I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Господин тайный советник Иоганн Вольфганг фон Гёте, премьер-министр герцогства Саксен-Веймарского и Эйзенахского и признанный первый поэт Германии, проснулся в это тихое, солнечное августовское утро, накануне дня своего рождения, свежим и бодрым, как всегда. Откинув на подушку крупную красивую голову с высоким лбом и пока ещё густой копной каштановых волос, он на секунду, прежде чем открыть глаза, нарочито плотно сжал веки, сжал кулаки и, упёршись ступнями в спинку кровати, вытянулся в рост. Острое желание вскочить и немедленно начать жить, бежать, действовать охватило его, но, глубоко вдохнув и выдохнув и улыбнувшись сам себе, он опять распустил мышцы. Не торопись, полежи, день только начинается, и сегодня, и завтра, и послезавтра — у тебя ещё всё впереди.

В раскрытое окно доносился пересвист дроздов, лёгкий ветерок шевелил концы белых кисейных занавесок, пахло влажной свежестью, травой, лесом, горьковатым дымком от сжигаемых уже где-то листьев... Ах, как любил он этот свой скромный двухэтажный домик в старом парке за городской чертой, подаренный ему герцогом! Три комнаты наверху, службы внизу, столетние деревья вокруг, пруды, Ильм, тишина, дрозды — что ещё нужно было умному человеку? Если человек этот к тому же никогда не отличался ни алчностью, ни любовью к роскоши, ни стремлением кого-либо удивить, поразить, пустить людям пыль в глаза? Жаль, что придётся скоро расстаться с этим местом: хочешь не хочешь, а придётся всё-таки перебираться в новый дом на Фрауэнплан. Как говорится, положение обязывает. Но что до него, то, честное слово, хватило бы ему этих трёх комнат на всю его жизнь! Здесь так хорошо, так уединённо, здесь он со всеми и один в одно и то же время: нужен — пожалуйста, посыльному до него всего десять — пятнадцать минут от города, не нужен — сделайте милость, оставьте меня в покое, слава Богу, сам я себе пока ещё не надоел.

Нет, кто бы что ни говорил, а именно утро, раннее утро — самый важный час в жизни человека. В этот час мысли его ещё чисты, совесть спокойна, душа открыта добру, скорби и печали его ещё дремлют, успокоенные сном, и первый солнечный луч, пробившийся сквозь занавески и побежавший по стене, кажется ему божественным вестником, ниспосланным свыше, чтобы укрепить в нём веру в жизнь, в свои силы, в конечное торжество справедливости и разума на земле... Недаром всё лучшее, что он, Гёте, создал, было создано именно в первые утренние часы. И если ему и удавалось когда-либо что-либо понять в жизни, принять какое-то верное решение, сформулировать какую-то ясную, твёрдую мысль или цель — так это тоже, как правило, было утром, до первых его встреч с людьми, то есть до того, как дневной шум и суета бесцеремонно врывались к нему в дверь и, сопротивляйся не сопротивляйся, поглощали его целиком.

Итак... Итак, тридцать три. Возраст Иисуса Христа. Что ж... Самое время начинать — не раньше, но и не позже... Период подготовки закончен — основательной, фундаментальной подготовки, длительного смиренного ученичества, овладения практикой, техникой власти, то есть всем тем, что составляет теперь его ремесло и что кормит его сегодня и, надо думать, будет долго ещё кормить... Нет, не ремесло — искусство: искусство управлять собой и людьми. Прежде всего, конечно, собой, и потом уже — людьми... Нелегко оно далось ему, это искусство. Господь свидетель, очень нелегко... Никакой пощады себе, ни минуты расслабления, любое слово, любой поступок — с дальним прицелом, с расчётом на будущее, а будет ли оно, это будущее, кому это дано знать? Никаких гарантий, кроме веры в себя самого... И нужны были его выдержка, терпение, его понимание людей, чтобы выстоять весь этот период подготовки, не сломаться, не поскользнуться, не сделать ни одного неверного шага...

Теперь-то уже никакой фон Фрич ему не страшен! А было время... Тьфу, дьявол! До сих пор мороз дерёт по коже, когда вспомнишь этот его совиный взгляд, шамкающий рот, его трясущуюся голову, его высохшие коричневые руки, опирающиеся на трость... Старый хрыч, попортил же он ему тогда кровь... «Должен вам сказать, юноша, это вам не стихи писать. Это политика... По-ли-ти-ка! Учитесь понимать, юноша. Вы теперь министр, вы отвечаете за человеческие судьбы... А вы? Что делаете вы? Вы ведёте себя как последний шалопай — пьянствуете, бесчинствуете, мчитесь куда-то сломя голову на лошадях, пугаете благонамеренных обывателей... Можно сказать, дезориентируете их... Да-да, именно дезориентируете! Я это и герцогу говорю, не только вам[205]. Я уже стар, и мне нечего терять, я уже не раз просил отставки у его высочества... И я всегда повторял, повторяю и буду повторять: порядок, прежде всего порядок, юноша! Именно порядок... Дело, в конце концов, даже не в том, что вас с герцогом видели в весёлом доме... Хотя это уже само по себе безответственность... Да-да, юноша, не хмурьтесь — безответственность! Зачем приезжать туда с криком, с песнями, с воплями? Зачем? Разве нельзя приехать тихо, в закрытой карете, чтобы никто ничего не знал? Неужели вы не понимаете таких простых вещей?.. Но уж если приехали, так зачем пустые бутылки швырять на улицу из окна? Какой пример вы подаёте подданным его высочества? Грязь, нечистота, пустые бутылки на улицах, непорядок — с этого всё и начинается, юноша! Да-да, именно с этого всё и начинается!.. А может быть, вы действительно революционер? Я слышал, что вы революционер... Мне говорили, и я не хотел верить... Тогда вы ошиблись адресом, юноша, избрав себе местожительство здесь... Вам нужно было бы тогда идти в казаки... Да-да, ехать в Польшу или в Сибирь и там поступить в казаки... Я прошу меня извинить, но я считаю своим долгом вас предупредить... Вы, по-видимому, способный юноша, и, вполне возможно, вас ждёт незаурядное будущее... Так не забывайте, где вы находитесь. И не забывайте, что вы министр! Да-да, юноша, министр!..»

«Нет, ваше превосходительство, уважаемый господин бывший премьер-министр... Нет, не так уж я был глуп, как вам тогда казалось... Да, я был молод, я хотел жить, я хотел испытать всё сам, всё на себе — полной грудью, во весь охват, не пропустив мимо себя ничего... И я это испытал! На всех парусах я нёсся тогда вперёд по волнам жизни, с твёрдой решимостью разведывать, познавать, бороться, сесть на мель или же... Или же взлететь на такую высоту, которой ещё не достигал никто!.. Эта пестрота, этот круговорот жизни доставлял и доставляет мне истинное наслаждение: досады, надежды, любовь, труд, нужда, приключения, скука, ненависть, дурачества, глупости, радости, неожиданности и нечаянности, мелочи и глубина, и всё это как попало, все вместе, вперемежку с праздниками, танцами, погремушками, фейерверками, блеском шелков — о, это прекрасная жизнь! Презанятная жизнь! Даже ради этого стоило и стоит жить... Но это была, ваше превосходительство, только часть вопроса, и, прошу вас учесть, отнюдь не самая важная его часть.

Вы, ваше превосходительство, не заметили главного: всё это было при сохранении полного контроля над собой, над своими страстями, всё это было подчинено твёрдой дисциплине ума и воли — недюжинной воли, должен вам сказать... Воли, выработанной годами, закалённой долгими раздумьями, беспощадным анализом, изнурительной борьбой с самим собой... А если бы знали вы, чёрствый сухарь, египетская мумия, как трудно найти цель, как трудно сделать решительный выбор человеку, у которого есть сердце... Да-да, именно сердце, ваше превосходительство, а не геологическая окаменелость, как у вас!.. Но я преодолел себя, я сокрушил все свои немощи, и я давно, ещё до приезда к вам, понял своё истинное предназначение в жизни... Всё моё, и всё — я! Мне всё интересно, я всё испытаю и всё освою, я во всём буду участвовать — не наблюдать, не посмеиваться со стороны, а именно участвовать! И я беру на себя ответственность за всё!

Скажете, бахвальство? Гордыня? Нет, ваше превосходительство, не гордыня: трезвая, даже, если хотите, циничная оценка своих реальных возможностей и своего истинного калибра среди других людей... Без жалкой этой приниженности и ложной скромности, парализующих волю и способности человека и превращающих его в ничтожество, в червя... Вы, ваше превосходительство, с самого начала старательно обманывали себя... Вы упорно отворачивались от того факта, что даже и тогда, семь лет назад, к вам приехал не мальчик, не желторотый птенец, а человек действительно мирового значения... Да-да, ваше превосходительство, не хмурьтесь, не кривите в усмешке губы — именно мирового значения...

Между прочим, в двадцать пять лет автор «Вертера» — самой читаемой и тогда и сегодня в Германии книги, переведённой к тому же на все цивилизованные языки... И приехал не авантюрист, не бродяга, мечтающий прокормиться хотя бы год-другой от щедрот очередного владетельного князя, приехал человек с твёрдой, уже тогда продуманной программой действий, с готовым планом и готовой методикой эксперимента... Эксперимента, которому, я верю, самой судьбой предназначено быть осуществлённым именно здесь, в Веймаре! А может быть — кто знает? — и не только здесь...

Ах, ваше превосходительство, ваше превосходительство... Господин фон Фрич... Кто такой был поэт всегда, во все времена и у всех народов? Мечтатель, вздыхатель, певец красоты и мирного уединения, безответственный критикан, святая душа, изнемогающая от уродства, грубости и бестолковости окружающей жизни и взыскующая каких-то горних, неведомых высот... Конечно, мечтать, вздыхать, протестовать, проклинать — это прекрасно, это страшно увлекательно и интересно! И кто-кто, а я-то хватил этого в полную меру, может быть, даже и через край... Но кто же должен воплотить все эти мечты в жизнь? Кто? Кто из них, из поэтов, мог бы ответить что-нибудь вразумительное на самый простой вопрос: как?.. Ахи, мечты, вздохи? Прекрасно, восхитительно! Но как?! Как?! А может быть, вы возьмётесь сами, господин поэт?.. А заодно научите этому и нас, убогих, бескрылых функционеров, которым даже некогда голову оторвать от земли? Которым, как говорится, не до жиру — быть бы живу? Не погибнуть самим и не дать погибнуть всему вокруг: государству, обществу, всем устоям этой, согласны, скотской жизни, мерзостной жизни, но всё-таки жизни, черт возьми! Кто из них, из поэтов, бывших и нынешних, мог бы ответить на этот вопрос: как? Макиавелли[206]? Один Макиавелли? Но он был плохой поэт и весьма посредственный государственный деятель, хотя и крупный теоретик — но это же опять теория, опять ахи и вздохи! А дело? Где дело?.. Но даже и Макиавелли не пример. Именно потому, что он был плохой, ненастоящий поэт, он даже и как теоретик был лишь само оправдание всей этой гнусности, потоков крови, жестокости, дикости, убийств, предательства и вероломства, что составляло и составляет на деле суть всех так называемых великих деяний, от Адама до наших дней... А мы...

А мы, ваше превосходительство, попробуем по-иному! В корне, в принципе по-иному... И согласитесь, господин фон Фрич, это уникальный, небывалый в истории случай — сам поэт берётся переделать мир! Не заклинает, не умоляет, не призывает других, а сам берётся! Этого ещё не было никогда и нигде... В этом суть, ваше превосходительство! И к этому я готовился все семь лет своего пребывания здесь. И вся сложность, вся грандиозность моей задачи была и остаётся в том, чтобы не растерять ничего из тех благородных мыслей и стремлений, которым меня научила поэзия, и в то же время овладеть этой техникой, этим дьявольским искусством манипулирования людьми, которым, надо признать, так великолепно владели вы, мерзкий, противный старик! Овладеть и построить что-то не огнём и мечом, не на крови, не на страданиях ни в чём не повинных людей, а на том благородном и в то же время рациональном фундаменте, основы которого я так долго обдумывал ночами ещё там, в Страсбурге, во Франкфурте, в Вецларе... «Все людские прегрешения человечность исцелит...» И прекратите же наконец ваше издевательское, ваше дурацкое кудахтанье, господин фон Фрич! Ничего смешного! Такие вещи, я знаю, выше вашего понимания. Но это вовсе не значит, что их вообще нет... Они есть, ваше превосходительство! Есть! Именно человечность! Именно она и исцелит... Конечно, Веймар — это не мир, и сто тысяч жителей этого государства — это отнюдь ещё не человечество... Но где-то же надо начинать... где-то же надо начинать, черт возьми... И мы начнём здесь!»

Гёте вскочил, сунул ноги в мягкие ночные туфли и подбежал к окну. Резким, порывистым движением он распахнул полуприкрытые ставни — август был тяжёлый, жаркий, ночами было душно, и он отказался на это время от веками неизменной для всей Германии привычки наглухо закрывать на ночь ставни, — отшвырнул в стороны концы занавесок и лёг на подоконник... «Боже мой! Как хорошо! Что же это делается в мире, а?! Небо какое, солнце какое, облака! Холмы, деревья. Ильм, блеск воды, солнечные лучи, звенящая тишина — и это всё мне?! Мне?! Боже великий! Господь всемогущий! Какой там Христос, какие там апостолы! Это ты и я! Это дуб и камень, это гора и небо, это мельница и ручей, это лошадь и крестьянин, бредущий по дороге, — это всё ты! Ты! Но и я! Но и я тоже!.. О, сколько мне ещё предстоит узнать, сколько сделать... Как же интересно жить, черт возьми!.. Откуда взялся этот огромный валун в два человеческих роста, так царственно разлёгшийся на краю дороги? Какая сила занесла его сюда? И как долго он здесь лежит? Тысячу лет, миллион лет, вечность?.. Почему этот яркий, слепящий, нестерпимый отблеск солнца от поверхности озера? И почему он, если прищуриться, если медленно, постепенно сжимать веки, сначала бесцветный, потом жёлтый, зелёный, синий и, наконец, чёрный, да-да, именно чёрный? И чёрный — он тоже свет?.. И как же так получилось, что из крохотного, лёгкого как пух семечка вымахал этот трёхсотлетний великан, под кроной которого может разместиться целая деревня или полк солдат? Таким ли с самого начала задумал его Создатель — во всех его мельчайших деталях, до последней веточки, до последнего листика? И таким ли был всегда я — человек, венец его творения, существо, сущность, в чём-то равная по силе ему самому?

Или Господь только бросил в мир праидеи, праобразы, а дальше всё уже шло и развивалось само собой, как получится, куда кого заведёт смена тысяч и тысяч поколений?.. И что общего между мной и моей собакой, разлёгшейся вон на припёке, и моей лошадью, уже растреноженной кем-то и пасущейся сейчас вольно там, на лугу, у самой кромки воды? Только ли дыхание Божие во мне и в них, сама жизнь, биение её, или есть ещё и что-то более твёрдое, более конструкционное, что можно пощупать, подержать в руках?

Много вопросов! Великое множество вопросов! И на каждый из них есть свой ответ... Надо только работать, не лениться, думать, изучать, экспериментировать, и я верю: рано или поздно эти ответы будут мной найдены. Пусть даже на краю могилы, пусть даже на том свете, где ведь тоже — Господи, я верю! слышишь? я верю! — будет не смерть, не оцепенение, а тоже жизнь, другая, неведомая, но, несомненно, жизнь, поиск, творчество, вечное движение вперёд... И я найду эти ответы... Я уверен: я найду!.. А если ко всему этому добавить бодрую, энергичную, каждодневную деятельность на пользу всеобщего блага, на пользу государства, на пользу маленького человека, брата моего, ближнего моего? «Рассеял ты когда-нибудь печаль скорбящего? Отёр ли ты когда-нибудь слезу в глазах страдальца? А из меня не вечная ль судьба, не всемогущее ли время с годами выковали мужа?» А если ко всему этому добавить мои стихи, моё творчество: «Фауст», «Мейстер», «Ифигения», «Тассо», баллады, сказки, безделушки на случай — о том и об этом, об этом и о том, обо всём, что до сих пор ещё волнует и всегда будет волновать мою душу и кровь, мой ум и моё сердце и без чего я не хочу жить и не буду жить никогда? А если ко всему этому добавить ещё и просто жизнь, как она есть, — любовь, друзей, забавы, музыку, живопись, театр, прогулки по горам и по лесам, путешествия? Да, в конце концов, просто сидение у камина вечером в одиночестве со стаканом доброго вина в руке?.. А когда-нибудь будут, наверное, ещё и жена, дети, внуки, свой дом, тишина, покой, достаток, почтенная старость, седые виски, всеобщее уважение... Какой же ещё судьбы, какой же ещё жизни может пожелать для себя человек, отмеченный печатью Бога? О, мы ещё повоюем, ваше превосходительство, господин фон Фрич! Мы ещё повоюем! Мы ещё, собственно говоря, только начинаем воевать!.. И жизнь не болото, ваше превосходительство. Не болото!.. И человек в ней не убогая, беспомощная тварь, самая несчастная из всех земных тварей... Не тварь, а творец! Да-да, ваше превосходительство, именно так — творец!»

Часы у него за спиной, хрипло кашлянув и проворчав что-то невнятное, пробили семь. И сейчас же издалека, с востока, из-за вершин уже желтеющих кое-где деревьев, донёсся ясный, чистый, победный звук рожка быстро приближавшейся почтовой кареты. Сейчас она, стуча и гремя колёсами, промчится внизу по дороге, обогнёт этот огромный гранитный валун и понесётся дальше, к городу, оставляя за собой густой столб медленно оседающей пыли. Охваченный чувством детского нетерпения, господин тайный советник навалился животом на подоконник, подтянулся на локтях и высунулся наружу чуть не по пояс, вертя головой и озорно, по-мальчишески болтая в воздухе голыми ногами...

«Хорошо! Чёрт возьми, как хорошо!.. Молодец, герцог, что устоял перед соблазном превратить и этот парк в ещё одно жалкое подобие Версаля. И молодец я, что направил его созидательный зуд, его страсть к разбивке парков не сюда, а в другую сторону, в другое предместье, в Штерн, а здесь убедил его оставить всё, как оно было с незапамятных времён, и только подремонтировать эту дорогу и посыпать её щебнем. Что может быть лучше этих старых лип, этого камыша, этих затянутых ряской прудов? Естественность, господа! Главное — естественность... В этом сила нас, немцев... Да и там, в Штерне, никаких этих дурацких штучек, никаких виньеток, всё прочно, твёрдо, солидно и на века. На века!.. Нет, господа, наша тевтонская прочность, наша тяжеловесность, грубость, наша бюргерская тяжёлая походка, наше толстое брюхо, наша крепкая, немецкая, туго соображающая голова — это куда более надёжная основа для жизни, для движения вперёд, чем все эти ваши менуэты и кружева. Да, тяжело, да, пахнет потом и навозом, чесноком и пивом, копчёной ветчиной и детскими пелёнками, да, неуклюже, некрасиво, коряво — но основательно! Основательно, черт возьми!.. И если уж мы что-то сделали, чего-то добились, если уж мы расположились где-то, на каком-то рубеже, — то попробуй сдвинь нас потом с завоёванного места. Черта с два! С таким же успехом можно пытаться сдвинуть с места этот гигантский валун: толкай не толкай, все жилы надорвёшь, сдохнешь, а он как лежал не шелохнувшись, так и будет лежать здесь до скончания всех времён... Нет, пусть старый Фриц чудит там у себя, в Потсдаме, как хочет, пусть изощряется, пусть пытается в своём Сан-Суси переплюнуть Версаль — это не Германия... «Ну, вали напролом, через корягу и пень, прямо в кипящую жизнь!..» Это Германия! Да-да, это Германия! И в этом — надежда. В этой основательности, солидности, в этой простоте, в этих дремлющих пока под спудом силах — в этом надежда... Природа-мать! Кто сказал, что страна моя спит? Она не спит — она лишь отдыхает, она набирается сил, приходит в себя после двух столетий крови, братоубийства и разрушений, она прильнула к земле и впитывает в себя её животворный дух, её соки, её мощь, чтобы вновь воспрянуть, когда придёт её час... И это будет! Будет! Дайте только срок... Дайте только срок, господа...»

Ту-ту-ту-ту-ту-ту! Та-ра-ра-ра-ра-а-а-а! — на последней, отчаянно высокой ноте пропел рожок, и из-за деревьев, лихо накренившись набок на повороте, выскочила почтовая карета, запряжённая парой подтянутых, щеголеватых лошадей. Сзади кареты, на запятках, стоял могучего роста почтальон в развевающейся накидке и маленькой тирольской шляпе с пером и радостно, на всю округу, дудел в задранную кверху короткую трубу. Проносясь мимо дома Гёте, прекрасно видимого с дороги, почтальон молодецким жестом сорвал шляпу и помахал ею в воздухе, приветствуя господина тайного советника. Это был уже обычай, или даже не обычай, а скорее государственной важности ритуал, строго соблюдаемый каждое утро и почтальоном и им. С тех пор как его, Гёте, стараниями была налажена ежедневная — да-да, ежедневная, а не раз в неделю, как раньше! — почтовая связь между Иеной и Веймаром, день у него всегда начинался именно с этого бодрого, ликующего пения рожка. «Доброе утро, господин министр!» Потом: «Доброе утро, господин президент военной коллегии, господин камер-президент!» И наконец: «Доброе утро, ваше превосходительство, господин премьер-министр!» И каждое утро, помахав почтальону из окна рукой и притворив потом ставни, чтобы поднятая каретой пыль не проникала в комнаты, Гёте набрасывал на плечи длинный шёлковый халат с кистями и шёл к себе в кабинет.

Не было ничего драгоценнее в его жизни этих часа-двух рано поутру, когда и герцог, и его окружение, и их общие друзья обычно ещё мирно спали в своих или чужих постелях и когда он, Гёте, неумытый, неприбранный, в халате, садился за письменный стол и обмакивал в чернильницу своё длинное гусиное перо, сам ещё толком не зная, что ему сегодня предстоит написать. Может быть, какую-нибудь пустяковину — поздравление в стихах, или мадригал, или что-нибудь для очередного дворцового праздника, а может быть, — как знать? — и ещё одну строку к «Фаусту», если, конечно, родится в голове что-нибудь, достойное его... А рождается такое, к сожалению, не часто... По крайней мере, далеко не каждый день. Нет, не каждый день...

Съехав животом с подоконника и с неудовольствием ощутив голыми пятками холодный пол, — туфли слетели, когда он болтал ногами, лёжа на окне, — Гёте, не глядя, опять нащупал ступнями их тёплую, обшитую мехом поверхность, сунул в них обе ноги, оправил задравшуюся выше колен длинную фланелевую рубашку и повернулся к зеркалу у стены. Теперь, проводив почтальона, следовало немного пригладить щёткой взлохмаченные, спутавшиеся за ночь волосы, потом сполоснуть рот водой из стакана, стоявшего на подзеркальнике, потом надеть халат, и потом уже можно было приниматься за дела... Медленно, не торопясь, равномерными взмахами — сначала от висков к затылку, потом ото лба к макушке и дальше вниз, к шее, — Гёте провёл несколько раз щёткой по волосам, наблюдая за собой в зеркале, отражавшем его в полный рост.

Да, что правда — то правда: рассматривать себя в зеркалах было одним из его самых любимых развлечений, и друзья его уже давно, ещё в ранней молодости, подметили за ним эту маленькую слабость... Впрочем, как сказать — слабость ли? А может быть, наоборот — не слабость, а всё то же прямое, чистосердечное стремление трезво оценить себя, взвесить свои реальные возможности, понять своё истинное предназначение в жизни? Понять, как говорили древние греки, самого себя?.. Нет, что бы кто ни говорил, а если верить этому отражению в зеркале, то перед вами, господа, достойный экземпляр человеческой породы... Редкий и, следует признать, в каком-то смысле безупречный экземпляр... Античная голова, прямой нос, высокий лоб, чёрные глаза, пристальный, сосредоточенный взгляд, чувственный и в то же время волевой, упрямо сжатый рот, широкие плечи, прямая спина, мощный торс, крепкие сухие ноги, изящные маленькие руки с гибкими длинными пальцами... Недаром великий физиономист, великий исследователь человеческих душ по их отражению в человеческой внешности Лафатер пришёл в такой восторг, когда впервые увидел его, Гёте. Нет, господа, недаром... Недаром, должен вам сказать...

«И этого-то сдержанного, невозмутимого, полного величия и спокойствия человека, застывшего сейчас там, в глубине зеркала, вы, господин фон Фрич, приняли когда-то почти что за дурачка? За беспутного, праздного гуляку, которому только и забот было, как бы побольше нашуметь, побольше выпить, ухватить за зад какую-нибудь ядрёную краснощёкую крестьянку, рассмешить простоватого герцога солёной шуткой, растормошить его, увлечь, затащить его в трактир, к девкам, к цыганам, на ярмарку, к музыкантам — да мало ли ещё куда? Его, Гёте, — за мальчишку-шалопая, всегда готового вместе с герцогом и со всей этой его сворой дармоедов гонять целыми днями и неделями по полям, по лесам, по болотам, стрелять влёт фазанов, бить свирепых, клыкастых кабанов, разрывать мясо руками, швырять кости собакам, утираться рукавом, бражничать ночи напролёт, горланить песни, спать под открытым небом и утром, окатив похмельную голову водой из ведра, вновь скакать, неизвестно куда и зачем, на рассёдланных лошадях? Ах, как вы ошиблись, ваше превосходительство, господин бывший премьер-министр... Как же вы ошиблись... И, признаюсь вам по секрету, ничего, пожалуй, в жизни не огорчало меня так, как эта ваша ошибка. Ваш этот полупрезрительный, холодный взгляд, ваше упорное молчание в моём присутствии, ваше демонстративное нежелание слушать меня и замечать меня в государственном совете или в кабинете у герцога, ваш неизменный отказ, ссылаясь на здоровье, присутствовать на спектаклях и празднествах, если было известно, что их организовывал я или что на них исполнялась какая-нибудь моя пьеса... Это меня-то, Гёте, — за дурачка?!

Как же вы, травленый волк, старая лиса, не поняли, что это всё была работа? Тяжкая, нудная, кропотливая работа по овладению реальными рычагами власти, по постепенному перетягиванию на свою сторону всех, от кого в действительности зависел и зависит ход вещей в нашем маленьком богоспасаемом государстве... Думаете, я с самого начала не понимал, что в лоб, напором, у меня ничего не получится, что так мне ходу не будет? Что одни мои достоинства: ум, благородные намерения, уникальная работоспособность — ничего, абсолютно ничего не значат, если я не стану полностью своим там, где действительно решаются все важные дела? А решаются они, как вам прекрасно известно, ваше превосходительство, не в ваших затхлых канцеляриях, не вашим аппаратом, не вашими чахоточными чиновниками с их трёхдневной щетиной на щеках и вечно грязными париками, а за столом — за стаканом доброго вина, в спальне — в перерывах между пароксизмами любви, на охоте, на прогулке, на спектакле да в придорожной канаве, наконец, но только не в ваших канцеляриях, господин бывший премьер-министр! Неужели вы, ваше превосходительство, так и не поняли до самой вашей смерти, что я нарочно валял тогда дурака, нарочно прикидывался и притворялся, чтобы усыпить и ваше недремлющее око, и бдительность ваших преданных помощников, чтобы ни вы, ни они не приняли меня всерьёз, не подсидели, не сгубили меня раньше времени, пока я ещё нетвёрдо стоял на ногах, пока я ещё не прибрал к рукам всех, кто был и будет мне нужен и без кого мне не сделать ничего из того, что я задумал?.. Я должен был перелукавить вас, ваше превосходительство, и я вас перелукавил! Перелукавил! «Но, пытаясь их перелукавить, помнит цель и на худой дороге...» Я всегда помнил свою цель, господин фон Фрич, и, как видите, я её достиг!

Сколько же дней и ночей я потратил, чтобы направить живой, но взбалмошный и неразвитый ум герцога на великие и добрые дела, чтобы стать незаменимым его другом и советчиком, его вторым «я», — и я им стал! Сколько изобретательности, изворотливости, ума, таланта, тонкости обхождения нужно было вложить, чтобы превратить чопорную, созданную из одних только правил и предрассудков его жену, герцогиню Луизу, из моего врага в моего союзника, — и я это сделал! Кто ещё, кроме меня, мог так ловко использовать страсть герцогини-матери к балам, праздникам, переодеваниям, спектаклям, чтобы сделаться ей необходимым почти так же, как воздух, которым она дышит? Кто? И кто ещё здесь может зачислить в свои ближайшие друзья не только герцога, но и его старого воспитателя, и его самого доверенного камергера, и его личного адъютанта, и даже его шталмейстера — при всём при том, что с женой этого шталмейстера, как прекрасно известно всем, в том числе и самому шталмейстеру, у меня роман, длящийся почти уже семь лет? Даже и его! Даже конюха, даже повара, даже камердинера герцога! Даже и его экзекутора, то есть, попросту говоря, палача! Да-да, даже и его!

Давайте-ка, ваше превосходительство, прикинем на глазок, что здесь, в герцогстве, теперь моё и что — не моё... Герцог и его семья? Мои. Целиком мои... Двор? Если говорить о тех, кто что-либо значит, — мой или почти мой... Дворянство? И так и эдак, но в основном моё, ибо понимает, что без меня всё здесь опять погрузится в спячку, в мёртвое оцепенение, и не будет ни маскарадов, ни праздников, ни спектаклей, и будет скучно, скверно, и будет опасно, потому что некому будет сдерживать гаёв герцога, эти его дикие порывы, его сумасбродные выходки, от которых страдать прежде всего им. Кроме того, я теперь тоже «фон», тоже свой, тоже равный им, и они это хоть и скрипя зубами, но приняли — приняли, черт возьми!.. Красивые, влиятельные женщины? Мои. Все мои. Самый галантный кавалер в герцогстве, мировая знаменитость, изысканность в обхождении, теплота, участие, снисходительность к ним, романтическая история, неземная, как в самых толстых романах, любовь, пять лет только ахов и вздохов, бледный, изнурённый вид, пылающий взор, смиренно склонённая голова, — да как же можно быть врагом такого мужчины, как же можно желать ему зла? Нет, женщины всю жизнь были моими самыми лучшими, самыми верными друзьями! Они были всегда за меня и останутся за меня, потому что я за них, потому что я поэт, любовник, страдалец, потому что я их боготворю!.. Офицерство? Думаю, что и оно тоже за меня. Хотя я и урезал потешную гвардию герцога наполовину, с шестисот до трёхсот человек, но из офицерства я никого не тронул, все как были на своих местах и в своих чинах, так и остались, даже жалованье им теперь больше, а службы меньше, и опасности тоже меньше: ведь все они прекрасно знают, что, пока я здесь, ни старому Фрицу в Берлине, ни Иосифу Второму в Вене их у себя как наёмников не видать, я этого не допущу. У меня достаточно сил и влияния, чтобы удержать герцога от любых его этих мальчишеских мечтаний о войнах, сражениях, победах, захваченных знамёнах. Ввязываться в эти бесконечные и безысходные внутригерманские свары? Господи, спаси и помилуй! Да никогда!.. Кто ещё? Духовенство? Как ни мало оно значит в этой протестантской стране, им тоже никогда не следует пренебрегать, и здесь мои позиции тоже прочные, особенно с тех нор, как Гердер, мой старый друг, мой учитель и мой самый злой, самый отъявленный критик, стал в герцогстве, по моей же подсказке, самым главным среди всех наших попов... Кто ещё? Профессора, учёные, люди искусства? Но кто же сейчас может оспорить факт, что только благодаря мне, Гёте, Иенский университет занял в Германии такое блестящее положение? Кто пригласил в Иену всех этих знаменитостей? Кто наладил все эти лаборатории, кабинеты, библиотеки, музейные коллекции? И кто возродил здесь театр? Кто втянул весь Веймар и всё герцогство в спектакли, литературные дискуссии, поголовное сочинительство? Кто заставил всех читать, кто открыл двери каждого порядочного дома для Гомера, Шекспира, Вольтера, Руссо? Кто превратил эти затхлые задворки Европы в мировой центр наук и искусств?.. И наконец, третье сословие... Что ж, и среди них имя Гёте произносится отнюдь не с проклятиями, а с должным почтением и уважением... Во-первых, свой брат, бюргер, понимающий их и сочувствующий им, и, во-вторых, не паразит, не лодырь, купающийся в шелках и кружевах, а трудяга, работник, вол, тянущий за четверых, государственный делец, основательно расшевеливший захиревшие было в герцогстве коммерцию и предпринимательство, наладивший дороги, почту, государственный бюджет, вновь пустивший в дело пятьдесят лет как заброшенные серебряные рудники в Ильменау, ожививший суконное производство, ткачество, стекольные мастерские, всякого рода другое ремесло... Сумевший даже прижать самого герцога с его бестолковыми расходами! Даже герцогиню-мать!

Итак, ваше превосходительство, господин фон Фрич, это всё то, что за семь лет моей деятельности здесь мы завоевали, что мы достигли, что теперь за меня, на моей стороне... А что и кто против меня? Канцелярия? Чиновничество? Да, вы правы, ваше превосходительство. Нужно смотреть правде в глаза: эти в большинстве своём против меня... Ненавидят меня, считают выскочкой, паркетным шаркуном, пронырой рифмоплётом, опутавшим герцога своими прибаутками и выдумками и получившим задаром — за ни за что! — то, что им самим могло бы разве только присниться, да и то лишь в самых их горячечных, бредовых снах. Мы, дескать, всю жизнь гнём спину, служим, раболепствуем, унижаемся, тянем свою лямку, а этот вертопрах только появился — и пожалуйста, нате вам — тайный советник! Министр! Премьер-министр! Да как же можно такое простить, как же можно смириться с этим? Порядочному-то, добросовестному чиновнику, просидевшему на своём стуле все свои штаны?.. Нет, этого они мне не простят никогда и ни за что, что бы я ни делал, какую бы пользу государству я ни принёс... Не простят? Ну и наплевать, что не простят! Извольте, господа, выполнять распоряжения вашего прямого начальника, а нравятся ли они вам и нравится ли он вам — до этого никому никакого дела нет... Вы чиновники, и приказ есть приказ! В этом суть любой системы управления. И приказы эти исходят и будут исходить от меня, от Гёте — президента военной коллегии, президента камеры, она же министерство финансов, министра путей сообщения, директора лесного департамента и департамента казённых угодий, министра просвещения и культуры, председателя тайного совета, премьер-министра герцогства Саксен-Веймарского и Эйзенахского! Да-да, прошу не забывать — от меня!.. О, Боже мой... Как же я ненавижу всех этих чиновников! Их тупость, косность, нежелание работать, нежелание думать, шевелиться, двигаться вперёд... Их понимающие улыбочки, их так называемую мудрость и ничем не прошибаемую уверенность, что ничего и никогда нельзя в этом мире изменить... Их ослиное, несокрушимое упрямство, о которое разбилось столько великих начинаний, столько благородных сердец... Будет, черт возьми! Будет! Я знаю, господа, — будет! И не вам меня остановить... Я умнее и хитрее вас... И за меня Бог, за меня история, за меня страдания и надежды человеческие, за меня, наконец, сама жизнь! Слышите? Жизнь!

Нет, некуда им от меня деться, этим чиновникам, по крайней мере большинству из них. В сущности, кроме судебной системы и ведомства иностранных дел, которые докладывают напрямую герцшу, все они, весь аппарат у меня в руках. Так неужели не сладим? Сладим! Хватка, слава Богу, есть! И неплохая хватка... И нервы пока тоже крепкие, и здоровье достаточное, и голова на месте... Сладим, ваше превосходительство! «Властвуй или покоряйся, с торжеством иль с горем знайся, тяжким молотом взвивайся — или наковальней стой!..» А, ваше превосходительство? Каково? Вам не доводилось слышать такие вирши, господин фон Фрич? Не доводилось? Не успели? А жаль! Они стоят того, чтобы их знать... И они больше говорят обо мне действительном, настоящем, чем все эти пасторали и дивертисменты в стихах, которые вызывали у вас всегда такое отвращение... Согласен, ерунда, поделки, однодневки, но, ваше превосходительство, будьте же снисходительны: ведь и гению тоже нужно когда-то отдыхать!.. Тем более что если вдуматься, то и они тоже метод, тоже работа и тоже ведут к той же самой цели... Какой? Великой, благородной цели, господин фон Фрич! И эту-то цель, не в обиду вам будет сказано, вы, ваше превосходительство, прохлопали, проморгали, пропустили! Пропустили — иначе вы ещё семь лет назад отдали бы приказ прирезать меня где-нибудь ночью на пустой дороге, это уж точно, люди бы у вас на это нашлись... А цель, ваше превосходительство, такая: во-первых, полное, окончательное освобождение крестьян и наделение их землёй, во-вторых, юридическое и фактическое равенство сословий, в-третьих, прямое прогрессивное налогообложение всех подданных государства без различия источников их доходов... Да-да, господин фон Фрич, ни много ни мало — новая эпоха! Конец средневековью, конец застою — сначала у нас, а потом и во всей Германии... И начнётся эта эпоха с меня! Вы слышите? С меня! Здесь!»

Господин тайный советник захлопнул окно, надел в рукава халат, затянул шёлковый пояс с кистями и твёрдым, решительным шагом направился к себе в кабинет. На пороге он, как всегда, задержался на мгновение, с удовольствием окидывая взглядом убранство кабинета: гравюры по стенам, книжные стеллажи, коллекцию причудливых камней, терракотовые античные статуэтки, гипсовую голову Аполлона, тёмно-красное ореховое бюро, письменный стол у окна, массивный чернильный прибор, три гусиных пера, торчащих из него... Всё здесь было родное, любимое, собранное и тщательно расставленное им самим, и ничто в этом кабинете не было рассчитано на чужой глаз, на чужое одобрение: здесь были только он, Гёте, и то, что было нужно и дорого ему, и только ему.

Пробило восемь. Усаживаясь за письменный стол и запахиваясь поудобнее в халат, чтобы голые колени не высовывались из-под него, господин фон Гёте, тайный советник, премьер-министр герцогства Саксен-Веймарского и Эйзенахского, и не подозревал, что этот день станет переломным в его судьбе.