20. Гость нации

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

20. Гость нации

Вашингтон Ирвинг, «отец американской литературы», чьи скетчи он читал и перечитывал еще в Четеме, Вашингтон Ирвинг, автор «Истории Нью-Йорка, написанной Никербокером», «Книги скетчей», «Рассказов путешественника», автор «Жизни Колумба», «Завоевания Гренады», «Альгамбры», — замечательный писатель Вашингтон Ирвинг подписал первым приглашение на публичный обед, которым город Нью-Йорк встречает Чарльза Диккенса. Оно начинается так: «Нижеподписавшиеся, от своего имени и от имени многочисленных своих сограждан, имеют честь поздравить вас с благополучным прибытием и от всего сердца говорят вам: «Добро пожаловать!» Это приглашение адресуется Чарльзу Диккенсу, эсквайру. «Нижеподписавшихся» — сорок один человек, именитейшие граждане города Нью-Йорка. Он находит это приглашение в апартаментах, приготовленных для него в Карлтон Отеле. Немало придется заплатить за эти апартаменты, но ничего не поделаешь. Едва только он усаживается за обед, является некий мистер Кольден, который уполномочен другим комитетом именитейших граждан города Нью-Йорка пригласить его на публичный бал, даваемый в его честь.

Вашингтон Ирвинг входит после отбытия мистера Кольдена. «Отцу американской литературы» под шестьдесят, его ироническая «История Нью-Йорка» вышла еще тогда, когда Чарльза Диккенса не было на свете.

Диккенс вскакивает из-за стола. Он узнает в этом посетителе с бледным лицом и с карими глазами человека, который в четемскую его эпоху казался ему не более реальным, чем автор «Дон-Кихота», он восклицает, бросаясь с протянутой рукой:

— Вы единственный человек, ради которого я пересек Атлантику!

Может быть, это преувеличение. Но все же возглас идет от сердца и в тот момент не кажется Диккенсу преувеличением. И Ирвинг не воспринимает этот возглас как дежурную любезность.

Это первое свидание протекает как-то суматошно. Переговорить надо обо многом. О! слишком много тем для беседы — о восторгах, испытанных в Четеме при чтении иронической «Истории Нью-Йорка» и «Сальмагунди» — двухнедельном листке, напоминавшем аддисоновского «Зрителя»; о том, что произошло в Англии за десять лет после посещения Ирвингом Лондона; о первых американских впечатлениях гостя, о литературе здесь, за океаном, и, наконец, о повадках американских издателей, не желающих платить ни пенни английским писателям.

Они должны встречаться чаще — Чарльз Диккенс и Вашингтон Ирвинг, который, кстати сказать, облечен высоким званием посла Соединенных Штатов в Испании. Но удастся ли им встречаться часто и наедине? Едва ли. Ибо город Нью-Йорк жаждет видеть Чарльза Диккенса.

За Диккенсом и Кэт приезжают делегаты комитета. Мистер Кольден эскортирует Диккенса, а солидный генерал предлагает Кэт опереться на его надежную руку, чтобы проследовать с ним в карету, которая мчит гостей в Парк-театр.

Три тысячи нью-йоркцев обоего пола, облеченных в вечерние костюмы, приветствуют гостя. Парк-театр расцвечен цветами и флагами. Овациям нет конца. Мэр города Нью-Йорка сопутствует ему и Кэт, когда они парадируют мимо разодетых по самой последней моде нью-йоркцев по огромной зале, предназначенной для: бала. Гремит национальный гимн. Сотни рук тянутся к руке гостя. Леди машут шелковыми платочками и пожирают глазами знаменитого англичанина и его супругу. На Кэт белое платье, затканное голубыми цветами. На Диккенсе — темный фрак и светлые брюки, черный жилет; его галстук расшит цветами, в галстуке не одна, а две бриллиантовых булавки. Он очень красив, гость города Нью-Йорка. От возбуждения большие темно-голубые глаза еще больше потемнели, длинные волнистые волосы ниспадают на плечи. Он совсем не похож на именитых нью-йоркцев.

После парада начинаются танцы. И он, и Кэт тоже танцуют, танцуют без конца. Щеки его горят от возбуждения и жары. Наконец они покидают зал под гром рукоплесканий.

Наутро он сидит за брекфастом вместе с Кэт и читает газету. Из отчета о бале он узнает, что был очень бледен, очень бледен во время бала. Странно! Насколько он помнит, щеки его пылали от возбуждения и духоты.

А затем он хохочет так, что роняет газету на пол, и слезы выступают у него на глазах. Кэт осведомляется, что с ним. Репортер утверждает: Чарльз Диккенс был бледен от смущения. Бедняга Диккенс! Он никогда не бывал в таком обществе, какое встретил на балу, и был бледен от потрясения. Изысканный тон общества произвел на него совершенно неизгладимое впечатление. Вот именно поэтому «славный парень» был очень бледен. Все.

Демократическая Америка, по-видимому, полагает, что при виде «изысканного общества» у каждого из граждан Америки, равно как и у иностранцев, не привыкших к «изысканному тону», есть все основания бледнеть от смущения. Чудеса!

Нью-йоркцы встречают его так же, как бостонцы, хартфордцы и ньюхевенцы. Паломничество в Карлтон Отель не иссякает. Он быстро одевается и выходит на Бродвей. Он намерен идти пешком по этой прославленной улице, чтобы понаблюдать ее нравы и запомнить внешний ее вид.

Его узнают немедленно. За ним тащится хвост зевак. Ничего не поделаешь, пусть глазеют, а он будет запоминать. Бродвей шумит, грохочет колесами бесчисленных карет, он словно доверху наполнен уличными криками, стуком лошадиных копыт. Наемные кэбы, кареты, фаэтоны, тильбюри с гигантскими колесами, коляски катятся мимо магазинов и лавок, которым нет конца. А на козлах — негры; их много, не меньше, чем белых. На тротуарах джентльмены, которые, кажется, сговорились носить бакенбарды, обрамляющие не только щеки, но и выбритый подбородок. А леди сговорились в этот весенний солнечный день сочетать в своих нарядах все цвета, знакомые человечеству.

С Бродвея гость сворачивает в одну из боковых улиц, а затем, идя дальше, попадает на Боуэри. Это тоже улица, но здесь витрины магазинов совсем не нарядны, а пешеходы одеты совсем просто — в рабочих блузах; и вместо тильбюри и колясок громыхают повозки и телеги. Зеваки понемногу отстают, видя, что Чарльз Диккенс собирается войти в некое здание, которое хорошо известно нью-йоркцам.

В этом здании подследственная тюрьма. У нее мрачное название — «Гробницы».

Почетному гостю показывают «Гробницы». В тюрьме четыре галлереи — одна над другой, идущие вокруг здания. Крылья галлерей соединяются между собой мостами. В каждом крыле — железные двери, — за ними — камеры.

Камеры крохотные, низкие; сквозь узкое оконце под потолком еле проникает дневной свет. Тюремный двор напоминает могилу, на нем приводят в исполнение смертные приговоры. Заключенные очень редко гуляют на дворе, — это признает сторож, которого любезный начальник «Гробниц» отрядил сопровождать любознательного мистера Диккенса. Заключенные предпочитают гулять у себя в камере, и начальство нисколько не настаивает на обязательных прогулках. Странно. Ведь этак заключенный может просидеть без воздуха немало месяцев. Это его дело, решает сторож, а на вопрос, почему в одну из камер попал мальчик, дает удивительный ответ. Этот мальчик ни в каком преступлении не заподозрен, о нет, напротив, он должен дать показания, устанавливающие вину его отца, — и только. Закон стало быть разрешает заточить свидетеля в тюрьму, пока на наступит день суда. Посетив несколько камер, познакомившись с некоторыми заключенными, любознательный гость узнает, что своим мрачным названием тюрьма обязана дурной славе: вскоре после ее открытия несколько заключенных предпочли повеситься и не ждать окончания следствия.

Из тюрьмы гость снова идет в боковую улицу, попадает в какой-то переулок, снова сворачивает и мало-помалу убеждается, что Нью-Йорк в самом деле большой город. Нет, Нью-Йорк не похож на Бостон, вот квартал, очень напоминающий лондонский Уайтчепль. Улицы грязные, ничуть не меньше, чем в этом прославленном лондонском квартале, а дома мало чем отличаются от уайтчепльских трущоб. Они подгнили и словно перекосились. И жители Пяти Углов не отличаются от обитателей лондонской Майль Энд Род. И трактиры здесь и бары так же грязны, а завсегдатаи очень уж похожи на мистера Сайкса и несчастную Нэнси. Словом к Пяти Углам в сумерках лучше не приближаться джентльмену, если его не сопровождают полицейские агенты. Да, Нью-Йорк — большой город, не чета Бостону.

Но почтенные граждане этого большого города не удовлетворяются публичным балом, данным в честь знаменитого гостя. Наступает день публичного обеда, о котором возвещало трогательное приветствие, подписанное комитетом — сорока одним именитым гражданином.

Надо обдумать речь — ответный спич, который придется произнести перед лицом демократической Америки. Он уже произносил спичи и в Бостоне, и в Хартфорде и в Ньюхевене, но нью-йоркский спич отзовется по всей стране куда громче, чем произнесенные. Он, Диккенс, исполнен радости от сознания, что ступает по земле подлинно демократической страны; мало писателей столь же искренние демократы, как он, в этом он убежден, — и каждый, кто знает его книги, может убедиться в этом. Мало писателей оценивают так высоко, как он, молодость и силу республики, призванной воплотить высокие идеалы ее великих основателей. И так далее, в том же духе.

Ясно и просто? К сожалению, не совсем.

Диккенс шагает по комнате — это приемная в апартаментах Карлтон Отеля. По американскому обычаю, в ней очень мало мебели, и нет опасности наткнуться на что-нибудь, когда шагаешь задумавшись. А подумать надо, чтобы как можно деликатней выразить в этом ответном спиче некую здравую идею. Он уже дважды пытался ее выразить, но получилось черт знает что… И надо сознаться, он никак не ожидал того, что последовало за его спичами в Бостоне и в Хартфорде. Об этом как-то не хотелось думать, пока не было необходимости набросать мысленно план спича, который вот-вот надо произнести. Сейчас полезно вспомнить, что, собственно говоря, произошло.

Когда он ехал сюда, он не собирался начинать кампанию за издание здесь, в Америке, закона об авторском праве, который защитил бы писателей от американских издателей. Потому он решил только упомянуть в Бостоне о несправедливости, чинимой американцами по отношению к иностранным писателям. Упомянул он и в Хартфорде, причем говорил и там не о себе, а о Вальтере Скотте.

Сейчас не хочется даже вспоминать о том, как отозвалась Америка на такую смелость чужестранца. Анонимные письма, ругательные до неприличия. Устное возмущение наглостью гостя, который оказался корыстолюбивым негодяем. Возмущением обиженных американцев управляли газеты. Пресса! Она торжественно объявляла, что известный убийца Кольт не столь опасен, как наглый чужестранец. Если свобода печати заключается в праве издателей-дельцов расправляться с неугодными им людьми, — бог с ней, со свободой печати!

Словом, получилось черт знает что. Не хочется омрачать впечатлений от встречи, с Америкой думами о неожиданных последствиях своих спичей, но надо извлечь Из происшедшего урок. Чужестранец вздумал указывать Америке, что ее законы не совершенны, и Америка поставила смелого гостя на место. От такой расправы безоблачные отношения с Америкой, увы, пострадали. Это надо признать. На обеде он не будет говорить об авторском праве.

Снова на столе гигантские чаши с излюбленными Америкой горячими устрицами. На президентском месте Вашингтон Ирвинг.

Он не оратор. Он всегда старается избегать публичных выступлений. Диккенс смотрит на него, когда тот медленно поднимается с кресла. Видно, что Ирвингу не по себе, совсем не по себе. Он кладет на тарелку, листок бумаги — это его речь. Затем он проводит рукой по парику, раскрывает рот, делает глотательное движение, из горла вырывается легкий свист, — наконец он исторгает из себя несколько вступительных слов. Голос очень мягкий, его приятно слушать. Потом наступает пауза, она длится долго. Вашингтон Ирвинг опускает глаза в тарелку, на которой лежит его речь. Но это не помогает. Пауза продолжается. Не помогает и то, что он вторично проводит рукой по парику, а его карие глаза подергиваются дымкой отчаяния.

На этом и кончается его попытка приветствовать гостя. Впрочем, нет. Он поднимает бокал в честь «Чарльза Диккенса, гостя нации». Взрываются аплодисменты, и он садится, отирая пот со лба.

Спичи перемежаются тостами. «Гость нации» решает в заключительном спиче избегать преступного упоминания о справедливом авторском праве. Но перчатка брошена была газетами, и он должен деликатно напомнить об этом хозяевам, уверенным в своей непогрешимости. И он заявляет, что защищает свое право в последний раз коснуться вопроса, имеющего огромное значение для всех, кто зарабатывает пером той хлеб насущный. Пусть догадываются сами, что это за вопрос! Догадаться легко, но придраться трудно. А затем он выражает уверенность, что великая нация разрешит сей вопрос в духе справедливости…

Газеты воспроизводят его речь. Вашингтон Ирвинг заверяет его, что все останется по-старому, да и он сам в этом уверен. Но хорошо хотя бы то, что его вторично не сравнивают с убийцей Кольтом…

Его начинает утомлять шум, поднятый вокруг его имени газетами. Даже проповедники в молитвенных домах, узнав «гостя нации», обращаются к нему с проповедью.

Вашингтон Ирвинг молча кивает головой, когда Диккенс говорит ему о том, что американцы все, как один, восхищаются ловкостью. Для них ловкость, в любом деле, — самое ценное качество в человеке, а успех — единственная мера ловкости. Не так ли? Они с одинаковым восхищением говорят о ловком банкротстве, обогатившем банкрота, и о ловкой операции хирурга, спасшего жизнь больному. Они готовы простить джентльмену все грехи, если он ловкий джентльмен. По-видимому, любой негодяй может заслужить их уважение, если добьется удачи. Может быть, он ошибается, но таково его впечатление от разговоров с американцами. И в первую очередь от чтения газет. Разумеется, надо будет изучить эту черту поглубже, пока он находится в Америке. Вашингтон Ирвинг чуть заметно улыбается и кивает головой.

Но пора уезжать из Нью-Йорка. Впереди много городов, где надо побывать. Необходимо внимательно присмотреться к жизни в южных штатах. Там рабство негров узаконено. Оно возмущает чувство справедливости, нельзя понять, как может мириться с ним демократическая Америка!

Уф! Его предупреждали, что Карлтон Отель один из самых дорогих отелей Нью-Йорка. Но двухнедельный счет превзошел все опасения. Вот это в самом деле ловкие дельцы — владельцы отеля! «Гость нации» и его жена ни разу не обедали в отеле, но за удовольствие жить в таких изысканных апартаментах пришлось заплатить целое состояние — семьдесят фунтов.