2
2
Стивенс спрашивает: а какой у вас был самый страшный день в жизни?
Уж во всяком случае, не день приговора. Этого Браун ждал, был готов…
Самый страшный? Шестнадцать лет тому назад, сентябрь сорок третьего года, он опускает в могилу четвертый детский гробик. В сорок третьем году в семье Браунов было двенадцать детей: старшему — двадцать два года, младшему — год. Больше двенадцати одновременно уже не было.
Дизентерия. Сначала заболел шестилетний Чарльз, умер через неделю. Мэри заледенела, едва не лишилась речи, молилась вместе с ним, но как-то деревянно, повторяла движения, шептала слова.
Смерть и раньше входила в его дом. Умер маленький Фредерик. Умерла первая жена Диана. Он уже омывал покойников, ужо закрывал невидящие глаза, уже опускал гробы в землю. Но ему показалось, с Мэри началась совсем другая жизнь. А тут смерть опять на пороге.
Похоронив Чарльза, возвращались с кладбища, дорогу перебежала черная кошка. Мэри не успела отпрянуть. Она слушалась Джона, но суеверий не могла побороть. Как он ни уговаривал ее: «Значит, ты ангелу-хранителю не доверяешь», она соглашалась, обещала, но это было сильнее ее.
Дома — трое в жару: Остин, Питер, Сара. Остину только год, орет благим матом, ничего еще не понимает. А Саре уже девять, она понимает все. Большие грустные глаза. «Ничего, папочка. Мне ничего не надо. Вы сами отдохните».
Джон оглядывается, словно хочет запомнить их. Он их всех укачивал, пел песни, чаще не колыбельные, просто свои любимые. Даже военные марши.
Сейчас он выносит горшки и тазы. Понос и рвота. Понос и рвота. Он падает с ног от усталости, но взваливает на себя еще и еще. Понимает, что это не только из любви к детям, но и потому, что боится. Боится остаться наедине с Мэри, наедине со своими мыслями. И врача поблизости нет.
— Может, я съезжу за доктором?
— Поезжай, — роняет Мэри безучастно.
Как их одних оставить? Четырнадцатилетняя Рут возится по дому, но все-таки девочка. Остальных здоровых — Фредерика, Салмона, Оливера, Уотсона — надо кормить, да и оградить от болезни. И самим есть. И дом. А этим, заболевшим, видно, уже не поможешь.
Двадцать первого сентября — Остин. Утром на рассвете вздохнул, как взрослый, заплакать не успел — и нет его. Джон ладил гробик, поставил на стол, на следующий день хоронить. А назавтра — Питер. До трех лет не дожил. Какие характеры разные даже у маленьких, и умирали по-разному. Питер стал биться, на губах выступила черная пена. Мэри отерла пену чистой белой тряпочкой, затих. Так и остался скрюченный. Когда обмывали, распрямили ручки и ножки. Второй гробик. Сара все видит, умница, лучше бы не была она такой умницей. Соседские старушки давно вздыхали, глядя на нее: «Не жилица на этом свете». Смотрит большими глазами, похожа на его мать. Джон все время читает ей из Библии.
— Вы не устали, папочка?
Она очень стыдится поноса и рвоты. Стесняется, что за ней надо убирать. Только они отвернутся, пробует сама встать, идти сама, а ноги не держат.
Она давно уже помогала матери, ухаживала за малышами. Остина особенно любила. Когда гроб с его телом вынесли из комнаты, она ему помахала — вроде бы «до встречи!».
Умирала ясная, просветленная. Сама благословила родителей: «Будьте счастливы».
Острая боль и мгновенный приступ гнева, бешенства.
— За что? Не хочу, как Иов! Ты уже взял троих!
Нет, не вслух, он вслух не посмел бы: рядом Мэри, рядом другие дети. Да и сама Сара.
Так же просветленно умирала его мать — первое его детское горе. Ему было чуть меньше лет, чем сейчас Саре. Но он не смиренный, он и тогда бунтовал, выкрикивал что-то.
Три гробика в одну могилу. Засыпали землей. Он обнял Мэри за плечи. Она уже не плачет. Почерневшее лицо, сухие глаза, темные круги. Когда Чарльза хоронили, плакала. Казалось, все слезы выплакала двенадцать дней тому назад. Нет, век тому назад. А сейчас — нет слез. Он знает, что со слезами ей было бы легче, пытается заговаривать с ней, вызвать слезы.
— Помнишь ножки его толстые в перетяжках? Помнишь, как ты учила Сару говорить «дай», а она тебе протягивает пряник обратно и говорит: «На… тебе…»?
Мэри молчит отчужденно. Собирает на стол. Поминки. Двенадцать дней тому назад он сидел здесь же, на своем месте, были поминки по Чарльзу. И тогда было очень больно. Каждый ведь особенный. Но такого, как сейчас, не было. Моровая язва.
За что?
Мэри он говорит: «Бог дал, бог и взял». Она молчит.
Соседи разошлись, вымыла, как всегда, посуду. Сидит на кровати. Руки висят. Старая. Мэри старая? Десять лет они женаты. Ей двадцать семь. Она носила, рожала, кормила, теперь они — в могиле. Четверо.
Мэри так и не ложится. Просидела всю ночь. Он то засыпал тяжелым сном, то мгновенно просыпался, ему слышались зовы. Нет, теперь никто не зовет. Здоровые дети крепко спят. Джон-младший уехал, он помог бы. Из старших детей дома только Джейсон. Но он не женат, детей своих еще нет, не может до конца понять, что это такое — смерть ребенка.
Джон следит за взглядом Мэри. Она неотрывно смотрит на свой живот. Семимесячная беременность. Эти дни боялся: выкинет.
«Нет, нет, Мэри, — заклинает он ее, — нет, Мэри, не смей так думать. Надо рожать. Надо обязательно рожать. Ты умница, ты мужественная. Ведь четверых потеряли».
Они оба молчат. Это все он про себя говорит, молча внушает ей. Мэри научилась слышать его и без слов. Зачем же рожать, чтобы потом хоронить?
Сара мечтала о сестренке. Назвать новорожденную, если будет девочка, Сарой? Нет, страшно. Лучше — Энн, как давно хотели. Только бы доносила.
Доносила. Энн выросла и помогала на ферме Кеннеди, перед нападением на арсенал.
Как трудно было с ними со всеми. Как Мэра уставала. А потом стало легко. Опустелый дом. Утро, когда не хочется вставать.
Может, бог и впрямь такую черную весть нам послал, — не рожайте, мне ваши дети неугодны? Нет, быть того не должно, нельзя позволять себе так думать. А отсюда надо переезжать. Гиблое место. Это Мэри ему внушила.
Вот он, самый страшный день — двадцать третьего сентября восемьсот сорок третьего года.
Шестнадцать лет тому назад.