Глава IX ПОХОД ВО ФРАНЦИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IX

ПОХОД ВО ФРАНЦИЮ

С тяжёлым сердцем Гёте пустился в путь в начале августа 1792 года. В богемской двухместной карете, запряжённой четвёркой лошадей, он вёз с собой свои заметки об оптике и теории красок, целый набор гусиных перьев и карандаши для рисования.

Первую остановку он сделал во Франкфурте, где после тринадцатилетней разлуки свиделся с матерью. Он испросил у неё для Кристианы немного той улыбающейся снисходительности, которой она так щедро одаряла всех. Счастливая тем, что стала бабушкой, старушка легко примирилась с совершившимся фактом, признала подругу сына и послала ей «прекрасное платье и кофту». Поэт был растроган; его мысль беспрестанно возвращалась к Веймару: «Пока живёшь вместе, не ценишь в должной мере своего счастья». Как он жалел о том, что вынужден был покинуть свой мирный дом! Он вспоминал свой сад, брюкву, которую сажал совместно с Кристианой, думал об украшении дома, ставшего его собственностью, о всех переделках, следить за которыми поручил своему римскому приятелю, Генриху Мейеру.

События надвигались. В день приезда Гёте во Франкфурт революция ответила на манифест герцога Брауншвейгского днём 10 августа. Это было падение королевской власти. Герцог вступил на французскую территорию с армией в восемьдесят тысяч человек — пруссаков, австрийцев и эмигрантов — и почти без боя овладел Лонгви. Поход начинался легко и блестяще. Союзники ликовали.

Повсюду по пути Гёте слышал только оптимистические заявления. В Майнце он обедал с красавицами эмигрантками, готовящимися к возвращению в Париж: одна была любовницей герцога Орлеанского, другая, белокурая и смеющаяся, как Филина, принцесса Монако, была приятельницей принца де Конде. Между Майнцем и Триром тянулись вереницами тяжёлые берлины[108], нагруженные багажом: французские аристократки следовали на очень близком расстоянии за своими мужьями. Каково было удивление поэта, когда около Люксембурга он догнал войска эмигрантов! Эти дворяне, в большинстве кавалеры Святого Людовика, обходились без слуг и конюхов, сами водили своих лошадей к пойлу и в кузницу, но вокруг их лагеря были расположены так противоречащие его боевой простоте их парадные кареты и экипажи с гербами. Они шли в поход со своими жёнами, любовницами и детьми. На всех лицах светилась вера в будущее.

Двадцать седьмого августа Гёте добрался до лагеря ПроФкура, расположенного близ Лонгви. Здесь находилась прусская армия. Тут впечатление было менее радостным. Погода испортилась, дождь лил как из ведра. Лошади и экипажи вязли в размокшей земле. С трудом пробиралась богемская карета по усеянной палатками пустыне, потому что все, спасаясь от дождя, попрятались в них. Выгребные ямы засорились, и «внутренности животных, кости, которые выбрасывают мясники, плавали около коек, и без того сырых и неудобных». Гёте велел двум кирасирам пронести себя над этой клоакой до большого придворного дормеза и молча скрылся за его кожаными занавесками. Нравственное чувство притуплялось.

Два дня спустя прусская армия снялась с лагеря и, насколько можно было, стала счищать с себя грязь. Веймарский полк был как раз в авангарде, и поэт в своей богемской карете пустился в путь во главе колонны. Издали доносилась от Тионвилля пушечная стрельба — там наступали австрийцы и эмигранты. Им пламенно желали успеха. В рядах эмигрантской армии находился — кто бы тогда предположил это? — молодой писатель, слава которого также озарила впоследствии век. Он только что вступил в седьмую бретонскую роту (синие мундиры с выпушкой из горностая). То был кавалер де Шатобриан[109].

Направлялись к Вердену. Постепенно дороги просыхали, и Гёте поехал верхом. Колонна спускалась к юго-западу: прошли Арранси, Шатильон, д’Абей, Пиллон, Манген, Дамвиллье, Ваврилль, Ормонт, Самонье... Время от времени показывались в сопровождении свиты скачущие верхом прусский король и герцог Брауншвейгский. Они появлялись и исчезали, как две соперничающие кометы. Кто командовал? В чьих руках была сосредоточена власть? То была тайна, волновавшая умы.

На остановках или вечерами при расквартировании полка Гёте приглашался к герцогскому столу. «Он оживлённо и любезно беседовал со всеми», — вспоминает один из присутствовавших. Как-то раз Гёте стал даже развивать перед артиллерийскими офицерами целую теорию пушечной стрельбы; правда, это вызвало довольно грубую отповедь со стороны померанского офицера, которого раздражила эта самоуверенность дилетанта.

Двигались с угрюмой точностью под низко нависшими тучами. Порой какое-нибудь происшествие вносило оживление в привычное однообразие: это был то внезапный залп из виноградников, то арест взлохмаченного, почерневшего и одичалого мужика, которого захватили с дрянным пистолетом в руках и выпустили после нескольких ударов саблей плашмя, то тележка, которую тащила крупная лотарингская лошадь, врезалась в первые ряды авангарда, а под парусиновым навесом тележки оказывалась заплаканная красавица беженка... Но почти трагическое впечатление производило на Гёте отчаяние пастухов, у которых отбирали стада. Великодушно начав войну в защиту французского короля, пруссаки рассчитывали, конечно, на то, что он оплатит все военные расходы; поэтому на его счёт записывались все реквизиции. Не стесняясь, резали баранов, а обобранным крестьянам всучивали боны французского королевского казначейства.

Тридцатого августа армия подошла к Вердену. Авангард расположился к северу, на возвышенности Святого Михаила. Гёте ещё лежал в дормезе, когда герцог Веймарский, раздвинув занавески, представил ему вестового, который должен был доставить в крепость требования прусского короля. Бесполезная попытка. После отказа коменданта Борпера батареи загрохотали. Но поэт был странно рассеян: солдаты, удившие рыбу в луже, обратили его внимание на осколки посуды, упавшие на дно. Переломы этих осколков давали самые неожиданные, радужные сочетания и сияли самыми прекрасными цветами радуги. Это явление так поразило Гёте, что он внезапно вернулся к своим оптическим изысканиям и забыл о бомбардировке. Ночное алеющее небо пересекается во всех направлениях ядрами, а Гёте за стеной какого-то сада спокойно прохаживается с принцем Реусским: они спорят о преломлении лучей.

Несколькими днями позже обезумевшая от пожара верденская буржуазия заставила Борпера сдаться. Он пустил себе пулю в лоб, чтобы не пережить позора этой сдачи. Были же ещё патриоты и республиканцы во Франции! Эмигранты, правда, утверждали, что союзников встретят как избавителей, что санкюлоты будут массами переходить на их сторону, но как всё это не соответствовало реальности. Действительно, четырнадцать девушек в белых платьях приветствовали въезд его величества короля прусского, поднесли ему цветы и фрукты, но какое значение могло иметь это проявление малодушия высших классов? Доблесть солдат революции была непоколебима, и Гёте описывает прекрасный образец её: гренадер, выстреливший в пруссаков при их входе в город, был захвачен, но тут же бросился в Маас, чтобы только не отдаться живым в руки врагов. Фридрих-Вильгельм II основал свою штаб-квартиру в замке Глорье, герцог Брауншвейгский — в селе Регрэ. Веймарский полк разместился в Жарденфонтене. Гёте был радушно принят одним местным жителем, который прекрасно кормил его. В день отъезда хозяин передал слуге письмо для своей сестры, живущей в Париже, но при этом лукаво прибавил: «Впрочем, туда ты не попадёшь».

Добряк оказался прав. Но как было не опьяняться первыми успехами! Посылая Кристиане из Вердена корзину ликёров и конфет, поэт обещает выслать ей из Парижа всё, что она пожелает. Когда со стаканом вина в руке он за герцогским столом обсуждает вместе с офицерами положение дел, как может он не заразиться оптимизмом товарищей! Разве пруссакам не удалось пройти между армией Дюмурье, сосредоточенной около Седана, и идущей из Меца армией Келлермана? Разве не продвигались к Шампани с её знаменитыми виноградниками? И потом, что стоит этот Дюмурье со своими тридцатью тысячами человек против восьмидесятитысячной армии союзников? Ах, конечно, ему не удастся преградить путь на Париж. Где ему меряться силами с герцогом Брауншвейгским, сотоварищем великого Фридриха, наследником его правил и славы? Ведь Дюмурье всего-навсего шестидесятилетний старик офицер, кабинетный учёный, скорее политик, чем солдат, никогда не стоявший во главе командования.

Одиннадцатого сентября вновь пустились в путь в северо-западном направлении. Прусский король выехал из Глорье верхом без плаща, несмотря на ливень, и, к негодованию одного старого эмигранта, французским принцам из его свиты пришлось последовать его примеру. Промокли до костей. Армия медленно двигалась между Маасом и Эром. В Ландре перед Аргоном — таинственной и грозной преградой — остановились. Лагерь в Ландре. Те же испытания, те же лишения, что в лагере Прокура. Четыре дня прошли в нерешительном топтании в грязи. Ущелья были заняты, Дюмурье был там, сторожил, скрывшись за лесами. Что делать? Угрюмые вечера! Вокруг увязших в грязи повозок слышалось только шлёпанье ног отставших, которые теперь догоняли свои части, или часовых, отправляющихся на караулы. Ливень гасил огни. Едкий дым стлался над лагерем. Вихрь потрясал, а то и сносил палатки. И только в одном углу мерцал светильник, защищённый полковой повозкой. «Счастлив, — говорит Гёте, — тот, чьим сердцем владеет более благородная страсть». Он диктовал своему секретарю заметки об оптике. «У меня сохранились ещё эти бумаги, — писал он впоследствии, — со всеми следами дурной погоды; они свидетельствуют о настойчивых исканиях в той трудной области, к изучению которой я приступал».

Эти занятия не помешали, однако, поэту вскочить на лошадь и помчаться на передовые позиции, как только 14 сентября раздалась пушечная стрельба, в сторону Круа о’Буа. Он встретил там даже прусского принца Людовика-Фердинанда, которого храбрость увлекла далеко вперёд. Гёте позволил себе посоветовать ему быть осторожнее. Что означала эта пальба? Скоро это выяснилось, к общему восхищению. Одно из ущелий заняли с бою австрийцы. Теперь армия Дюмурье была перерезана надвое, и ему пришлось оставить «французские Фермопилы». Он с большей частью своих войск отступил в ночь с 15 на 16 сентября и направился к Сент-Менехуду, где его догнали остальные. В уме Дюмурье возникал план другого манёвра. Круто порвав со всеми традициями, он отказался защищать дорогу на Париж.

Тем временем прусская армия пришла в движение, перешла Аргон около ущелья Гранпре, пересекла Эн и входила в Шампань. «Хорошо было бы, если бы здесь очутился Ван дер Мёлен и обессмертил наш поход. Все были веселы, оживлены, самонадеянны и храбры. Правда, впереди нас горело несколько сел, но ведь дым только дополняет воинственную картину». В Массиже, когда разнеслась весть, что Дюмурье отступил к Шалону, прусский король воскликнул, что он совсем не намерен дать ему уйти. Армия получила приказ, не дожидаясь австрийцев и оставив обозы в Мезон-де-Шампани, двинуться к югу. Тёмной, без луны и без звёзд, ночью армия бесшумно поднялась по «печальной долине Турбы». У Сомм-Турбы внезапная остановка. Зажгли костры, куда подбрасывали охапками колья из заборов, к великому негодованию герцога Брауншвейгского, возмущённого этими предательскими огнями. Эмигранты отобрали все яйца у крестьян и пекли их в золе. Гёте в каком-то погребе отыскал четыре бутылки вина. Разговаривали, сидя у костров, так как чувствовали себя совсем близко от неприятеля.

На самом деле Дюмурье прочно укрепился на западе, на высотах Вальми. Он совсем не собирался отступать к Шалону, а остановился, провёл соединение своей армии с армией Келлермана и с частями, идущими из Меца, и вынуждал Брауншвейга принять бой. Какое невероятное положение — неприятель повернулся спиной к Парижу, а Дюмурье стоял лицом к столице, путь к которой он должен был защищать! Его манёвр удался ему лучше, чем он мог ожидать. Отрезанные от австрийцев пруссаки должны были наступать одни, имея тридцать пять тысяч человек, а он сам благодаря соединению с Келлерманом располагал почти пятьюдесятью тысячами.

Двадцатого сентября утром войска герцога Брауншвейгского заняли боевые позиции. Веймарский полк рысью понёсся в юго-западном направлении, к шоссе, идущему от Шалона до Сент-Менехуда. Гёте следовал верхом. Дождь хлестал прямо в лицо, и скоро в тумане разразилась орудийная перестрелка. Напрасно ждать от поэта подробных описаний сражения. Он отметил только один эпизод — атаку, которую вёл герцог Веймарский против Трактира Луны, на дороге в Сент-Менехуд. И при этом он должен был ещё смягчить её неудачу. Известно уже от других, что кирасиры повернули лошадей и сумасшедшим галопом помчались от орудийных залпов. «Белые плащи всадников расстилались вдоль лошадиных спин». Мог ли Гёте сказать это при жизни Карла-Августа? В своём «Походе во Францию» он рисует живописную картину сражения, не останавливаясь, впрочем, на его исходе: «Ядра дюжинами падали перед нашим эскадроном, к счастью, не взрываясь, так как вдавливались в мокрую землю; но грязь обрызгивала и людей и лошадей. Лошади, которых держали под уздцы лихие наездники, фыркали и шумно ржали. Вся масса, хотя не рассеивалась и не спутывалась, казалось, всё же волновалась. В первом ряду эскадрона колебалось в руках красавца юноши знамя; он держал его крепко, но нетерпеливая лошадь сильно раскачивала его».

К одиннадцати часам туман рассеялся, и прусская пехота под командой Брауншвейга двинула колонны в атаку. Медленно, как на параде, в стройном порядке подвигались они под артиллерийским огнём к французским позициям. Это упорное и методическое движение вперёд и взрыв трёх фур пороха внесли некоторое расстройство в ряды добровольцев. Тогда Келлерман, расположившийся около мельницы Вальми, двинул вперёд две батареи, потом, подняв на шпагу свою шляпу, украшенную трёхцветной кокардой, проехал по передним рядам войска. Оглушительные крики ответили на его возглас: «Да здравствует нация!» Ободрённые новобранцы схватились за ружья, штыками отогнали неприятеля, и гренадеры короля прусского отступили перед «сапожниками» республики.

Пальба продолжалась до вечера. «В час пополудни, — пишет Гёте, — после короткого перерыва выстрелы возобновились с большей силой; поистине земля дрожала, а между тем не было заметно никаких перемен в положении войск. Никто не знал, чем это кончится». Вот в эти-то минуты Гёте захотел испытать себя, увериться в своей душевной силе и власти над нервами. Он слышал разговоры о «пушечной лихорадке». Сумеет ли он избежать её? Как в те времена, когда он, чтобы отучить себя от головокружений, поднимался на страсбургскую колокольню, он решил проверить своё мужество на деле. Почему ему не подъехать к месту обстрела артиллерией? Он решительно двинул лошадь к Трактиру Луны. Ядра падали здесь и там среди развалин, разбитых черепиц, рассыпанных снопов. Наедине с самим собой он спокойно смотрел, как осколки окружают его, падают вокруг в мокрую землю. Его охватывал жар, будто из горна, но он заметил, что пульс его бьётся ровно.

Наступил вечер. Непоколебимые войска Дюмурье не двинулись с места. Это было поражением прусской стратегии: наступление Брауншвейга не увенчалось успехом. Его войска сбиваются на флангах, и он неуверенно отступает. На лицах появляется разочарование. Образуются небольшие группы офицеров; спрашивают Гёте, что он думает о происходящем. «С этого места и с этого дня, — отвечает он, — начинается новая эпоха мировой истории, и каждый из вас может сказать: и я был при этом». Сражение кончилось без больших потерь, но поэт правильно предугадал его не поддающиеся учёту последствия: в этот день старая Европа склонила оружие перед новой.

Прусская штаб-квартира отодвинулась к северу, и целая неделя прошла в переговорах с Дюмурье. Дождь, грязь, лихорадка, дизентерия, неудачи побеждали упорство. Только Гёте не терял чувства юмора: 25 сентября он писал герцогине Амалии, что их всех покинул Юпитер, так как этот бог и в прямом и в переносном смысле не более как санкюлот. Лили бешеные дожди, но не было воды, годной для питья. Чтобы приготовить чашку шоколада, слуга Гёте собирал дождевую воду, капавшую с верха кареты. Солдаты брали воду в лужах, в колеях, в следах, оставленных лошадиными копытами. Лошади гибли от болезней и ран, и их раздувшиеся трупы отравляли воздух равнины. Гёте описывает лошадь, валяющуюся у края дороги с распоротым брюхом; передние ноги её запутались во внутренностях. Повсюду зрелище отчаяния и поражения! Не хватает хлеба. Оба молодых крестьянина, которых поэт реквизировал вместе с их упряжью, чтобы везти его карету, сбежали, не вынеся голода. Солдаты пробирались к французским передовым линиям, чтобы выпросить чего-нибудь съестного. Топтались в вязкой и ледяной грязи, а — верх иронии! — приказ высшего командования предписывал войскам наполнить мешки мелом Шампани для чистки и наведения глянца на снаряжение. Такая необдуманность вызвала горькие насмешки и глухое недовольство. В войсках нарастало гневное возмущение.

Наконец 29 сентября началось отступление по линии Турб, Сен-Жан, Лаваль, Варгмулен, Рувроу — угрюмый переход через нищие селения, имена которых вновь всплыли в последнюю войну. На этот раз Гёте верхом шёл с боевым обозом. Что сделают французы? Им теперь было бы легко нагнать колонну. В первый вечер лагерь под прояснившимся небом был окутан прозрачным и безмятежным миром. Луна озаряла лежащих людей, лошадей, снопы — всё одевала белизной. Нет ничего более волнующего, чем отдых вблизи опасности, чем глубокий покой в объятиях коварной ночи. Но неприятель их не преследовал, и прусские войска беспрепятственно дошли до обоих мостов, переброшенных через Эн. Артиллерия, пехота, кавалерия проходили печально. Наследный принц и принц Людовик-Фердинанд Прусский остановились около Гёте, и он поделился с ними чечевичной похлёбкой. «Вдали показался король со своим генеральным штабом. Он помедлил несколько перед мостом, точно собирался с мыслями и обдумывал положение, потом последовал за своими войсками. У другого моста показался герцог Брауншвейгский — и этот колебался... и этот переехал мост».

Поражение было признано. Какое унижение на всех недавно ещё сиявших лицах! Едва перешли у Гранпре Аргон, как опять яростно полил дождь. В Сиври, около Бюзанси, разместились по квартирам. Какой уютной и гостеприимной казалась каждая избёнка! Ах, эти французские крестьяне жили и питались куда лучше тюрингских: кухня выложена кирпичом, высокая печка с заслонкой и крючьями для котлов, ящики для соли по бокам, блестящая утварь, светлые тарелки на дубовом поставце, а посредине стола, приготовленного для приёма национального супа с капустой, большая чашка, наполненная белым хлебом. Гёте не мог достаточно налюбоваться на все эти чудеса!

Однако надо было идти дальше под всё не прекращающимся проливным дождём. На этот раз в происшествиях не было недостатка. Лошади падали в скользкой грязи. Повозки опрокидывались. Приходилось оставлять столы, стулья, походные печи. Как везти столько экипажей, когда лошади буквально таяли. В этом разгроме Гёте потерял из виду свою прекрасную богемскую карету. Неужели он так и не найдёт её и, главное, рукописи в ней? Армия с трудом поднималась вдоль Мааса, по левой стороне от Дюна до Вилона. «Мы как раз проходили по самым болотистым местам, когда нам объявили, что герцог Брауншвейгский идёт следом за нами. Мы остановились и почтительно приветствовали его. Он остановился совсем близко от нас и сказал мне: «Мне очень жаль, что и вы попали в это неприятное положение; но, с другой стороны, я счастлив, что ещё один свидетель, при этом просвещённый и заслуживающий доверия, сможет подтвердить, что мы побеждены, но не неприятелем, а стихией». Гёте низко поклонился, но едва ли был вполне согласен с ним.

В Вилоне армия перешла Маас, потом вдоль правого берега поднялась до Консенвуа. Отвратительная погода свирепствовала. Дизентерия косила солдатские ряды. Ни крыши, ни соломы для ночлега. Ложились на промокшую голую землю. Карл-Август отправил своего заболевшего камергера в придворном дормезе в Верден и убедил Гёте ехать с ним. Впрочем, поэт по дороге нашёл свою карету и уже в ней продолжал последнюю часть отступления.

Этен, Спенкур, Лонгюйон, Лонгви, Арлон, Люксембург... Эти конечные этапы были не легче. Надо было теперь идти среди обозов и госпитальных повозок, наполненных больными, которые эвакуировались из Вердена. Почти не двигались. Беспорядок был неописуемый. Падала ли изнурённая лошадь — разрезали постромки, отбрасывали в сторону телегу, и следующая повозка проходила по животному, раздробляя его кости. Голод был так силён, что начинали разделять на части и есть дохлых лошадей. На площади Этена была страшная толчея. Военные, больные, горожане, всякого рода пешеходы теснились между всевозможными повозками. Фуры с багажом, телеги с боковыми решётками, кареты эмигрантов смешивались в одну кучу с реквизированными стадами. Чтобы найти для Гёте ночлег, гусар, служивший ему проводником, выдал его за зятя прусского короля; эта хитрость доставила поэту жареную баранину и белый хлеб, зато и неотступные мольбы обобранных и лишённых скотины крестьян.

Выглядел Гёте, впрочем, далеко не блестяще и сам испугался, когда в зеркале хозяина увидел себя — похудевшего и растрёпанного. Длинные волосы, которые он уже несколько недель не завивал, «трепались по плечам, как спутанная кудель». Дико растущая борода делала его худое лицо суровым и увядшим.

Через три дня после проезда Гёте, 16 октября, один из эмигрантов, чьи изломанные погребцы и разбросанные колоды карт попадались поэту вдоль всей грязной неровной дороги, — один из этих эмигрантов мучительно тащился по дороге из Лонгви в Арлон. Раненный при осаде Тионвилля, измученный лихорадкой и подхвативший оспу, кавалер де Шатобриан выглядел, пожалуй, хуже советника Гёте. Замечательное сходство судеб! Немногого не хватило, чтобы Рене встретился с Вертером!

В то время как один из них свалился без сил у края дороги и, «сунув под голову мешок с рукописью «Аталы» и бросив костыль», ждал неминуемой, казалось, смерти, другой в Люксембурге в уютной комнате распаковывал свой сундук и извлекал из него «Теорию красок».

Первый, казалось, был овеян мраком агонии, второй из кошмара возвращался к жизни. Как он был счастлив, что мог растянуться на постели, свободно гулять по укреплённым долинам Альзетты и Петруссы, под нависшими скалами и бастионами, под утёсами, увенчанными редутами и казематами! За этим поясом башен и валов, под сенью старой крепости, укреплённой Вобаном[110], он чувствовал себя в безопасности. Кончен отважный поход, авантюра по иноземным дорогам, не принёсшая ни славы, ни выгоды. Пожелтевшая к осени листва драпировала и украшала фестонами террасы и выступы. Голубой туман окутывал овраги, бросал на сады свой нежный и прозрачный покров. Гёте чувствовал себя успокоенным и освежённым; он оживал и любил засиживаться во фруктовых садах Пфафенталя, поблизости от тихих монастырей.

Поход во Францию был закончен. Поэт отправился в Трир, где его должен был нагнать Карл-Август. Но там Гёте ждали дурные вести. Вышедшая из Ландау под командой Кюстина[111] французская армия овладела Пфальцем, заняла Шпейер, Вормс, Майнц и Франкфурт. Чтобы добраться до Веймара, пришлось сделать большой круг к северу. В Кобленце он нанял лодку и спустился по Рейну до Дюссельдорфа, где свиделся со своим другом, Фридрихом Якоби. Но, увы, невыразимая радость общения, которой он когда-то так наслаждался, исчезла бесследно. Пемпельфортское общество было охвачено республиканскими идеями, да к тому же христианские стремления Якоби плохо вязались с язычеством Гёте. После небольшой остановки у княгини Голицыной в Мюнстре 16 декабря 1792 года поэт возвратился в Веймар.

Ремонт его дома был закончен, и он собирался наконец отдаться семейным радостям. Но едва он прожил несколько месяцев с Кристианой и сыном, как его капризный повелитель вновь вызвал его на театр военных действий. На этот раз в Германию. Союзники оправились и решили вытеснить французские войска из прирейнских областей. Пруссаки и австрийцы обложили блокадой часть армии Кюстина, находящуюся в Майнце. Гёте, проклиная судьбу, отправился 12 мая 1793 года догонять Веймарский полк.

Майнц капитулировал 23 июля. Но героическая стойкость гарнизона доставила тому воинские почести: он выходил из города с оружием и имуществом, с развёрнутыми знамёнами и музыкой, с пением «Марсельезы». Одетый гусаром и опоясанный трёхцветным шарфом, Мерлин де Тионвилль, идя с развевающимися волосами, с воинственным видом и «диким» взглядом, заключал шествие. Ничего не могло быть более волнующего, чем это зрелище одетых в лохмотья, исхудалых и истощённых двухмесячной голодовкой людей, гордо идущих под вдохновенные звуки революционного гимна. Это было «и прекрасно, и ужасно», говорит Гёте.

После ухода французов в городе начались беспорядки. Убежавшие было жители возвращались вместе с пруссаками и стали преследовать тех из своих сограждан, которые были на стороне санкюлотов. Один из таких майнцских республиканцев едва не был изрублен под окнами Гёте; его спасло только то, что поэт, выбежав на улицу, отважно бросился на его защиту. «Остановитесь! — крикнул он. — Здесь ставка веймарского герцога, и это место священно». Ошалевшая толпа зароптала, но постепенно начала рассеиваться.

Понятна торопливость, с которой Гёте уезжал из Майнца: он был измучен картинами войны. 19 августа 1793 года он пишет Якоби: «Моя скитальческая жизнь, политические увлечения окружающих — всё заставляет меня пламенно желать скорейшего возвращения домой. Там я смогу очертить вокруг себя круг, за пределы которого ничто не проникнет, кроме дружбы, искусства и науки».

В этот круг вскоре войдёт как друг, артист и учёный — человек, который после Шарлотты фон Штейн имел самое большое влияние на творчество и судьбу Гёте, — Фридрих Шиллер.