ПОСЛЕДНИЕ МИЛИ И ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕДНИЕ МИЛИ И ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

От Нового порта шли по Обской губе, как по океану. Насколько хватает бинокль Цейса — вода и вода. Цвет и вид ее своеобразен. Не мутная, но и не та морская голубовато-прозрачная, точно слегка подернутая, синевой чистоты. Какая-то тусклая вода, напоминающая плохое бутылочное стекло, сквозь которое ничего не разглядишь.

Без отдыха плещется необозримое пространство и плюется пенистыми брызгами волн. Неутомимость ветра изумительная. То справа, то слева, то вдруг забежит вперед и, надув щеки, злобно свистит навстречу. Словно сердится, что мы вторглись в принадлежащие ему одному владения. В щелисто-громоздких сооружениях на верхней палубе гудит и воет, как в печной трубе.

Но наш „Северопуть“ огромен и здорово загружен. Он прочно устойчив уж одной своей колоссальной тяжестью. Волны плещут до верхней бортовой обшивки, брызги обдают бак и якорный шпиль, а раскачать тысячетонную махину не в состоянии. И мы идем почти без качки, лишь со слабыми ее признаками.

На мостике шкипер и его помощник, энергичный симпатяга — паренек Волков, зорко всматриваются вдаль, следят за ходом буксирующего „Микояна“. При малейшем изменении курса, перекладывают руль вправо, влево, „одерживают“ — не дают катиться тяжелому лихтеру по инерции в бок.

Временами с „Микояна“ передают в рупор какую-то команду. Что именно — разобрать трудно: теплоход далеко впереди и ветер относит, заглушает. Лица наших кораблеводителей напрягаются, глаза вопрошающе устремлены друг на друга. Волков срывается с мостика и через головоломные препятствия мчится на нос, перевешивается за борт, будто нюхает якорную цепь.

— Ба… ба… гу… гу… гу… во-о… — трубно несутся звуки с „микояновой“ кормы, но ничего внятного из них никак не выкроишь.

— Громче! Что там кашу жуешь, сукин сын! — надсадно врет Волков и держит ладони у уха приемником.

— Подбирай буксир! — командует шкипер с мостика.

Он хоть и не разобрал передачи в рупор, но уже сообразил в чем дело.

Толстая металлическая веревка, за которую „Микоян“ нас тянет, рыскает и шлепает по воде — ветер и волна силятся сбить лихтер с фарватера. Когда трос укорочен и натянулся, как струна, на „Микояне“ успокаиваются.

В общем нам везет: дни стоят хоть и пасмурные, с свинцовыми низкими тучами, с редкими просветами холодноватого солнца, но ветер, как ни старается, а разгуляться в бурю не может.

Оргбюро ямальского рика.

Работников факторий не покидает тревожная настороженность. Они, ведь, не знают, что судьба на этот раз решила оказать им покровительство и ветрам дан предел: „дуй не крепче 6—7 баллов“! А самое главное, что „судьба“ эта разгадана наукой.

Пассажир — существо запуганное всяческими преувеличенными страхами, с метеорологией мало знакомое. Его смятенной душе неведомы капризы стихий.

— Если бы была угроза шторма, из Нового порта радиостанция нас предупредила бы. — слышится чей-то спокойный голос в кубрике.

Кто верит в аккуратность радиопередачи и точность науки, способной предугадывать погоду, тому на лихтере спится спокойнее.

Странно, до чего неохотно и туго расстаемся мы с вековыми навыками невежества и темноты. Казалось бы, за 14 лет существования советской власти пора забыть о предрассудках и слепых верованиях. У человека в кармане именной билет союза безбожников, а он, почесывая за ухом, раздумчиво цедит:

— Это, знаете, не зря выдумано: „кто на море не бывал, тот богу не маливался“. Бог — он, конечно, вздор, а на счет ветра или, скажем, бури — кто ж поручится, что через час-другой не налетит? Тут, товарищ, дело очень неверное!..

И не хочет взять в толк этот „безбожник“, что пословица о боге наукой отменена. Что теперь капитан корабля обращается не с молитвой, а с запросом по судовому радиотелеграфу, и не к богу, а к ближайшей станции. Да и радиостанции в изобилии расставлены на морских путях исключительно для разоблачения всяческих подвохов и штук „судьбы“ моряка — предстоящей погоды. Чуть появятся признаки зарождающейся грозы или шторма — тотчас по угрожаемым маршрутам начинают работать радийные волны, предупреждающие об опасности. И на „Микояне“, как на прочих морских судах, сидит в своей каюте радист — молиться стало незачем. Нужны лишь усовершенствования техники, уменье ими пользоваться и добросовестность работы.

Солнце нет-нет и выглянет из пасмури. Оно здесь не льнет к воде и не резвится на изломах волн. С холодной сдержанностью смотрит с далекого края неба и больше светит, чем греет.

В один из таких просветов кто-то крикнул сверху:

— Земля!

Кинулись на палубу смотреть — никакой земли. Если принатужить глаз, то на самом краю горизонта чуть приметна каемочка, по цвету почти неотличимая от общего серого тона неба и воды. Не верится, что земля.

„Микоян“ свернул с проторенного морского прохода влево к берегу. Идет медленно, осторожно, с промером.

Каемочка берега неподвижна — не исчезает, но и не увеличивается. Час, два, три смотрим до боли в глазах — перемены нет. Солнце скрылось, каемка заслонилась наплывшим туманом и опять ползут томительные часы.

Подходим к берегу больше половины дня. Земля, наконец, придвинулась совсем близко. Видны невысокие, но крутые берега и длинные, плоские мели, выставившие из воды свои песчаные спины. Эти отмели расположились в несколько рядов параллельно с берегом. Некоторые чуть прикрыты тонким слоем воды. Маленькие волны неустанно плещутся на перекатах и играют пенными гребешками даже и в тихий ветер.

Вправо и влево на расстоянии 6—7 километров друг от друга выступили два мыса в губу и ограничили овальную открытую бухту. На вершинах мысков поставлено по мачте. Нам с рейда они кажутся маленькими жердочками, а позже, когда я осмотрел их вблизи, это оказались солидные бревна, укрепленные подпорками и оттяжками.

— Здесь два рукава реки Тамбей образуют дельту, — говорит штурман, ведущий „Микоян“ в губе и Карском море. — Сейчас уполномоченные едут выбирать место для высадки.

Наша высадка, конечно, определит и место постройки фактории: у нас много тяжелых грузов и слишком мало средств для переброски их по берегу. Очевидно, будут выгружать там, где облюбуют площадь для избы и склада.

В бинокль с расстояния двух километров мы не могли рассмотреть на берегу ни единого кустика или травки. От гладких мелей начиналась такая же гладкая полоска берегового песку, а затем круто поднимался вверх невысокий откос возвышенности. Все это в один скучный тон песчано-серого цвета. Впечатление создавалось крайне неуютное, придавливающе-пустынное, мертвое. Голый песок. У берега он омыт и прилизан водой. Выше — наворочен буграми и кучами. Было ясно видно, как ветер срывает тучи пыли и несет — чорт ее знает куда. Должно быть — никуда. Бессмысленно переносит с места на место…

…Вплоть до ночи я просидел на верхней палубе и смотрел, не отрываясь. Хотелось подметить хоть намек на жизнь. Помаленьку поднялась вода. Вечерний прилив покрыл плеши отмелей, полуобнаженные перекаты ушли в глубину и мелкие волны перестали танцовать.

Вода подошла вплотную к вздыбленному гребню береговой возвышенности. Прилив работал хмуро, неотвратимо, как рок. И ничего абсолютно я не высмотрел живого ни на земле, ни в воде. Ни зверя, ни рыбы, ни растения. Лишь чайки порой летали вверху и их жалобный неприятно-резкий крик усиливал унылый вид картины.

И ночи, в сущности, не было. Какая-то белая муть делала очертания берега неясными, через час белесая муть стала исчезать, проясняться.

Но тут откуда-то появился не призрачный, а настоящий туман, сырой и студеный. Сквозь полушубок просочился холод, руки посинели.

Утром с’ехали на берег.

Тихо, тепло, светит солнце. Для первых чисел августа, конечно, могло бы быть чуточку пожарче. Даже в Тобольске, не говоря уже о юге, в эти дни душно и знойно. Но и здесь можно жить. Денек — красота! Я скинул полушубок и приналег на весла.

Лодка ткнулась в песок и стала. До берега шагов двадцать по воде. „Полярные“ спецсапоги моментально промокли, а когда взбирался на береговой откос, то сыпучий песок оказался глубже воды. Но он нагрет солнцем и тепл — этот песок. Теплота передалась через сапоги и, чтобы убедиться, я погрузил в песок руки. Теплый, почти горячий!.. Вчерашнее мое настроение стало таять в этом тепле: раз есть тепло — значит, есть и жизнь!

Выскочив на гребень, я ахнул: насколько видит глаз, расстилалось море трав. То понижаясь, то опадая, увалами уходила тундра куда-то вдаль. Все оттенки зелени от светлоизумрудного до оливкового, от яркосочного до желтоватого и коричневого, как ржавчина, — развернулись большими и малыми пятнами на огромной палитре, радиусом в несколько километров.

Шмыгнула мышь и скрылась под бугорком земли, поросшим травой. Заглянул туда — норка. А вот другая — еще и еще… У норок не растет трава — вытоптано. Значит они обитаемы, эти подземные жилища.

Какие-то вертихвостики — пичуги стайной перелетают с места на место, гоняются друг за дружкой, звонко попискивая. С громким кряканьем, натужно и тяжело пролетело три пары уток.

Жизнь, жизнь!..

Я шел очарованный. Местами нога уходила по щиколотку в мох, местами хлюпала под сапогом вода. По буграм стелился серебристо-зеленый ягель, такой нежно-ажурный и прихотливо красивый, что, казалось, его нарочно сделал ювелир-художник из драгоценной эмали.

Уголок тундры — ромашка.

И уж окончательно меня сразила ромашка — обыкновенная всероссийская ромашка.

Наивно это, но что поделаешь — сразила — факт! Я присел возле нее, понюхал, потрогал — настоящая ромашка. Маленькая, тонюсенькая, бледненькая — еще бы! Ямал — не Черное море, чорт побери!..