Глава IV «СТРАДАНИЯ МОЛОДОГО ВЕРТЕРА»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

«СТРАДАНИЯ МОЛОДОГО ВЕРТЕРА»

По приезде во Франкфурт доктор Гёте 28 августа 1771 года был внесён в списки местных адвокатов. Он выступал на суде в течение нескольких недель по делам, которые разыскивал для него отец. Выступления Гёте, весьма поэтические по форме, отличались, впрочем, великолепным пренебрежением к формальностям. Но охота к выступлениям быстро пропала. Его опять потянуло к одиноким занятиям, к стихам, к переводу Оссиана, к чтению Шекспира и Гомера, к собиранию, по образцу Гердера, народных песен Нижнего Эльзаса, к работе над первой своей драмой «Гец фон Берлихинген с железной рукой».

И потом, его мучила мысль о покинутой. В каких только преступлениях он не обвинял себя! Маргарита, героиня франкфуртского романа, была отнята у него злобной судьбой. Катеринхен сама отошла от него. Но Фрид ерика? Для него не было оправдания! Он оказался изменником, он сыграл роль Вейслингена из «Геца фон Берлихингена».

Тогда, чтобы не думать, он утомлял себя прогулками по окрестностям, а когда пришла зима, пристрастился к катанию на коньках. Его часто встречали на горах и в долинах, пешком или на лошади, между Таунусом и Вейном на белых от снега тропинках. Благонамеренные горожане оглядывались на него с негодованием, особенно когда видели, как он галопом скачет по Франкфурту от одного подъёмного моста к другому и распевает странные песни, от которых он, казалось, пьянел. Но Гёте внимал лишь голосу природы и своего творческого духа. Он был «путником», «пилигримом», «гением», о которых он только что создал «Песнь грозы». Его невидимые спутники звались Шекспир и Пиндар[52].

Порой он доезжал до Дармштадта. Там, в кругу заботливых поклонниц, он находил успокоение. Своими тонкими болезненными руками мадемуазель де Руссильон, фрейлина герцогини Цвейбрикенской, охлаждала его пылающий лоб. А что сказать о других подругах? Луиза фон Циглер, компаньонка ландграфини Гесс-Гамбургской, Каролина Флашлянд, невеста Гердера, — всё проповедовали культ чувствительности и предавались томной и приторной меланхолии. Сообща они читали Руссо, Клопштока и Ричардсона[53], воспевали невинность и добродетель, мечтали о сельских домиках, о пастушках, о небесной бесплотной любви и вечной дружбе. В царстве нежного всё было им знакомо. Одна называла себя Уранией, другая Психеей, третья, которая звалась Лилой, выходила только с барашком в розовых лентах.

Как не поддаться такой нежности, таким материнским ласкам, когда человеку двадцать два года и у него разбитое сердце! Гёте пел с ними в унисон, а когда весна расковала ручейки, сопровождал их под сень Бессунгерского леса. Он вырезал свои инициалы на скале, посвящённой Психее, невесте Гердера, он посвящал им, всем трём, элегические поэмы. Он всей душой отдавался тончайшим узам нежной дружбы.

К счастью, он встретил в Дармштадте среди сентиментальных дам человека, странно не подходящего им. То был военный казначей и публицист Мерк. Высокий и худой, с острым носом, со стальными глазами, в подвижном взгляде которых было что-то напоминающее тигра, он обладал проницательным, острым и критическим умом. Но Гёте не пришлось страдать от насмешек друга, прозванного им Мефистофелем. В то время как Гердеру явно доставляло злую радость унижать Гёте, Мерк[54] восхищался его творческим вдохновением, бьющим ключом, его лёгкостью, всем тем, чего ему самому так недоставало. Он помогал Гёте, ободрял его, привлёк в число сотрудников своего журнала «Франкфуртские учёные известия». Адвокат принуждён был писать для публики, проверять корректурные листы. Мерк сделал из него литератора.

Надворному советнику, однако, эта профессия не казалась достаточно почтенной. Он во что бы то ни стало решил сделать из сына юриста. С этой целью в середине мая 1772 года он пристроил его в качестве референдария на стаж в имперскую судебную палату в Вецларе.

Эта высшая судебная инстанция — нечто вроде кассационной палаты — была самым бесполезным учреждением, какое только можно было себе представить. И если бы советник решил укрепить в поэте скептическое отношение к судебной деятельности, лучшего способа он выбрать не мог. Это была какая-то форменная развалина, пустота которой плохо прикрывалась торжественными обрядами. Как призрак прошлого, возвышалась она на вершине Священной империи. Под прикрытием традиций здесь процветало взяточничество. Шестнадцать тысяч дел и процессов тщетно ждало рассмотрения. Мелкие германские властители посылали в разваливающуюся палату своих представителей, и вот уже несколько лет контрольная комиссия старалась ввести там более простой режим и как-нибудь вернуть к жизни эту одряхлевшую махину. Потому-то секретарь Бременского представительства, некий Кестнер[55], причисленный к этой комиссии, принуждён был много возиться с делами. А так как он к тому же был очень медлителен и поздно кончал работу, то его очень редко видели в трактире «Принц-наследник».

В этом трактире столовался доктор Гёте. Хотя отец направил его к тётушке, советнице Ланге, он редко появлялся у старой, помешанной на этикете дамы. Можно ли было сердиться на то, что он предпочитает обедать вместе с атташе представительства? Ведь это создавало ему иллюзию третьей университетской жизни. С каким удовольствием направлялся он через переулки, куда никогда не проникало солнце, к трактиру, где стоял гул от споров и смеха! Обтоптанные крыльца, каменные лестницы, сморщенные фасады и позеленевшие шпили, черепичные крыши, похожие на серые капюшоны, две или три выбитые площади, там и сям колодцы под чугунными сводами — и на всём этом запах плесени, которую распространял между городскими стенами болотистый Лан. Нет, надо сознаться, этот городок малопривлекателен! Похоже на то, что он коробится, прячется от наступающей весны.

Оттого-то доктор Гёте часто уходил из города. В окрестностях поля пестрели цветами, яблони Гарбенгейма украшали деревню большими розовыми шарами. Его опьяняло мягкое весеннее тепло. Он садился с Гомером в руке на скамью около сельской церкви или, лёжа на спине, с наслаждением погружался в душистую траву. Вечером, когда Гёте возвращался в трактир «Принц-наследник», он вносил с собой в прокуренную, украшенную охотничьими трофеями столовую кусочек природы. Он показывал свои наброски: стройную колокольню на фоне холмов, телегу под липами площади, осаждённую ребятами, поросший диким виноградом и красиво выгнутый на красных ивах мост. Он узнал Навсикаю и её служанок в группе прачек, колотивших бельё на берегу реки. Если его послушать, можно было бы поверить, что мудрый Улисс войдёт, опираясь на свой лук, как некогда на пир поклонников жены. Мир молодел: жизненный ритм ускорял свой бег. Если случалось, что молодой Иерузалем[56], представитель Брауншвейга, выходил из привычного мрачного молчания и показывал свои гесснеровские гравюры, доктор Гёте комментировал их с таким увлекательным красноречием, что все присутствующие чувствовали себя слегка опьянёнными пронёсшимся над ними дуновением природы. Тогда Иерузалем смотрел на него своими нежными и тоскливыми глазами. Как он завидовал этой вольной силе, этому дару излияния и откровения, которых так недоставало его подавленной робостью натуре: он любил безнадёжной любовью.

Девятого июня 1772 года советница Ланге повезла своего племянника в охотничий павильон Вольпертгаузена, где вецларские дамы организовали сельский бал. Она благоразумно посадила его рядом с собой в своей разукрашенной цветами коляске, но было ли осторожно с её стороны предложить там ещё место девице Шарлотте Буфф[57], дочери управителя Тевтонского ордена? У девушки было весёлое открытое лицо и голубые глаза, смотревшие прямо перед собой. Крепко сложенная, живая блондинка точно околдовала Гёте. Прежде чем доехали до места, он уже был очарован её безыскусственной солнечной грацией.

Танцы длились почти всю ночь. Разразилась гроза, но что она значила в сравнении с грозой, внезапно проявившейся в буйном сердце поэта? Поздно вечером Кестнер подъехал верхом к павильону и направился к Шарлотте с властным видом. Она тотчас же отошла от Гёте и направилась за ним. Доктор понял: это жених. Пусть так! Возвращались домой на рассвете. Густой туман свёртывал свои голубые покрывала. С деревьев ещё струились капельки дождя. Гёте, слегка прижатый теснотой экипажа к девушке, чувствовал, как сердце его трепещет от ещё неясной надежды.

На следующий день доктор отправился с визитом к отцу Шарлотты. Тот рано остался вдовцом с одиннадцатью детьми на руках и жил в одном из флигелей дома, принадлежащего Тевтонскому ордену. Другой флигель занимал прокурор Бранд. Дважды женатый, он гордился ещё более многочисленным потомством: у него было двадцать детей. Всего, значит, было более тридцати мальчиков и девочек. Помимо взрослых, во дворе копошилась целая куча неугомонных ребятишек. Белокурые и тёмные головки смешивались в играх и хороводах. Вечером было не так-то легко разобрать их и каждого отправить домой по назначению. Сидя на крылечке или у окна, Шарлотта с улыбкой, но уверенно руководила играми. А когда наступало время завтрака, она была завалена приготовлением тартинок. Гёте застал её как раз за исполнением этих домашних обязанностей.

Она отнюдь не была чувствительной. Ей некогда было читать и мечтать. Одновременно мать семейства и хозяйка дома, она несла на своих плечах тяжёлую ношу. Кто же кроме неё распоряжался на кухне, готовил обеды и завтраки, делал запасы соленья и варенья, будил и одевал маленьких, помогал старшим готовить уроки! Она работала без устали и, конечно, была не из тех, кто бросал работу, чтобы выслушивать любезности. Но стоило на неё посмотреть, чтобы её полюбить. Как не подпасть под очарование её свежести и бодрости! У девушки было золотое сердце, и она, как солнцем, освещала всё своей добротой.

Но и Гёте обладал неотразимой жизненной силой. Он ведь был чародей! Беседа с ним привела управителя в восторг. Для ребят он придумывал игры и сказки. Когда ему нужно было что-нибудь сказать Шарлотте — а ему это было нужно постоянно, — она уводила его в сад, чтобы набрать клубники, или в буфетную — шелушить горох. Так они проводили вместе целые дни без забот и тревог, счастливые этой близостью. Наступал вечер. Она укладывала маленьких спать, а старшие собирались в гостиной около отца. Входил Кестнер, немного усталый, как всегда, и, может быть, немного более грустный, чем всегда. Он ставил тросточку в угол и присаживался на софу к Шарлотте. Доктор отходил в сторону, объяснял мальчикам картинки в книгах или с развязным видом садился за клавесин.

Тёплыми вечерами они иногда ходили гулять. Шарлотта опиралась на руку Кестнера, и Гёте шёл с ними на террасу, выходящую в сад. Иной раз они втроём гуляли по озарённым луной фруктовым садам. Поэт импровизировал в ночной тиши. Жених и невеста теснее прижимались друг к другу: их чаровала и волновала эта необычайная лирика. Кестнер не ревновал: Шарлотта — он знал это — относилась к доктору по-дружески, и он был уверен в её верности.

Но по мере того как надвигалось лето, Гёте начинал чувствовать себя взволнованным этим знойным великолепием. Душные августовские полдни мало располагали к сбору ягод или к домашним работам. Ему ничего не хотелось делать. Он готов был целые дни сидеть у ног Шарлотты в полутёмной от закрытых ставен гостиной. Страстное желание ядом наполняло его душу. Только что срезанные розы томились в саксонских вазах и опьяняли его нежным запахом. Он осмелел и поцеловал Шарлотту. Она пристыдила его и предупредила Кестнера.

Кестнер и так начинал чувствовать себя несчастным. Он верил своей невесте, но он также был уверен в том, что доктор гораздо красивее и интереснее его самого. Одно мгновение он думал принести себя в жертву. Но Шарлотта его успокоила, заверила в своей любви и уважении. Со своей стороны он предупреждал её:

   — Не всё то золото, что блестит. Нельзя поддаваться очарованию красивых слов.

Нетрудно быть блестящим, когда человек только об этом и думает. Как мог он, Кестнер, поблекший от работы, состязаться в остроумии или красноречии с этим счастливым бездельником, который целые дни проводил около неё, декламируя стихи или рисуя её силуэт! Гёте на самом деле больше не отходил от Шарлотты. Если она шла в сад собирать плоды, он залезал на дерево и раскачивал ветки. Если она направлялась в село Ацбах навестить больную подругу, он бежал по пыльной дороге, чтобы догнать её. Она его прогоняла. Оставляла увядать на скамейке принесённые им цветы. Тогда он сердился, бормотал что-то неясное, делал какие-то мрачные намёки и сравнения. А на следующий день приходил более покорный, чем когда бы то ни было, схватывал, плача, руки Шарлотты, подносил их к губам... и опять навлекал на себя те же упрёки.

Так долго продолжаться не могло. К счастью, демонический дармштадтский друг, Мерк, приехал в Вецлар и увидел Шарлотту. Возможно, что она и ему показалась прелестной, но он промолчал об этом, сказав:

   — Конечно, она недурна, но легко найти и более красивых.

Раздосадованный Гёте наблюдал за презрительным выражением его лица. Мерк укорял друга. Не пора ли найти выход из тупика? Чем дольше он будет медлить, тем больше будет неприятностей и тем рискованнее будет это и без того ложное положение. Выход один — отъезд. Гёте раздумывал, обсуждал: художник в нём уже собрал богатую жатву переживаний, его вдохновение обогатилось новыми темами, в воображении возникали новые благозвучные строфы. Может быть, ему удастся овладеть своим строптивым сердцем, успокоить свою тоску, если он опишет этот захватывающий роман. О, горькая радость освобождения! Воплощая переживания в их образах, гений освобождается от гнетущих его страданий. Втайне он решил покинуть Вецлар 28 августа, в день своего рождения и рождения Кестнера.

Гёте получил в этот день подарки: от приятеля маленькое, карманное издание Гомера, а от Шарлотты ту розовую ленту, которая украшала её корсаж в день сельского бала в Вольпертгаузене. Он чувствовал себя умилённым, но был спокоен. Вечер прошёл мирно: усевшись вокруг стола, чистили бобы. Кестнер рассказывал о городских сплетнях, о советнице Ланге, которая жаловалась на то, что больше не видит своего племянника, о бедном Иерузалеме, погибающем от безнадёжной любви к прекрасной госпоже Герд. Гёте улыбался загадочной неопределённой улыбкой. Шарлотта принесла чай, а когда часы на башне рынка пробили полночь, она порывисто схватила руки своего жениха и своего друга и, смотря на них светлым взглядом, поздравила от всего сердца. Никак не могли расстаться. На следующий день у доктора не хватило мужества уехать. Ещё две недели прошли в мучительной неопределённости. Что же возьмёт верх в нём: чувство или разум?

Наконец Гёте собрался с духом. Вечером он пошёл с женихом и невестой в сад. Его решение было теперь непреклонно, и он с горькой радостью переживал один эти прощальные минуты. Ночь была великолепна. Аллея из грабов и лип, залитая лунным светом, послужила почти неправдоподобной по своей красоте декорацией для последнего свидания. Все трое сели на скамейку в глубине беседки, точно стремясь укрыться от влекущего к себе нежного неба. Разговор не вязался. Казалось, что гнетёт невыразимая красота вокруг, голубая нежность теней, сверкающее мерцанье звёзд и они боятся нарушить молчание. Шарлотта заговорила первая:

   — Я не могу любоваться лунным светом без того, чтобы не вспомнить о дорогих мне покойниках, без того, чтобы не задуматься о смерти и будущем, которое нас ожидает. Мы оживём, правда? Но встретимся ли мы? Узнаем ли мы друг друга? Что вы думаете? Что вы чувствуете?

   — Ах, Шарлотта! — ответил Гёте с глазами, полными слёз, растерявшись от внезапно мелькнувшей мысли, что она догадалась о его намерениях. — Да, мы встретимся и здесь и там.

   — А милые усопшие, знают ли они что-нибудь о нас? Знают ли они, что в минуты счастья мы вспоминаем о них с горячей любовью?

В воображении Шарлотты вставал облик матери, всегда живой в её душе, особенно по вечерам, когда дети соединялись для молитвы. Она говорила долго, и голос её звучал глухо и меланхолично. Взволнованный грустным выражением, которого Гёте до сих пор не знал у неё, он бросился к её ногам, с жаром схватил её руки и облил их слезами. Она встала.

   — Надо расходиться, — сказала она, — пора.

   — Мы встретимся! — вскричал он, — Мы узнаем друг друга под какой бы то ни было формой! Я ухожу, добровольно покидаю вас, но, если бы я знал, что это навеки, я не перенёс бы этого. Прощайте, Шарлотта! Прощайте, Альберт! Мы встретимся.

   — Завтра же, надеюсь, — прибавила она с улыбкой.

Шарлотта входила в дом. Её белое платье ещё раз мелькнуло в тени лип. Он протянул руки. Осветилось окно в её комнате. Молчаливый сад погрузился в ночное очарование.

Он шёл к себе, волнуясь и гордясь собой. На пустынных улицах Вецлара ему встретился одинокий прохожий, идущий как лунатик, медленно и с поникшей головой. Луна очертила на белой стене эту скорбную тень, и Гёте узнал синий фрак, жёлтый жилет и прекрасное измученное лицо Иерузалема. Этот был побеждённым...

На следующий день часов в семь утра он выехал из города. Советница Ланге с раздражением узнала о его внезапном бегстве. Как? Он даже не соизволил проститься! Нет, он просто смеётся над приличиями, и она, конечно, предупредит об этом его мать. Дети управителя встали опечаленными, и Шарлотте не удавалось их развеселить.

— Почему доктор уехал? — повторяли они, надувая губы и делая сердитые глаза.

«Оно и лучше, что так вышло», — думала она, прочитывая прощальную записку, которую он оставил ей.

Как этот отъезд отличался от отъезда из Зезенгейма! В прошлом году он уезжал, стыдясь своего предательства. На этот раз он жертвовал собой, мучительным разрывом утверждая счастье своего друга. Это была победа, одержанная им над эгоизмом и инстинктом.

Гёте добрался до берегов Рейна и по реке спустился до Кобленца. Там, под величественной скалой Эренбрейтштейн, в белом, украшенном бесчисленными картинами доме его гостеприимно встретила госпожа Софи Ларош[58]. Эта сентиментальная литературная дама составляла прелестный контраст с мужем N — вольтерьянцем и скептиком. Она была добра и умна, и на склоне лет лицо её под кружевным чепцом хранило следы нежного очарования. Около её высоких кресел толпилось много людей с чувствительным сердцем. Вечера проводили за чтением английских романов или философских писем. У её старшей дочери Максимилианы была лёгкая походка, чёрные глаза и прелестнейший цвет лица.

Не то чтобы он забыл Шарлотту. Нет! «Очень приятно, когда в нас пробуждается новая страсть, ещё раньше, чем окончательно погасла прежняя». Когда поэт в октябре вернулся во Франкфурт, он приколол к стене силуэт утраченной возлюбленной и порой изливался перед ним. Он чувствовал себя одиноким и несчастным в мрачном доме, где не прекращались колкости и ссоры. Он задыхался от скучных дел, которые приносил ему отец. Душа его искала выхода. Начать писать? Но что? Да историю своей собственной любви, трогательную историю отвергнутой любви.

Как-то ноябрьским утром он получил от Кестнера трагическое известие. Иерузалем, печальный вецларский красавец, покончил с собой выстрелом из пистолета. И внезапно с жуткой чёткостью галлюцинации Гёте увидел его, как всегда, в васильковом фраке, хрипящего у окна: тоненькая струйка крови текла из виска и капала на жёлтый жилет. Поэт задрожал; в голове роились образы, сердце усиленно билось — он нашёл развязку романа.

Им овладело творческое волнение. Он просил Кестнера сообщить подробности, дать точный отчёт о самоубийстве и — что несколько времени тому назад показалось бы ему невозможным — сам съездил в Вецлар. Он увидел роковую комнату, письменный стол, кровать и пистолеты. Но он увидел также — о, жестокая вспышка ревности! — счастливых жениха и невесту. Шарлотта мирно работала, готовя себе приданое, и в голубых глазах её светилась такая чистая радость, что он едва мог перенести. После возвращения во Франкфурт Гёте точно одержимый переживал ужасные ночи. Он видел Шарлотту в брачной комнате. На ней была кофточка с голубыми полосками, и она улыбалась Кестнеру, который протягивал к ней руки. Как хищная птица вьётся над добычей, вилась в голове Гёте мечта о смерти. Иногда вечером, перед тем как загасить свечу, он клал рядом с собой, около «своей одинокой постели», кинжал и пытался вонзить его в грудь. Но он был труслив и изнежен, тотчас клал кинжал обратно и засыпал лихорадочным сном. Ему доставляло удовольствие мучиться. С утончённой жестокостью к себе он сам решил выбрать кольцо для Шарлотты. Зима прошла для него в мучительном ожидании. Свадьба состоялась раньше, чем он ожидал, в Вербное воскресенье 1773 года. Гёте напрасно пытался скрыть свою досаду под шутками и весёлыми выходками. Эта вынужденная весёлость плохо маскировала его печаль. Странное наслаждение он находил в том, чтобы вдыхать последние ароматы своего романа: он прикрепил к своей чёрной фетровой шляпе цветы из подвенечного букета Шарлотты.

Всё это не мешало ему — о, необъятное сердце! — переписываться с Максимилианой Брентано[59] и перенести на неё пыл неудовлетворённого чувства. Впрочем, Кестнеры уехали в Ганновер, голубые глаза задёрнулись туманом, и горячий взгляд чёрных глаз стал ещё милее. В октябре 1773 года судьба принесла ему новое разочарование: Максимилиана вышла или, вернее, позволила выдать себя замуж. И за кого же? За крупного бакалейщика итальянского происхождения Пьетро Антонио Брентано. Он был пятнадцатью годами старше её, вдов и имел от первого брака пятерых детей. Правда, он был богат, хорошо вёл свои дела и был в глазах франкфуртского общества прекрасной партией. Максимилиана покинула светлый дом под Эренбрейтштейном и переселилась в родной город Гёте. Для него это было большим утешением. Его сестра Корнелия только что вышла замуж за Шлоссера, товарища Гёте по Лейпцигу. Он утратил поверенную, но надеялся обрести подругу.

Разве это было трудно? За ним ухаживали во всех салонах. Его первая драма «Гец фон Берлихинген», изданная благодаря денежной поддержке Мерка, произвела сильное впечатление, и над молодым человеком внезапно засияли лучи славы. Как Шекспир, он хотел создать Юлия Цезаря и, как Эсхил, — Прометея[60]. Его окружали, ему льстили. Понятно, что в семействе Брентано он был принят с распростёртыми объятиями: муж был не прочь подыскать собеседника для молодой женщины, немного скучавшей в обществе торгашей; она же была в восторге, что нашлось с кем разговаривать об изящной литературе, как бывало у матери. Но случилось то, что должно было случиться: поэт стал слишком нежен, а муж ревнив.

Гёте часто проводил целые дни около Максимилианы. Она играла на клавесине, а он аккомпанировал ей на контрабасе или декламировал свои последние стихи. При расставании он каждый раз добивался назначения свидания на следующий день. А когда он уходил, она с тяжёлым сердцем опять оказывалась среди бочек с сельдями, кувшинов с маслом и запасов голландского сыра. Правда, муж вечером возвращался со склада, но он говорил только о повышении цен на муку или о вздорожании провоза товаров по Рейну. Она отвечала с рассеянным, скучающим видом и зевала. Зато он мог наблюдать, какой радостью загорались её тёмные глаза при появлении Гёте. Поэт садился около её табурета, и начиналась беседа, сверкающая остроумными парадоксами. Положительно, этот щёголь начинал раздражать мужа своей улыбкой обольстителя, манерами юного властелина и непомерной самоуверенностью. Бакалейщик брюзжал. Максимилиана, конечно, заступалась за поэта. Начинались семейные сцены. Однажды Брентано грубо обошёлся с Гёте. Тогда, чтобы охранить его от оскорблений, а себя от неприятностей, молодая женщина упросила своего друга приходить значительно реже.

Круг «Вертера» заключался. Вецларская идиллия породила завязку и дала обстановку. Самоубийство Иерузалема послужило развязкой. Горький опыт жизни во Франкфурте после возвращения навеял на Гёте атмосферу романа. Сама жизнь помогала ему. Привет вам, грубые выходки Брентано! Без них чего-то не хватало бы в «Вертере». Братская доброта Кестнера мало шла к мрачному колориту романа: грубая ревность и угрюмый характер бакалейщика помогли Гёте дорисовать облик соперника, установить нить событий и ускорить их бег к роковой развязке.

Теперь чего же ждать? Всё готово! Он заперся в своей мансарде и «почти бессознательно и как бы во сне» написал в один присест, меньше чем за месяц, «Страдания молодого Вертера». Шарлотта романа взяла от Максимилианы её чёрные глаза и кое-какие черты характера, читала, как она, Клопштока и Руссо. Альберт заимствовал у торгаша Брентано его угрюмую ревность и мещанские взгляды. В Вертере воплотилась болезненная чувствительность, приступы которой овладевали Гёте в Зезенгейме и Вецларе и от которой мог погибнуть менее сильный духом человек.

Роман утвердил освобождение и выздоровление поэта. «Я чувствовал себя как после искренней исповеди, я вновь был свободен и весел и смело мог начать новую жизнь».

Гёте если не бросил, то, во всяком случае, поднял, расшевелил и рассеял по свету семена великой романтической эпидемии. Болезнь века, зревшая в глубине человеческой души, вошла в литературу и благодаря ей распространилась с быстротой заразной болезни. Гёте жил, был прославлен, но сколько юношей под сенью плакучих ив пускало себе пулю в лоб!