11. В самом сердце тумана

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. В самом сердце тумана

Он видит тяжелый желтый туман, — таким туманом может гордиться самый большой город в мире. Туман должен подняться на первых страницах романа, а потом туман пойдет клубами из выпуска в выпуск. Это он видит, но комические сцены и персонажи — нет, не может разглядеть. Но зато он может разглядеть некоторые последствия привычного для соотечественников атмосферного явления, которым он твердо решил открыть новый роман. Туман не может скрыть ст него этих последствий. Как это ни странно, но туман поможет ему предвидеть их.

Когда думаешь о новом романе, к одному неоспоримому выводу присоединяется другой. Не оправдаются ожидания не только почитателей его юмористического гения. Кое-кто из других его поклонников также воздает умеренную хвалу роману. До сей поры он убедительно внушал читателю, что в самой благоустроенной и благополучной стране мира далеко не все благополучно и благоустроенно, как полагали многие соотечественники.

Существуют в ней и работные дома с воспитательными приютами, похожие больше на тюрьмы, чем на богоугодные заведения, и тюрьмы, превращенные в питомники для разведения граждан, бесполезных обществу. Существуют странные законы, которые карают не злой умысел, а ошибку; не только виновника, но и невинного. Существуют рассадники просвещения, навеки калечащие юные души. Подвизаются в стране, преклоняющейся перед законом, паладины закона, которому в первую очередь надлежало бы обрушиться на своих паладинов. В народе, рожденном под сенью хартии вольностей, неведомо почему угнездилось неистребимое почитание аристократов. А среди нобльменов многие могли бы с успехом украсить своим присутствием корабли, отвозящие преступников на каторгу в Ботани Бай или на выставку монстров, которую пришла бы охота организовать симпатичному Марку Лимону… Существуют…

Словом, за все эти напоминания он заслужил у многих соотечественников кличку «радикал». На их языке — это бранная кличка. Но они мирились с Чарльзом Диккенсом. Кое в чем он был прав, этот радикал, говорили они. Да к тому же он главным образом обращал внимание великой своей родины на преступных или уморительных субъектов, которые в самом деле не на высоте своего положения или профессии. Читая его книги, нельзя подчас с ним не согласиться, с этим радикалом.

Но теперь туман растечется по всему роману, и патриоты воздадут новому произведению умеренную хвалу. Может быть, даже совсем не воздадут. Ибо теперь темой романа он избрал дорогой сердцу патриота институт — верховный Суд Справедливости.

Патриоты гордятся здоровым чутьем англичанина. Какому другому народу пришло в голову создать две системы правосудия — правосудие по закону и правосудие по справедливости? Закон может ошибаться, как может ошибаться и человек. К тому же закон коснен и неповоротлив, для его замены требуется немало времени. Вот потому-то англичанин и обратился к другому средству творить правосудие, когда закон упирался. Рядом с судом, где закон — господин, англичанин вырастил другой суд, где на помощь судье приходит самый верный помощник — непогрешимая справедливость. И самый верховный Суд Справедливости Англия назвала — Канцлерским судом.

Когда-то он, Чарльз Диккенс, рассказал об одной жертве справедливости. Еще в «Пиквике» читатели могли познакомиться с этой жертвой справедливости Канцлерского суда. Но теперь он докажет врагам прогресса, что эта жертва — не случайная. Что непогрешимая, нетленная справедливость верховного Суда Справедливости — трагическое недоразумение.

Неудивительно, если мрачные тяжелые клубы тумана поползут по всему роману и роман получится тоже мрачный. Но ничего нельзя поделать, он должен его написать. Соотечественник возлагает большие надежды на грядущее процветание торговли и промыслов. Соотечественник рад, что беднота как будто поняла неисполнимость зажигательных требований этих бунтовщиков чартистов. Поняла и успокоилась. Правда, не совсем, потому что заявляет о своем разочаровании стачками и прочими не вполне легальными средствами. Но дальше стачек беднота не пойдет, теперь это очевидно. И теперь расположение духа у патриота — почему-то состоятельные соотечественники называют патриотами только себя — значительно улучшилось за последние годы. Улучшилось, мол, положение горячо любимой Англии, — так они объясняют. Если быть внимательным наблюдателем, то следует признать, что улучшилось их собственное положение, но никак не Англии. Нищета и бедность в горячо любимой Англии нисколько за эти годы не уменьшились. Увы, это так. А потому нет оснований опасаться, что доброе расположение духа помешает работе над мрачным романом.

Если верить друзьям, в «Дэвиде Копперфильде» ему удалось не слишком отвлекаться в сторону от главного сюжета. Это не так легко, и в новом романе надо также приложить усилия и расположить всех участников поближе к основной теме, к мрачной теме — к Канцлерскому суду. Некоторые участники уже ясно видны. Они уже не исчезнут, и можно отвлечься — позаботиться о спектаклях в пользу Гильдии литературы и искусства.

Гильдии еще нет двух лет. Диккенс вместе с Бульвер Литтоном были главными ее восприемниками, когда благая идея получила осуществление. Идея Гильдии — материальная поддержка литераторов и людей искусства на началах товарищеской взаимопомощи — сулила успех начинанию. Нуждающиеся и больные литераторы и люди искусства отныне могли получать помощь, не поступаясь самолюбием. Прекрасная идея! И сценический талант Чарльза Диккенса сослужит немалую пользу для ее осуществления. Диккенс помог Гильдии раньше, а теперь его труппа снова покажет пьесу «Не так плохо, как кажется». Ее написал для труппы Бульвер Литтон, для Диккенса там есть неплохая роль светского модного хлыща. На десерт принято ставить что-нибудь очень водевильное. Марк Лимон — большой мастер водевиля. Не заботясь о сюжете, он состряпал «Дневник мистера Найтингеля».

И город Клифтон впервые увидел на сцене своего театра Чарльза Диккенса. Достаточно ему было появиться перед рампой в пьесе Бульвер Литтона, чтобы любители сценического искусства убедились в весьма оригинальном толковании образа светского хлыща времен Фильдинга и Смоллета. Лорд Уильмот, король моды, превратился в подобие бравого голландского корсара… Но вот кончилась пятиактная пьеса. Снова поднялся занавес.

Публика ахнула. Перед ней был Сэм Уэллер. Публика ахнула еще громче, когда старый знакомец Сэм превратился в красноречивого адвоката, затем в ипохондрика, затем в подобие миссис Гэмп, знаменитой сиделки из «Мартина Чеззлуита»…

А когда Чарльз Диккенс преобразился в дуэлянта и, орудуя палашом, напомнил зрителям о поединках, с таким успехом поставленных мистером Кроммльсом из «Николаса Никльби», — восторг клифтонцев оказал бы честь самому Макреди…

В марте 1852 года первый ежемесячный выпуск нового романа появился в руках тридцати тысяч читателей. Снова роман иллюстрирует Физ, замечательный Физ, или иначе — Хеблот Браун, которого так хорошо знают читатели «Пиквика», «Никльби», «Чеззлуита», «Домби» и «Копперфильда». Его гравюры так легко было узнать в «Часах мастера Хамфри» рядом с гравюрами Каттермоля. И теперь снова он, старый знакомый…

И сразу читателя окутывает туман, и «в самом сердце тумана» заседает лорд-канцлер в своем Канцлерском суде. Суд Справедливости — в который раз! — решает по справедливости дело о наследстве Джорндайсов. Суд Справедливости — который год! — втягивает в это дело десятки новых людей, рождается неисчислимое количество детей, они вырастают, превращаются в стариков, успевают умереть, а Суд Справедливости все еще не вынес своего решения. Покончил самоубийством один из истцов, другой истец, Джон Джорндайс, в отчаянии отказался от участия в этом проклятом процессе. Но, кроме него, есть еще истцы и наследники истцов. Двух из них благодетельный закон поручил попечению суда. И Джон Джорндайс берет к себе в Холодный дом этих наследников — Ричарда Кэрстона и Эду Клер, юношу и девушку. И в тот же Холодный дом берет сироту, незаконнорожденную Эстер Соммерсон, — она должна стать компаньонкой одинокой Эды.

Дэвид Копперфильд рассказал о своей жизни. Рассказывает о своей жизни и Эстер Соммерсон.

Черная тень процесса, страшного в своей безысходности, падает и на Холодный дом и на всех, кто в нем обитает. Черная тень падает и на тех несчастных, кто ютится в бесчисленных домах вокруг Суда Справедливости, — на помешанную старушку, которая ждет счастливого завершения своего мифического судебного дела, на странного голодного переписчика судебных бумаг, который кончает с собой. Но в Холодном доме и в среде людей, связанных с ним, еще произойдут трагические события. Пока все обстоит благополучно: Эда и Ричард влюбляются друг в друга; появляется на сцене красивая леди Дэдлок, супруга семидесятилетнего сэра Дэдлока, беззаботный Гарольд Скимпол, многодетная миссис Джеллиби — филантропка, маниакально погруженная в дело колонизации Африки, мальчишка-метельщик Джо, молодой хирург Вудкурт. Читатель уже начинает различать нити, которыми Диккенс связывает мрачный Холодный дом с поместьем сэра Дэдлока и с его обитателями.

Диккенс не хочет увести повествование на боковые тропы. Может быть, раньше, до «Копперфильда», он этого тоже не хотел, но как часто его персонажи занимались своими делами, не обращая внимания на главный сюжет! Теперь Диккенс заставляет их интересоваться главным сюжетом.

Эта задача трудна для каждого, для него она особенно трудна. Его воображение живет в слишком стремительном ритме, он постоянно должен бороться с искушением вводить новых людей и изобретать новые ситуации. Но сколько хлопот с теми, кого он уже увидел, совсем живыми! В романе готовы принять участие восемьдесят человек, не меньше. Нелегко разместить их вокруг Холодного дома и Суда Справедливости, они готовы в любую минуту разбежаться.

Он работает регулярно и напряженно. Потом он перевозит семью в Дувр, работает там. Но Гильдия литературы нуждается в деньгах. Труппа Диккенса отправляется в турне с той же пьесой Бульвер Литтона и с тем же водевилем Лимона.

В труппе есть новый актер — Уилки Коллинз. Диккенс сразу чувствует к нему душевное расположение, ему нравится его роман «Антонина или падение Рима», он привлечет этого двадцативосьмилетнего писателя к близкому участию в «Домашнем чтении».

Тем временем читатель уже хорошо узнал мягкого, деликатного мистера Джорндайса и мистера Гарольда Скимпола…

Чем ближе он знакомится с Гарольдом Скимполом, тем больше крепнут у него подозрения: не задумал ли автор показать ему весьма популярного журналиста и эссеиста Ли Ханта? Разумеется, эти подозрения возникают не у всех читателей, но только у литераторов, которым хорошо известна легендарная способность Ли Ханта жить на средства своих ближних. Их, этих подозрительных литераторов, не введет в заблуждение талантливый Физ, — на его гравюрах Гарольд Скимпол ничуть не похож на Ли Ханта. Автор, конечно, предусмотрел такую подозрительность и дал точные указания художнику, но, по-видимому, цели не достиг. Сходство Скимпола с бесстрашным публицистом, некогда пострадавшим за непочтительный отзыв о принце-регенте, несомненно. Гарольд Скимпол так же не склонен из принципа усматривать различие между своими фунтами и чужими, как и мистер Ли Хант, в его эгоизме можно также открыть черты ребячливости, которая подкупает, даже элегантности, которая очаровывает.

Но мистер Скимпол не имеет прямого отношения к событиям, на которые в свое время упадут мрачные тени Канцлерского суда и Холодного дома. Эти события уже предощущаются читателем. Молодой Ричард Кэрстон, испробовав ряд профессий, уезжает в армию субалтерн-офицером, но налицо уже грозные симптомы: ему не избежать опасности, проклятое дело о наследстве Джорндайсов засосет его. И предощущаются трагические события, связанные с судьбой леди Дэдлок. Она проявляет странный интерес к смерти голодного пожилого переписчика судебных бумаг, она щедро одаряет мальчишку-метельщика Джо, который доставляет ей сведения об этом ничтожном переписчике, и она вызывает своим поведением неясные подозрения у мистера Токингхорна, юрисконсульта сэра Дэдлока. Словом, туман, поднявшийся с первых страниц романа, собирается в тучи над всеми, кто связан с Холодным домом.

Время идет в работе над романом. Близится лето 1853 года, надо вывозить чад и домочадцев из Лондона. У Кэт на руках новый малютка — сын Эдвард Бульвер Литтон, названный так в честь своего крестного. Теперь у Кэт снова девять детей. Диккенс решает провести лето во Франции — в Булони.

В большом саду у моря, неподалеку от дороги на Кале, есть и оранжерея и водопад; детей развлекает водопад, которого не было в Бродстэре, и Диккенса развлекают ежедневные народные гулянья неподалеку от дачи. Французы — веселый народ; воскресные танцы на вольном воздухе — веселое зрелище, а приятели— Джон Лич и Уилки Коллинз, поселившиеся неподалеку, могут быть веселыми собеседниками в часы отдыха и спутниками в далеких прогулках. Жаль, что их нельзя убедить в том, что Чарльзу Диккенсу совершенно необходимо завести усы и бороду…

Приятели немало говорят об ущербе, который нанесет борода красоте мистера Чарльза Диккенса, но противники бороды очень скоро терпят поражение. Баста! Ему перевалило за сорок, он — солидный глава семейства, весьма внушительного по размерам, а усы и борода именно предназначены свидетельствовать о солидности. А самое главное — он так решил. Кроме того, он решил после окончания романа поехать месяца на три в Швейцарию и Италию отдохнуть и предлагает приятелям поехать вместе с ним. Милый Джон Лич может быть спокоен, ему не придется пересекать море и мучиться от морской болезни, которой он так боится, а «Панч» некоторое время как-нибудь обойдется без него… Что же касается Уилки Коллинза, то ему крайне необходимо снова побывать в Италии и установить, что изменилось с той пэры, когда он жил там, совсем юнцом, со своими почтенными родителями. Уилки — писатель, подающий надежды, — о, да! — и должен наблюдать нравы и прочее…

«Панч», пожалуй, может обойтись без Джона Лича, скромно соглашается художник, но, к сожалению, Лич не может обойтись без «Панча». Уилки Коллинза убеждает неопровержимый довод старшего друга, и он готов ехать куда угодно.

Превосходно. Надо кончить роман к сентябрю. Тираж Холодного дома растет — доносят ему Брэдбери и Эванс, — приходится выпускать уже не тридцать, а сорок тысяч экземпляров.

Читатель вслед за юрисконсультом мистером Токингхорном медленно проникает в тайну гордой и прекрасной леди Дэдлок. Юрист выслеживает мальчишку Джо, с которым леди Дэдлок поддерживает какие-то деловые отношения; он устанавливает, что владелец тира мистер Джордж был некогда ординарцем у капитана Хаудона и что этот капитан имел возлюбленную, от которой у него была дочь. Какое отношение это может иметь к леди Дэдлок? — недоумевает читатель. Но скоро его недоумение исчезает. На свете происходят странные вещи, — голодный, загадочный переписчик судебных бумаг, умерший где-то в лачуге, есть не кто иной, как капитан Хаудон…

Теперь мистеру Токингхорну, а также и читателю, — все становится ясным. Леди Дэдлок недаром так интересовалась судьбой голодного переписчика. Гордая леди скрывала свое прошлое. У нее где-то была незаконнорожденная дочь. Прозорливый законник Токингхорн устанавливает, что эта дочь — Эстер Соммерсон, обитательница Холодного дома.

Тень мрачного процесса Джорндайсов уже упала на этот мрачный дом. Ричард Кэрстон превращается в маниака. Отныне его цель — добиться окончания нескончаемого процесса. Любовь Эды, ставшей его женой, бессильна его излечить.

Уже различаются смутные очертания второй драмы. Леди Дэдлок нашла свою дочь, которая ее простила, но мистер Токингхорн не дремлет. Тайна леди Дэдлок в его руках, а он беспощаден, играя своей жертвой. Должна пролиться кровь, по крайней мере фигурально. Но кровь льется не фигурально, — Токингхорна находят убитым. Нет, его убила не леди Дэдлок, сэр Дэдлок вериг в ее невиновность, он прощает ей прошлое. Но она уже не нуждается в прощении, — ее находят мертвой у могилы бывшего возлюбленного. А вслед за этим выясняется, что убийца Токингхорна — Гортензия, француженка, горничная гордой леди, сломленной своей судьбой.

Сломлена судьба и молодого Ричарда. Ее сломил процесс Джорндайсов. Найдено завещание, которое нельзя оспорить: Ричард и Эда — бесспорные наследники. Но Канцлерский суд, Суд Справедливости, не сказал еще своего последнего слова. Когда он произносит его, уже ничем помочь нельзя, — расходы по процессу поглотили все наследство. От потрясения Ричард умирает это судьба одержимых. Процесс Джорндайсов убил его.

Не слишком ли мрачен такой конец? Читателю он не придется по душе. Диккенс поспешно устраивает судьбу и Эстер Соммерсон, и Эды, вдовы Ричарда, которая остается с ребенком на руках на попечении доброго мистера Джорндайса. Теперь можно поставить точку. Закончена и «История Англии для детей», которую время от времени он диктовал стенографистке. Можно ехать отдохнуть.

Уилки Коллинз и художник Огастес Эгг сопровождают его. Путешественники не намерены задерживаться в Швейцарии. Уже ноябрь, холодно, — так же холодно, как девять лет назад, когда он ехал из Генуи по итальянским городам. В Генуе его хорошо помнят. И он помнит Геную, где почти ничего не изменилось за девять лет; древняя Генуя — самый живописный город в Италии, если не считать Венеции, в этом он убежден — и теперь, как раньше. И так же, как девять лет назад, оборванный, грязный Неаполь, о котором он постарался когда-то не вспоминать, наслаждаясь ранним утром панорамой Неаполитанского залива, кажется ему крайне непривлекательным.

Они в Риме. Чудаки эти художники! Огастес Эгг от восторга не может вымолвить ни слова, когда вперяет взор в какую-нибудь знаменитую картину.

Путешественники в Милане. Город тот же, те же оживленные улицы, так же, как раньше, приветливы миланцы, но здесь много австрийских войск! Идешь по Милану, и на каждой улице из окон палаццо выглядывают грязные австрийские солдаты. Владельцев этих палаццо нет в Милане. И нет в Милане и в других городах Италии многих простых смертных, исконных жителей. Все они — патриоты, им всем пришлось покинуть родину.

Диккенс отдохнул. Он в Лондоне. Нужно готовиться к публичному чтению в Бирмингеме. Уже давно он обещал бирмингамским почитателям прочесть святочную повесть в пользу Механического института, который недавно создан. Чтение назначено на конец декабря.

Бирмингам — город металлистов, механиков — кудесников меди и железа.

Зима в этом году холодная. В апартаментах «Отеля Королевы» камины жарко растоплены; у Диккенса — гость, председатель попечительного совета нового института. Упитанный джентльмен с выхоленными бакенбардами и холодными стальными глазами сидит у жаркого камина, попивает херес и медленно, солидно говорит, не позволяя себе ни одного жеста. Диккенс забрал в ладонь бороду, покусывает ее и слушает гостя. Джентльмен — патриот своего города, фабрикант, — да, конечно, он фабрикант.

— Мой город мог бы покрыть всю поверхность земли листовым железом, которое он производит на своих мануфактурах, — говорит джентльмен, — он выбрасывает на рынок миллионы миль медной проволоки и столько гвоздей и иголок, что счетчики Королевского монетного двора не смогли бы их подсчитать…

Джентльмен любит гиперболу, но эта любовь— от веры в мощь бирмингамских мануфактур.

— Кто не знает нашей электрометаллургии, мистер Диккенс, наших ружей и сабель, наших ламп, наших железнодорожных вагонов и запонок? Железнодорожные вагоны и запонки. О наших возможностях можно судить по такому сопоставлению, мистер Диккенс, у вас оно вызовет поистине величественные картины, которые, кстати сказать, не всегда возникают перед взором моих сограждан, когда они решают вопрос о мерах, способствующих процветанию Бирмингама. К сожалению, сухие цифры нередко заслоняют для нас наше будущее.

В его тоне слышится пренебрежение к согражданам, лишенным способности наслаждаться величественными картинами будущего.

— А наши знаменитые пуговицы, мистер Диккенс!

Он даже позволяет себе плавный жест. Диккенс кусает бороду и смотрит на большие белые пальцы джентльмена. Они слегка скрючились. О! эта рука может плотно зажать в кулак будущее Бирмингама.

— Их называют, кажется, брамаджемскими, сэр, эти ваши знаменитые пуговицы? Мистер Джингль из моего «Пиквика» называл их именно так, если я не ошибаюсь.

— Ха-ха-ха! — солидно смеется джентльмен. — Вы великий юморист нашего времени, мистер Диккенс. Правильно! Когда-то переделали наш Бирмингем в Брамаджем и назвали фальшивые монеты брамаджемскими пуговицами…

— Не потому ли, что ваши запонки и табакерки и прочие изделия ваших мануфактур походили на серебряные только внешним своим видом?

Теперь, когда он отрастил густые усы и бороду, ему легче скрыть улыбку.

— Но это не важно, — обрывает он себя, — скажите лучше, сэр, чартистские идеи по-прежнему владеют умами рабочих Бирмингема? У вас должны быть сведения так сказать неофициального порядка.

— Чартистские идеи, мистер Диккенс? Чартизм никогда не был страшен бирмингемцам.

— Так ли это, сэр? Я привык следить за общественной жизнью нашей страны и вспоминаю, что Бирмингемский политический союз пятнадцать лет на?ад составил петицию в Палату общин, одобренную всей партией чартистов. Насколько я помню, через год после этого чартистский конвент переехал в Бирмингам. И вспоминаю беспорядки в вашем городе… Я имею в виду избиение полицией ваших сограждан, собравшихся на митинг, на этом… если не ошибаюсь, — на Буль Ринге. Если память мне не изменяет, это было год спустя после переезда конвента в Бирмингам. Вот-вот. Вы видите, я в курсе ваших дел, сэр.

— Это делает честь нашему городу, мистер Диккенс. Но, право же, вы ошибаетесь, полагая, что агитация чартистских бунтовщиков добилась у нас какого-нибудь успеха.

— Я спрашиваю об успехе чартистских идей среди рабочих бирмингамских мануфактур.

— О! Я прекрасно понимаю, что вас интересует, мистер Диккенс. Я всегда восхищался машинистом Туддльсом, которого вы изобразили в вашем романе «Домби и сын». Совершенно живой машинист и, к счастью, ничуть не зараженный чартистскими идеями. Вам угодно употребить слово «идея», хотя я не совсем уверен, можно ли назвать «идеей» стремление нескольких демагогических ораторов вселить в умы рабочих возмущение их мнимым бесправием. Но, не вдаваясь в спор, я могу вас заверить, что Томас Аттвуд, член парламента, руководивший так называемым Бирмингамским политическим союзом, не сумел повести за собой наших рабочих. И никто из политиканов тоже ничего не добился…

Диккенс не прерывает джентльмена. Он приехал сюда, чтобы читать рождественскую повесть в пользу просветительного учреждения, но не для спора с этим бирмингемцем. Он слышит уверенный, сочный голос джентльмена, смотрит в его голубые глаза, запрятанные глубоко в черепе, под крутыми надбровными дугами. Он смотрит на его белые руки, очень большие, с тяжелыми, будто разбухшими, пальцами и думает, что эти руки должны быть так же беспощадны, как беспощадны его голубые глаза. Он думает о том, что именно этот джентльмен тринадцать лет назад Призвал войска для разгона свободных английских граждан, их жен и детей, собравшихся на митинг на Буль Ринге. И еще он думает о том, что у этого джентльмена никакой врач не сможет обнаружить человеческое сердце там, где ему полагается быть.

— О’Коннор сидит в доме умалишенных, а другие бунтовщики дерутся между собой, дорогой мистер Диккенс. Можно сказать, что чартизм больше не существует, и у рабочих наших мануфактур нет больше поводов проявлять недовольство своим положением…

Бирмингемец не ждал, что почтенный гость заведет речь на весьма скучные темы. Теперь он считает, что пора заговорить о другом. Внезапно, неожиданно Диккенс вспоминает одну встречу. Это было в Америке. Вот так же, как сейчас, сидел перед ним джентльмен и уверенно говорил об отсутствии у негров повода проявлять недовольство белым господином… И вдруг он оставляет в покое бороду и говорит, глядя в упор на бирмингемца:

— У некоторого сорта фабрикантов, сэр, я наблюдаю чудовищные притязания на господство, и меня занимает вопрос, каковы границы, до которых облегчается рабочим путь, по какому они соскальзывают к недовольству.

Джентльмен совсем не глуп. Ему достаточно нескольких секунд, чтобы уразуметь истинный смысл этой фразы. Писатели, когда этого хотят, могут выражаться не совсем ясно.

— Мы облегчаем рабочим путь к недовольству? Не согласен, дорогой мистер Диккенс. Вы изволите говорить о границах… Так. Могу ли я истолковать ваши слова в том смысле, что такими границами, до которых мы якобы вынуждаем рабочих дойти, являются, скажем… стачки?

Теперь джентльмен ждет ответа. В самом деле, пора кончать эту беседу.

— Я не собираюсь бастовать, сэр, — устало говорит Диккенс, — так что не бойтесь меня.

— Что вы, мистер Диккенс! Вы изволите, как всегда, шутить.

Диккенс встает и перебивает довольно бесцеремонно.

— Я обещал Механическому институту повторить чтение, если, конечно, бирмингемцы выразят желание меня снова слушать. Будьте добры распорядиться, чтобы билеты на мое следующее чтение были предложены по самой низкой расценке рабочим ваших мануфактур. А теперь прошу извинить, сэр, меня уже давно ждут…

Да, Бирмингам — город мануфактур. Он задымлен, снег, лежащий на улицах и на крышах домов, как будто присыпан черным порохом. Мануфактуры не только на окраинах, но и в центре. Вокруг них возведены высокие кирпичные заборы. Рано утром, в декабрьской тьме, толпы рабочих вливаются в фабричные ворота; после десятичасового рабочего дня они растекаются через те же ворота в ту же декабрьскую тьму. Диккенс бродит по Бирмингему, достопримечательностей в городе нет, и у него нет прошлого. Но когда в графстве разведали залежи железных и медных руд и задымились доменные трубы, город обрел будущее. Его создало чудесное искусство людей, которых не увидишь в зимний день при свете солнца на улицах Бирмингама. Создало и укрепило.

В настоящее время, говорил Диккенсу какой-то старожил, в Бирмингеме строится ежегодно столько домов, сколько не насчитывалось сто лет назад во всем городе…

Здесь у него много читателей, он это знает. Можно думать, что второе чтение состоится, и рабочие мануфактур услышат Чарльза Диккенса. В первый раз он читает перед большой аудиторией.

Таун Холл вместит около двух тысяч слушателей. Бирмингемцы горды Таун Холлом, у городского магистрата античные вкусы, и Таун Холл — копия храма Юпитера Статора в Риме.

Но успех первого публичного чтения превосходит все чаяния. Читатель видел Чарльза Диккенса на сцене. Он знает, что Диккенс превосходный актер, но впервые он слышит чтение Диккенса с эстрады. Нет, он не слыхал раньше такого чтения.

Диккенс читает «Рождественский гимн». Механический институт почтительно просит повторить чтение. А как же быть с расценкой мест? Рабочие не могут дорого платить, даже если сбор идет в пользу института. Если мистер Диккенс не возражает, то для рабочих будет устроено третье чтение.

Он соглашается и читает «Сверчок у камелька».

Для третьего чтения он снова выбирает «Рождественский гимн».

Перед ним рабочие Бирмингама. Он — на эстраде. Когда смолкают рукоплескания, он говорит рабочим:

— Если раньше бывали времена, в чем сомневаюсь, когда какой-нибудь один класс мог многое совершить для своего собственного блага и для блага общества, то, несомненно, эти времена миновали безвозвратно. Один из главных принципов, на которых должен быть построен Механический институт, состоит в том, что различные классы должны быть сплавлены друг с другом, хозяева и служащий связаны между собой, создано взаимопонимание тех, кто друг от друга зависит, кто нуждается друг в друге и кто никогда не может пребывать в противоестественной взаимной вражде без того, чтобы не воспоследовали печальные результаты…

Он видит в первом ряду своего знакомца, бирмингемского патриота. Тот одобрительно кивает головой в такт словам оратора. И Диккенс, как тогда, у себя в отеле, чувствует неприятную усталость, хотя он еще не начинал чтения.

Когда он кончает чтение, овациям нет конца. Неужели он так хорошо читает?