2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

«…Повесить публично, в пятницу, второго декабря». Мэри Браун склонила голову. Вновь подняла. Глаза сухие. Томас Вентворт Хиггинсон читает газеты, заметки из зала суда, речи прокурора, защитников, самого Брауна: «Я пришел сюда совершить то, что считаю справедливым и оправданным. Я выступаю не на стороне поджигателей или головорезов, я выступаю, чтобы помочь тем, кто страдает от страшного зла. Я хочу далее сказать, что вы все, вы — южане — должны приготовиться к решению этого вопроса, это решение может наступить ранее, чем вы будете готовы, — я имею в виду негритянский вопрос; конца ему не видно…»

Мэри, сын Салмон, дочери Энни, Сара и Элен, невестки Марта и Белл слушают слова человека, чье место во главе этого стола пусто. На стене — портрет, и кажется, будто в комнате звучит голос, такой всем знакомый. В чтении Хиггинсона, да еще когда они уже знают приговор, слова звучат торжественно.

Хиггинсон дочитывает последнее слово Брауна на суде: «Я считаю, что был прав, когда выступал на стороне отверженных бедняков. Если же сочтено необходимым, чтобы я лишился жизни во имя дела справедливости, чтобы моя кровь смешалась с кровью моих сыновей и с кровью миллионов рабов, чьи права попираются злыми, жестокими, несправедливыми законами, — если это сочтено, я повинуюсь, да будет так!»

В этот дом горе входило часто, но и в горе здесь не привыкли сидеть сложа руки. Шестнадцатилетняя Марта, вдова Оливера, погибшего в Харперс-Ферри, накрывала на стол. Еда скудная, простая. Ни чая, ни кофе не пили. Белл кормила ребенка, внука Брауна, его отец, Уотсон, тоже погиб в Харперс-Ферри. У Хиггинсона не было детей, он смотрел на маленькое существо как на чудо. Энни шила, надо было быстро собрать мать в дорогу: она уезжала с Хиггинсоном на следующее утро.

Марта рассказывала, как они жили на ферме перед нападением на арсенал. Вместе с Энни они там хозяйничали. Показали гостю дагерротип Оливера — он не очень похож на отца. Лицо задумчивое, рот мягкий, мать надеялась, что он станет священником. Расставаясь с юной женой, Оливер сказал:

— Если мне удастся совершить хоть один хороший поступок, значит, жизнь моя прожита не зря.

Сколько юношей так говорят, никто и не вспомнил бы этих слов, если бы он не подтвердил их гибелью.

Белл тоже достала и прочитала последнее письмо Уотсона: «Я очень хочу видеть тебя и малыша, но я должен ждать. Возле нас жил раб, его жену продали на Юг, и на следующее утро он повесился. Я не могу вернуться домой, пока творится такое».

Младшая дочь Брауна — ей еще не исполнилось шести лет, — принесла семейную реликвию. Хиггинсон увидел надпись отца: «Эта Библия, подаренная моей нежно любимой дочери Элен Браун, предназначена только для особых торжеств, для того, чтобы Элен ее бережно хранила в память об отце (она была лишена в детстве его заботы и внимания), так как с лета 1855 года он был в Канзасе.

Пусть святой божий дух направит твое сердце с самого раннего детства так, чтобы оно воспринимало истину и любило ее; пусть ее мудрые и святые поучения определяют твои мысли, слова, дела, таково мое самое большое желание и самая важная молитва, обращенная к тому, чьей заботе я поручаю тебя. Аминь.

От твоего любящего отца Джона Брауна.

2 апреля 1857 года».

Пятьдесят седьмой год, а Хиггинсон познакомился с Брауном в пятьдесят восьмом.

Хиггинсону тридцать шесть лет. Коренной американец, его предки прибыли в Салем в семнадцатом веке. Знатные — английскую королеву Елизавету они называли «кузина Бетси». Родился Томас в доме, который построил его отец. Кончил богословский факультет Гарвардского университета, стал священником в маленьком городке.

Всю жизнь провел среди книг и литераторов. К ним в дом приходил Лонгфелло, на полках стояли произведения Уитьера с его автографами, в поэмы Байрона от руки вписывались строфы, изъятые цензурой. Книги заполняли жилье, но какой-то книги не хватало, доставал все новые и новые. Читать, читать, читать. Сидеть над книгами в библиотеке, дома, в колледже. И засыпать с книгой в руках. Томас любил Спенсера и Чосера.

Но, в отличие от многих друзей-книжников, он еще обязательно должен был действовать. Двигаться — плавать, бегать, фехтовать. Жизнь тела для него едва ли не так же важна, как и жизнь духа.

Настойчиво, неустанно готовился. Сначала сам не знал, к чему готовился. Оказалось, к борьбе. Но бег или плавание доставляли ему еще и просто радость. Мог бы Джон Браун испытать радость от бега? Никогда…

А ему, Хиггинсону, очень пригодилась тренировка, когда он, пытаясь спасти негра, которого отправляли в рабство на Юг, взламывал дверь в бостонском суде. Тогда же единомышленникам раздавал топоры.

Его влекли всякие авантюры. С восторгом слушал, как его дед и бабушка бежали из дому, тайно обвенчавшись против воли родителей.

Хиггинсон храбр, но в этот день он боялся переступить порог дома в Северной Эльбе. Медлил в сумерках. Как сказать жене о предстоящей казни мужа, как сказать детям, что отец погибнет?

Около дома — огромный камень. На нем высечена надпись: «Джон Браун погиб, — Хиггинсон отшатнулся, — в 1776 году». Дед.

И вторая надпись: «Фредерик Браун погиб в Осоватоми, сражаясь за свободу». Сын. Его убили в Канзасе в 1856 году. В его память Фредериком назвали племянника.

На камне много места. Нет, нельзя допустить, чтобы через месяц на нем появилась еще одна надпись. Надо уговорить Старика бежать. Только жена сможет это сделать.

Войти в дом было страшно. Но утешать никого не надо было. Преломил с ними горе, как хлеб.

Они не сразу поверили известиям из Харперс-Ферри, хотя и предчувствовали: что-то должно свершиться. Когда учительница географии в школе, где училась Сара Браун, скользя указкой по карте, остановилась у Харперс-Ферри: «Смотрите, дети, здесь соединяются реки Шенандоа и Потомак», — девочка зажмурила глаза.

Газеты шли в Северную Эльбу не меньше недели. Впрочем, первая телеграмма о боях была помещена с предостережением: «Нижеследующее сообщение, полученное из г. Фредерика, представляется крайне маловероятным, и его надо воспринимать весьма осторожно до подтверждения». Называлось и число повстанцев — семьсот…

Скорбели о своих, о противниках даже не спрашивали, не осуждали их. Совершенно не думали о мести.

Мэри Браун молчит. Она всегда молчит. Хиггинсон же привык к тому, чтобы все выговаривалось. Он пытается найти общий язык — нелегко. Одно общее — любовь к Брауну, страшная боль за него. И еще — его жену тоже зовут Мэри.

Перед сном Хиггинсон вышел на улицу с тем сыном, который не пошел с отцом. Сейчас Салмону очень совестно, Хиггинсон его успокаивает — семья уже принесла такие жертвы.

— Я думаю подчас, что мы, Брауны, для того и приходим в мир, чтобы приносить жертвы… Ради принципов.

Он часто слышал от Брауна слово «принцип». Теперь услышал это слово здесь — от Салмона и от Мэри.

Хиггинсон долго не мог заснуть. Все мерещился надгробный камень. Это ведь не кладбище — дом, здесь десять лет живет эта семья. Сеяли, собирали скудный урожай. Полгода здесь такие холода, что скоту нужен теплый загон. Только начало ноября, а земля плотно засыпана снегом. Снег проник и в дом, на рассвете — изморозь на одеяле. Здесь рожали, кормили, растили детей. И каждый, входя и выходя из дому, невольно читал: «Джон Браун погиб в 1776 году». Погиб в первой американской революции.

Может быть, Старик хотел, чтобы родные привыкли жить с этим, чтобы в их души врезалось: «Джон Браун погиб…»

В Канзасе Брауна тоже приговорили к смерти, но заочно. А сейчас он в тюрьме, за железными запорами. Надо спешить с побегом. Если бы в тюрьму попал он, Хиггинсон, или кто другой из единомышленников, Браун давно бы уже собирал людей, доставал оружие. Завтра на рассвете надо выезжать в Бостон, а оттуда — в Харперс-Ферри.

Мэри Браун и не пыталась спать. Остался месяц. Она так давно привыкла сдерживаться, что едва ли не разучилась плакать. Сейчас, когда совсем одна, можно. Двадцать шесть лет вместе. Родила тринадцать детей, семерых похоронила младенцами. Две недели тому назад погибли Оливер и Уотсон. «Пусть моя кровь сольется с кровью моих сыновей…»

Иногда она позволяла себе помечтать, как они с Джоном состарятся и будут нянчить внучат, вот ведь свекор дожил до восьмидесяти лет, а Джону шестидесяти еще нет, через полгода исполнится. Нет, не исполнится. Потому что «в пятницу, второго декабря…».

Уезжают. Дорога через узкое ущелье, горы нависают — коричневые, серые, зеленые, слева от котловины — одинокая светлая вершина со странным названием «Белое лицо».

Хиггинсон объясняет Мэри, как он собирается вызволять узника.

— Раньше я молилась только об одном: чтобы ему была дарована легкая смерть, чтобы пуля сразу убила его, чтобы он не попал в руки рабовладельцев. А теперь я даже не смею жаловаться, что произошло по-иному. Ведь ему выпала великая честь вслух сказать такие благородные слова о свободе. Я передам ему про побег, но ведь он все равно поступит по-своему.

— Миссис Браун, ваш муж должен жить не только для вас, для детей, он должен жить для свободы, для нашего дела, ведь он — главнокомандующий.

— Я все передам ему, но будет так, как он скажет. Он знает лучше. Только четверо моих детей остались в живых. Однако, если мне весь свой дом придется видеть в развалинах, я на одно хочу надеяться — это облегчит участь бедных рабов.

И опять надолго замолчала.

Ей был мил этот красивый человек, она знала о нем от мужа много хорошего. Он верный друг. Но сейчас она и с ним не могла говорить.