли быков и стащили дом в болото.

Джон Браун ясно представил себе: дом ставили надолго, поколения на три. Но рванули быки, напряглись мышцы, натянулся канат, и до болота дотащили уже не дом, а груду бревен и досок. Неразумные негодяи! И молнией мелькнула мысль: а что, если и рабство так рвануть?

Они попытались рвануть в Харперс-Ферри.

Четверть века тому назад он думал и поступал по-иному. Какой там арсенал? Он лишь хотел взять в дом черного мальчика, воспитать его вместе со своими детьми. Хотел организовать школу… Написать брату было не трудно: Фредерик, когда гостил у Джона, раззадорил его своими рассказами про Оберлинский колледж — один из первых центров борьбы против рабства. Там учились, там спорили люди, которые потом прославились в борьбе против рабовладения. Там учились Джон Копленд и Льюис Лири — участники нападения на арсенал в Харперс-Ферри.

А пока только начинались сороковые. И здесь не Огайо, Рэндольф — городок маленький, тихий. Обычный. Никаких знаменитостей, никаких чрезвычайных происшествий. По главной улице цокают копыта лошадей. В семь утра в большинстве домов садятся завтракать. Дети бегут в школу — белые дети. Чтобы и черные дети могли учиться — о таком здесь и не слыхивал никто. Да и как это сделать без помощи?

Джон Браун обратился к брату и пробует найти помощь в самом Рэндольфе. У него уже большие долги, еще не катастрофа, она наступит позже, пока те долги, которые среди деловых людей считались вроде визитной карточки, — признак и залог богатства.

Идет к другим уважаемым гражданам Рэндольфа. Сначала — к соседям.

— Зачем это, Джон? Зачем их учить? Только лишить их покоя…

— Но почему же белые дети — мои, ваши, — почему они могут, даже должны учиться? И это не вредит их покою.

— Нет, вредит: неграмотные старики живут дольше, и они гораздо здоровее грамотных. Да и разве можно сравнивать белых с неграми?

— Джон, не торопи событий. Может, когда-нибудь и возникнет негритянская школа. Но пока — рано. Все движется вперед, ты посмотри, как растет наш Рэндольф, давно ли тут пустое место было.

(Как часто потом ему приходилось слышать то же самое от разных людей, разными словами. Одно и то же: не торопись, будь терпелив. А он твердил, что не может не торопиться, когда люди страдают…)

— Нет, нет, Джон, сам знаешь, я никогда не отказывал тебе в помощи, но в этом деле я не участник.

Идет к священнику:

— Преподобный отец, давайте вместе устроим школу для негритянских ребятишек.

— Что вы, мистер Браун, какие странные мысли приходят вам в голову. Всевышний распорядился делами земными, раз он установил, что неграм незачем учиться, не нам нарушать его законы.

— Где же это в Библии сказано, что господь против негритянских школ?

Священные книги писались на протяжении многих лет, разными людьми, там все можно найти, можно подтвердить любые взгляды, все зависит от того, кто и как толкует…

Две жительницы городка, бездетные сестры, занимаются благотворительностью.

— Нет, мистер Браун, нет. У нас обычные осенние заботы — вяжем, шьем, все отдадим беднякам-неграм. Видите, негритянка Эдвардс уже ждет, стоит у кухонного порога. Ее детям нужна одежда, а вовсе не учебники.

Наткнулся на каменную стену. Пожалуй, еще покрепче камня.

И все-таки он попытался собрать ребятишек у себя дома. Пришли шестеро.

Рассказывал малышам, зачем нужно учиться. Негритята слушали почтительно, но и безучастно. Один юркий мальчуган все вертелся: вот-вот голову отвертит… Ох, как хотелось дать ему хороший подзатыльник, но нельзя так начинать. За один этот час устал больше, чем за целый рабочий день в красильне. Он не знал, что учить маленьких детей надо уметь, что этому учат так же, как его в свое время учили красить шерсть. И это потруднее, чем красить шерсть.

На следующий день пришло только двое. Может, кому-то из родителей пригрозили, может, кто и сам испугался, а может, детям просто не понравилось сидеть навытяжку целый час, когда веселее болтаться на улице.

Надо бы, конечно, продолжать попытки. Однако дела, семья, растущие долги — обычная жизнь засасывала, как засосала многих и многих.

Он упрям. Но идти одному против враждебных обстоятельств, против большинства — этому высокому искусству он научился позже, гораздо позже.

Мечта о школе была у него еще и детской раной. Восемнадцатилетним готовился поступить в духовное училище, по во время экзаменов началось острое воспаление глаз. Грозила слепота. Первое поражение — пришлось возвращаться в отцовскую дубильню. А вскоре женился, отделился, началась жизнь торговца. Переезды, большая семья.

Так и не смог получить образования. Пусть же другим детям достанется то, чего он лишился. Пусть они сидят за партами, пусть их учат.

Он же поневоле стал самоучкой. Читал. Книг за длинную жизнь прочитал немного, но часто перечитывал, глубоко вникал в каждое слово, Библию знал едва ли не наизусть. Читал не только Библию, но и «Путь Паломника» Бениана, сочинения Франклина, любил басни Эзопа, изучал работы по древней истории, особенно Плутарха, историю Америки, Наполеона, Кромвеля. Именно эти книги поминал и в тюремных письмах, советовал читать «Путь Паломника», просил, чтобы дочери изучали франклиновского «Бедняка Ричарда». Чтение всегда неразрывно связывалось с поведением.

Лет с двадцати он, несостоявшийся ученик, несостоявшийся учитель, тем не менее учил уже до конца.

Не получилось с негритянской школой — учил своих детей. Их было двадцать — семеро от первой жены, тринадцать от второй.

Он верил, что отвечает за своих детей, особенно за сыновей. Человек не должен грешить, а согрешил — неси наказание. Каждый может и, значит, должен быть совершенным.

— Ты только и знаешь, что портить их своими нежностями, — сердито говорил он жене.

Диана неподвижно смотрела в одну точку. Смотрела мимо него, как бы его и в доме нет. От каменного ее несогласия он еще больше распалялся.

Он вел строгий бухгалтерский учет поступкам детей, записывал в большую амбарную книгу «хорошие» и «дурные» поступки. Сын соврал матери — восемь розог; не послушался — три; сам вызвался нарубить дров — четыре розги долой. Раз в неделю отец подводил итоги. Дебет, как и в его деловых операциях, почему-то всегда превышал кредит. Дурных поступков — особенно у старших сыновей — набиралось больше, чем хороших. По пятницам он порол всех, кого полагалось. Так поступали тогда повсеместно.

Брауна самого выпороли впервые, когда ему было четыре года, за то, что он утащил у соседской девочки булавки.

Пятилетний Джейсон рассказывает отцу, как он катался ночью на звезде.

— Это тебе приснилось, мальчик.

— Нет, на самом деле было, папа.

— Тебе это приснилось.

— Нет, папа, это правда было.

Отец снимает ремень.

— Если я говорю «приснилось», значит, приснилось.

Ударил маленького, а сам заплакал вместе с ним. Он всегда плакал, когда бил детей.

Он считал, что учит поркой. Но сыновья и дочери запомнили, как нежен, как почтителен был их отец с дедом, особенно когда Оуэн стал глубоким стариком. Никогда не позволял себе даже раздражения. Тщательно хранил все отцовские письма.

Когда дети болели, Джон целыми ночами не спал, носил их на руках, читал басни Эзопа, укачивал, пел им песни.

«Трубите, трубы» — старый гимн — любимая его песня. Все дети помнят, как отец пел, расхаживая по комнате. Вовсе и не колыбельная, слова не детские и не успокаивающие. «Трубите, трубы». «Зачем мы начинаем? Почему не боимся смерти?» В самом деле — почему? Это он себя спрашивал.

Глуховатый голос, размеренный ритм, ребенок, даже и больной, понемногу засыпал…

Учил старших сыновей выпиливать.

— Плохо. Никуда не годится. Снова.

Переделывают в третий раз. В этом улье нет трутней. Значит, если не вышло, придется и в четвертый, и в пятый. Жена уже давно, так ей кажется, пилит проклятым этим лобзиком, она бы сделала за детей, но в доме есть хозяин. Она не смеет перечить ему, только приласкает наказанного потом, попозже, тайком.

— Фред, ты опять не убрал куртку.

— Извините, отец, сейчас.

— Кому нужны твои извинения? Разве в этом дело? Ты сам обязан убирать, без напоминаний. Не видишь разве, сколько дел у матери.

— Да, сэр.

— Что «да»? Вот ты сейчас соглашаешься, а завтра опять забудешь и все раскидаешь.

— Нет.

Фредерик с трудом скрывает раздражение. Отец продолжает негромко, на одной ноте. Домашние спешат незаметно скрыться.

Наступает пятница, он уводит Джона-младшего в сарай. Читает по бухгалтерской книге, словно судебный приговор. А у мальчика одно: «Скорее бы. Скорее бы. Пусть больно, но хоть без длинных этих слов, от которых мутит».

Мальчик кричит. Десять розог. Отец бьет не торопясь. Десятая. Наконец-то! Мальчик спускает рубашку, хочет бежать подальше, как он ненавидит отца!

— Подожди.

(«Господи, что еще?»)

Джон Браун поднимает свою рубашку.

— А теперь ты бей меня. Нет, не так. Сильнее! Еще сильней. Я тебя выпорол потому, что ты заслужил. Грех требует наказания. Но моя душа болит за тебя, я хочу разделить твою боль.

Свистит розга, мальчик видит кровавые полосы на костлявой спине, не хочет, не может смотреть на них, но и ослушаться еще нет ни сил, пи смелости. А гнев постепенно почему-то утихает…

Браун воспитывал и жену. Диана боялась лошадей. Он подводил необъезженную лошадь и приказывал: «Садись!» Она бледнела, медлила, надеялась: вдруг его отвлекут и он забудет про нее.

Но он повторял неумолимо: «Садись!»

Она взбиралась на седло, лошадь рвалась. Диана падала, несколько раз сильно расшибалась. Она так и. не научилась ездить верхом.

Как это можно — бояться лошади? Самое благородное животное на свете. Мальчиком он едва дождался того дня, когда отец разрешил ему сесть в седло. Он и не помнит, чтобы его кто-то учил, вроде родился в седле. Сливался с седлом, с крупом лошадиным — шаг, рысь, галоп, препятствия, прыжок. Если на свете есть счастье, то вот оно — мчаться верхом, ветер в лицо, ты свободен…

Значит, все должны это испытать, прежде всего самые близкие. Ничего, не надо поддаваться умоляющему взгляду жены, еще одна попытка, пусть пока неудачная, в конце концов она научится.

Все должны быть счастливы, как он. Все должны быть свободны, как он. А если люди не понимают, как для них лучше, надо их твердой рукой вести к лучшему. Потом поймут.

В 1832 году Диана умерла при родах. Джон страшно горевал. Закаменел, сидел часами неподвижно, уставившись в одну точку. Из дому не выходил. Но детям нужна мать, в доме нужна хозяйка, и через год он женился вторично. Мэри-Энн было семнадцать лет. Она лошадей не боялась. Но когда детей пороли, и ей было больно. Не зажмуривалась от свиста розог. Тихо, но упрямо говорила мужу: «Не надо». Кроткая, безропотно послушная, тут она оказалась твердой: «Не надо бить детей». Он скорее удивился, чем рассердился. Понял — мачеха, ей сложнее со старшими. «Я хочу, чтобы твое лицо постоянно излучало свет, даже когда мое — темно, облачно», — писал он ей.

По большим религиозным праздникам детям запрещалось не только бегать по дому, но даже и разговаривать.

Джон Браун-младший сказал отцу, когда он жил уже отдельно:

— У нас в доме всегда так мрачно было, будто висело что-то.

— А кто тебе обещал, что будет по-иному? Кто сулил безоблачное счастье? Я, во всяком случае, никогда не обещал… Мир этот — юдоль скорби.

Но потом над словами сына с горечью задумался. И писал Мэри: «Я часто сожалею, что не умею вести себя более мягко, чаще проявлять мою любовь к близким…»

Когда его дочь Рут выросла, стала матерью, отец говорил ей, чтобы она была терпимее со своими детьми, не била бы их, лучше всего вообще не наказывала. «Если бы я мог снова прожить свою жизнь — это уже в одном из поздних писем, — я совсем по-другому обращался бы со своими детьми. Я и тогда хотел как лучше, теперь я понимаю, что все это было неправильно».

В те ранние годы весенними и зимними ночами волки выли почти у самых окон. Он с сыновьями зажигал факелы, заряжал ружья картечью — огнем и выстрелами отстаивали свой дом.

Летом дети подчас прибегали из лесу бледные от ужаса — медведь!

И в Северной Эльбе сразу за домом — дикая степь, дикие горы, дикие леса.

Все дети были еще крупнее отца и все были мягче. Он это понимал. В письме из тюрьмы, адресованном единомышленнице и другу, госпоже Спринг, он подробно рассказывал о сыне Джейсоне: «…он хороший садовник, винодел, умеет выращивать плодовые деревья, но никогда не хвастается делами рук своих, всегда недооценивает себя, очень застенчив и медлителен; отнюдь не склонен (подобно его отцу) командовать и диктовать. Он очень щепетилен в отношениях с людьми и бесконечно щадит чужие чувства, никогда поэтому не добивается того, чего он достоин…»

Вырастая, сыновья подчас бунтовали против «верховной» власти в семье.

А он — он воспитывал до последнего вздоха. В письме из тюрьмы — до казни оставалось шестнадцать дней — он писал жене: «Теперь несколько слов о воспитании наших дочерей. Я больше не в состоянии в этом участвовать и, таким образом, не мне диктовать. Я с благодарностью передоверяю это дело тем, чья щедрость приведет к желанной цели, но мне лишь хотелось еще раз выразить свою волю в надежде, что к ней будет проявлено должное уважение. Ты, моя жена, прекрасно знаешь, что я всегда был сторонником очень простого и вместе с тем практичного образования и для сыновей, и для дочерей. Я имею в виду, конечно, не то мизерное образование, которое получили мы с тобой, и не то, которое пришлось на долю некоторым нашим детям. Когда я говорю простое, но практичное, я имею в виду школу, которая поможет им в дальнейшем вести жизнь в достатке и уважении; я хочу, чтобы они получили деловые навыки, готовящие мужчин и женщин к тому, чтобы они могли противостоять жестокой реальности, оставаясь при этом мягкими, чтобы они всегда могли приносить пользу, хоть и в бедности. Ты хорошо знаешь: я всегда считал, что надо при всех обстоятельствах научиться музыке метлы, тряпки, иглы, прялки, корыта и т. д. прежде, чем музыке фортепиано. Так лучше и для тела, и для ума… Многолетний опыт и размышления привели меня к выводу, что простое и практичное образование в детстве и создает настоящих людей…»

Гнев, который пробудился у двенадцатилетнего мальчика, он, уже взрослый, хотел передать детям. Передать так, как передают сыну отцовскую одежду. Долго не понимал, что сыновья в решительный момент встали рядом с ним не потому, что он их порол, не потому, что он читал им многословные нравоучения, а потому, как он жил. Она, жизнь, и воспитывала.

Гроздья гнева созревали у Джона Брауна медленно. Медленно, но неотвратимо.