16. Два мятежа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16. Два мятежа

И теперь, через шестьдесят лет после «мятежа лорда Гордона», Лондон — да и не только Лондон — был свидетелем событий, которые весьма походили на народные волнения. Но шестьдесят лет назад к этим волнениям призывал протестантский фанатик Джордж Гордон, увенчанный баронской короной. Его «Протестантская ассоциация» попыталась устрашить правительство, требуя от Георга Третьего и его министров отмены политических прав католиков. Теперь, к 1841 году, десятки рабочих лидеров после пятилетних усилий вправе были сказать, что их призывы с публичных трибун обещают поднять рабочие массы Англии на защиту своих прав.

Эти права — политические права — были перечислены в «хартии» (хартия — charter). О ней впервые и о «чартизме» Англия услышала пять лет назад. Впервые в 1836 году рабочие лидеры вышли на публичную трибуну, и в Лондоне, а затем, и в других промышленных центрах прокатились призывы требовать от премьера Мельбурна и от парламента решительной реформы всей политической системы. Ибо без такой реформы экономическое положение народных масс грозило катастрофой.

Вспомним эти годы. Механизированные станки в текстильной промышленности обрекли на полную безработицу армию ткачей — сотни тысяч человек. На своем ручном станке ткач мог заработать не более двух с половиной пенсов в день — десять копеек. Это была голодная смерть. Те же счастливцы, которых промышленники оставили на своих фабриках, зарабатывали не больше пятнадцати шиллингов в неделю — девяносто копеек в день — при цене на хлеб двенадцать копеек (три пенса) за фунт; этот заработок обрекал рабочего и его семью на голод.

Нищета рабочих-текстильщиков в эти тяжелые годы отражала положение рабочих и во всех других отраслях промышленности. Английский народ уже два десятка лет, истекших после окончания наполеоновских войн, все еще расплачивался за победу. Европа залечивала раны и строила свою промышленность. Английские товары застревали в английских портах, но в прогрессе технической мысли — в изобретении новых фабричных машин — буржуа находил надежную помощь для преодоления экспортных затруднений. Если не считать локаутов, эти затруднения привели лишь к одному — к резкому падению заработной платы и повышению цен внутри страны. В высоких ценах заинтересован был не только промышленник, но и землевладелец, нещадно борясь против отмены запретительных пошлин на ввозимый хлеб. Ни одна страна не решалась ввозить зерно, облагавшееся такими пошлинами, и монополистами по продаже зерна безраздельно являлись отечественные лендлорды. Безработица и высокие цены на хлеб, а значит и ка другие самые необходимые продукты, влекли Англию к катастрофе. На улицах больших городов дети дрались из-за объедков мяса, а в мясных лавках мясо нередко продавалось такими порциями, которые могли бы служить приманкой для крыс в крысоловках, как писал один современник, некий полковник, испуганный народной нищетой. При этом он добавлял: «Порядочная крыса не станет рисковать жизнью из-за такой порции».

Надо было искать выход. В короткой программе, в той самой хартии, которая вошла в историю, несколько энергичных людей, дотоле неизвестных на политической арене, изложили требования, которые рабочему сулили спасение от грядущей катастрофы. Так полагали главари движения. Так считал в это время английский народ. Главари движения требовали в этой хартии всеобщего избирательного права для мужчин, ежегодных выборов в парламент, тайного голосования при выборах, уничтожения избирательного ценза и, наконец, вознаграждения членам Палаты общин, ибо бесплатно заседать в парламенте, естественно, могут лишь те, у кого есть какие-нибудь доходы.

Англия не видела до этой поры таких гигантских митингов, какие собирала чартистская партия в 1838 году. Ночные факельные демонстрации рабочих в защиту хартии являлись грозным сигналом для правительства. Агитация шла, не ослабевая. На трех митингах, созванных чартистским конвентом, присутствовало до миллиона человек. Правительство Мельбурна хотя и называлось вигским — скоро партия вигов стала именоваться «либеральной», — но перед угрозой восстания обнаружило решимость всеми средствами расправляться с чартизмом. Войска получили приказ стрелять в толпы демонстрантов, хотя последние не пытались прибегать к насильственным действиям. В Бирмингеме объявлено было военное положение. Десятитысячная толпа рабочих вблизи Ньюпорта, в Уэльсе, была обстреляна войсками. Вожди движения были схвачены, в тюрьмах с ними обращались, как с уголовными преступниками; некоторые из них после приказа об освобождении вышли из тюрем инвалидами… Но чартизм не умирал.

К началу сорок первого года, хотя оба главных руководителя движения, О’Коннор и О’Брайн, пребывали в тюрьме, темпы чартистской агитации в борьбе за хартию все еще нарастали.

«Мятеж лорда Гордона» показался бы лорду Мельбурну невинной забавой лондонской черни, если бы ему пришлось усмирять этот мятеж шестьдесят лет назад. Усмирить чартистский конвент было несравненно трудней.

Диккенс обдумывал сюжет, оправой для которого он решил взять бунт уайтчепльских подонков. Но на рубеже нового года он погружен был в последние главы истории о маленькой Нелл. Он слишком еще хорошо помнил тот страшный для него день, когда Мэри Хогарт лежала мертвой на своей девической постели. Да, конечно, он помнил лицо Мэри, когда давал указания Каттермолю о том, какой рисунок должен сопровождать прощание читателя с героической маленькой Нелл. Он писал: «Дитя лежит мертвее в маленькой спальне за раздвинутой ширмой. Зима, а потому нет цветов, но у нее на груди, на подушке и постели могут быть ветки остролиста с ягодами — словом, что-нибудь свежее, зеленее. Окно заросло плющом. Маленький мальчик, который вел с ней этот разговор об ангелах, может находиться у ее постели, если вам так нравится, но, мне кажется, покой будет более полным, если она совсем одна. Я хочу, чтобы создавалось впечатление совершенного мира и покоя, и даже счастья, если смерть может даровать счастье».

Три с половиной года назад совершенный мир и покой не сходил в его душу, когда он стоял у кровати, на которой лежало тело Мэри Хогарт. Теперь он добивался, чтобы читатель обрел этот покой, прощаясь с Нелл. Конечно, это было некое освобождение, и отныне только лирическая грусть, которую он не хотел потушить, окрасит все его воспоминания о Мэри.

Надо было думать о сюжете романа, который надвигался. Было решено, что он появится в «Часах мастера Хамфри». Старый чудак должен снова предстать перед читателем, чтобы предложить ему новую рукопись, извлеченную из футляра часов. Первый роман безыменного автора, который оказался Вальтером Скоттом, назывался, как известно, «Веверлей», и в подзаголовке значилось: «или шестьдесят лет назад». Эпоха «Веверлея» отстояла от даты романа на одно поколение. Между «мятежом лорда Гордона» и началом работы Диккенса над «Барнеби Раджем» тоже протекло шестьдесят лет. Но Диккенс не намерен был подражать Вальтеру Скотту. У него не было охоты изучать местный колорит восьмидесятых годов восемнадцатого века, а знаний — еще меньше, и не было вкуса к «историзму».

Свое отношение к «историзму» он обнаружил уже достаточно ясно, когда с полной беззаботностью отнесся к хронологии событий и исторических фактов, упоминаемых в его романах, которые он успел уже написать. Эту беззаботность установить совсем легко, — исследователи укажут немало ляпсусов, когда заинтересуются этим вопросом. И они заключат с полным правом, что у Диккенса не было «чувства времени». Иначе говоря, он не желал признавать хронологию даже в романах, действие которых развертывалось в современную ему эпоху. Тем менее могла его соблазнить необходимость связать себя требованиями, которые история предъявляет романисту, обратившемуся к прошлым эпохам. Если история мешает фантазии, если «правда» в историческом романе диктует «вымыслу» свои законы, то не проще ли пренебречь требованиями жанра?

Диккенс так и сделал — пренебрег требованиями жанра. Ему, который ухитрился не замечать анахронизмов в своих четырех романах, было нетрудно это сделать. На изучение местного колорита эпохи «мятежа лорда Гордона» он не потратил много времени. Точнее говоря — местный колорит его совсем не интересовал.

Значительно больше, чем та историческая «среда», которая всегда включает не только бытовые детали, но идеи и нормы эпохи, интересовал Диккенса… ворон.