Яков Баш ПРОФЕССОР БУЙКО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Яков Баш

ПРОФЕССОР БУЙКО

О нем поют в песнях, слагают легенды. До последнего дыхания он самозабвенно служил любимой Отчизне, своему народу. «Имя этого отважного советского патриота, лучшего представителя нашей интеллигенции не забудется никогда», — говорил о нем всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин.

Профессор Киевского медицинского института, доктор медицинских наук Петр Михайлович Буйко с первых дней войны добровольно ушел на фронт и мужественно сражался с фашистскими захватчиками. Под Киевом он попал в плен, но вскоре ему удалось бежать. В городе Фастове ученый–партизан создал подпольную организацию, которая спасла тысячи советских людей от угона в рабство в гитлеровскую Германию.

В октябре 1943 года, в канун освобождения Киева советскими войсками, партизанский отряд А. С. Грисюка, в котором находился тогда П. М. Буйко, попал в окружение крупных карательных частей немцев. Из окружения партизанам пришлось выходить мелкими группами. На долю профессора–врача выпала особенно трудная задача: ему предстояло пробраться в село Тимошевку и спасти находившихся там тяжело раненных партизан. По пути в это село Петр Михайлович попал в засаду и был схвачен карателями.

Участник партизанского движения украинский писатель Яков Баш написал о Петре Михайловиче Буйко документальную повесть. Ниже публикуется, с некоторыми сокращениями, заключительная глава этой повести, в которой рассказывается о последних днях жизни славного ученого–патриота.

…Хата, куда его привели, была до отказа набита жандармами. За столом при свете лампы с закопченным стеклом сидел офицер. На печи испуганно притаилась пожилая, измученная невзгодами женщина с детьми.

Все тут — и хата, и хозяйка, и жандармы — было знакомо профессору. Жандармерия — из Фастова, а в этом доме он уже дважды делал «прививку» от мобилизации девушке — дочери хозяйки. Только сейчас ее не видно. Нет почему?то и хозяина.

Профессора сначала никто не узнал. Он стоял в тени и в своем одеянии удивительно был похож на нищего. Однако Буйко понимал, что достаточно ему подойти поближе к свету, как он сразу же будет опознан.

Ефрейтор, вытянувшись и неестественно громко щелкнув каблуками, докладывал жандармскому офицеру, где и как захватили партизана. Что это был партизан — он не сомневался. В доказательство своих слов ефрейтор поднял торбу «нищего», отобранную у Буйко при задержании, и выложил на стол хирургический инструмент.

«Теперь?то мне уже не выбраться из этих лап», — подумал Петр Михайлович.

Из?за трубы высунулись две белые головки — девочки и мальчика. Профессор почувствовал на себе тревожно–сосредоточенные детские взгляды. Да, дети узнали его и с ужасом следили, что же с ним будут делать жандармы.

Офицер, не выслушав до конца ефрейтора, приступил к допросу.

— Кто есть ты? — спросил он.

Профессор, скорее детям, чем жандармскому следователю, ответил:

— Я врач.

— Где быль?

— В лесу.

Жандармскому офицеру понравилась такая откровенность.

Он говорил нескладно, беспрестанно запинаясь при составлении фраз, путая украинские слова с немецкими и русскими.

— А что ти делать в лесу?

— Партизан лечил.

Офицер, пораженный смелым признанием, поднял лампу и с интересом посмотрел на партизанского врача. Вдруг рука его вздрогнула, и он, словно потрясенный неожиданной встречей, с лампой в руке вскочил на ноги. Перед ним стоял именно тот, за кем гестаповцы всех киевских районов охотились уже давно.

— Ви есть профессор Буйко? — после длинной паузы спросил он тоном повелителя.

— Вы не ошибаетесь, — ответил профессор.

В хате поднялась суета. По какому?то неуловимому знаку офицера один жандарм быстро выскочил за дверь и куда-то помчался, двое встали у стола, трое — у порога, а остальные вытянулись на страже у окон.

Офицер сел. Он приготовил авторучку и то ли спросил, то ли приказал:

— Профессор Буйко будет говориль правду?

— Да, — подтвердил профессор. — Я буду говорить правду.

— Профессор Буйко будет говориль, вифиль ист партизан? Сколько и где они?

— Много партизан, — ответил профессор.

— Сколько много? Где много? Садись! — указал офицер на скамейку.

Профессор сел. В это время в хату влетел обер–лейтенант в форме эсэсовца. Именно за ним посылал жандармский офицер своего подчиненного. Эсэсовец нервно остановился возле стола и с каким?то настороженным любопытством начал рассматривать Петра Михайловича. Он уже был изрядно напуган народными мстителями, но живого партизана видел впервые.

Петр Михайлович, словно не замечая эсэсовца, не спеша, пояснительным тоном говорил жандармскому офицеру:

— Партизан, герр офицер, очень много. И они всюду, их можно встретить в каждом лесу, в каждом яру, под каждым деревом, за…

Профессор не договорил: обер–лейтенант с силой ударил его по лицу. Буйко упал.

По приказанию офицера к нему подскочил жандарм, чтобы помочь ему подняться. Но профессор встал сам и уже не садился.

По его седой бороде змеилась кровь.

— Ой!.. — вскрикнула, словно по сердцу стегнула, девочка.

На печи поднялся вопль, но жандарм рявкнул, и там снова стало тихо.

Профессор вздрогнул от крика девочки. Тяжело дыша, он сурово посмотрел на жандармского офицера и уже хриплым голосом закончил:

— …за каждым кустом партизаны!..

— Гришюк! Гришюк! Где? — нетерпеливо оборвал его жандармский офицер.

Эти выкрики выдавали, что гестаповцам еще не известно точно, где отряд Грисюка, хотя они были уверены, что он где?то поблизости, и спешили поскорее выведать у профессора, где же именно, чтобы не дать возможности отряду исчезнуть.

Но теперь Петр Михайлович молчал. Он только посмотрел в сторону жандармского офицера, и посмотрел с таким презрением, что обер–лейтенант снова не удержался, нервно выхватил пистолет и наверняка застрелил бы профессора, если бы офицер вовремя не схватил его за руку. Раздался выстрел. Пуля, едва не задев жандарма, ударила в потолок.

Профессора сбили с ног, схватили и потащили к порогу. Три жандарма долго возились с ним, выкручивая ему руки. Наконец им удалось засунуть его пальцы в щель между притолокой и дверью.

У профессора хрустнули кости пальцев, из?под ногтей брызнула кровь. Петр Михайлович, потеряв сознание, сильно ударился головой о порог.

Его оттащили и долго отливали водой. Оба офицера как ошалелые возились с неподвижным телом, браня жандармов за то, что они переусердствовали с дверью и теперь приходится терять слишком много времени, чтобы привести партизана в сознание.

Не успел Буйко открыть глаза, как на него снова набросились с вопросами. Профессор приподнялся на локте и взглянул на печь, где в ужасе замерли дети. Он посмотрел на детей и женщину с такой тревогой, будто этой жестокой пытке подвергся не он, а они. Потом повернулся к офицерам:

— Вы бы хоть при детях не делали того, что вы творите…

Но жандармский офицер схватил его за ворот старой сермяги, поставил на ноги и исступленно стал трясти, выкрикивая по–немецки:

— Пусть смотрят! Пусть все знают, что ждет партизан и тех, кто не покоряется великой Германии!..

Потом Петра Михайловича снова потащили к порогу и снова защемили пальцы между притолокой и дверью…

— Будешь говориль? Будешь гавариль? — задыхаясь от злобы, ревел жандармский офицер.

— Буду, — кивнул седой головой профессор.

Он долго и жадно хватал окровавленным ртом воздух, собирая остатки сил, чтобы высказать свое признание.

— Вас… вас, — жарко заговорил он, обрывая каждое слово прерывистым дыханием, — вас дети… и внуки… не только наши… но и ваши… проклянут за это!..

Обер–лейтенант, дергаясь как в лихорадке, начал так орать на жандармов, будто задержанный вдруг вырвался от них и исчез, ничего не выдав.

Буйко еще раз жестоко избили. Затем схватили за ноги и отволокли в чулан, где продолжали пытки.

Утром искалеченного и потерявшего сознание профессора вытащили во двор и бросили в сырой, холодный погреб. Буйко долго лежал, ничего не чувствуя, ни на что не реагируя. Но как только к нему вернулось сознание, он сразу же с тревогой начал вспоминать: правильно ли вел себя на допросе? не проговорился ли? не выдал ли случайно намерения партизан, когда был без сознания? Хорошо зная по опыту врача, что человек в бессознательном состоянии часто выдает самое сокровенное, он еще с вечера начал заставлять себя не думать о Мотовиловском лесе, куда должен был перебраться отряд, и нарочно будил в памяти название другого леса — Вовчанского. «Вовчанский, Вовчанский», — лихорадочно твердил он про себя каждый раз, когда ночью его истязали в чулане.

Поэтому, очнувшись в темном, пропитанном плесенью и острым запахом перекисшей капусты крестьянском погребе, он опять начал напряженно припоминать, что говорил карателям, не выбили ли они у него какого признания?

Вскоре в Ярошивку прибыла особая команда из Киева. Видимо, личностью профессора заинтересовалось киевское гестапо, если не доверило его допрос своим фастовским уполномоченным.

Профессора вытащили из погреба. Тело его было изуродовано: левая нога перебита, лицо обезображено, на седой бороде засохли кровавые сгустки.

В этот раз его притащили в другой дом — тоже знакомый. Это была хата Кирилла Василенко. Здесь уже не было свидетелей — ни женщин, ни детей. Возле стола сидела целая стая гестаповских офицеров — с черными крестами на груди, со свастикой на рукавах. А за столом отдельно от всех, сурово насупившись, сидел обер–фюрер. Кроме обычных гестаповских знаков у него на правом рукаве выделялся человеческий череп — эмблема смерти. Трудно придумать более удачную эмблему, которая бы так полно выражала всю суть гестаповцев.

Жандармский офицер и обер–лейтенант сидели в стороне, оба с явно недовольным, виноватым видом. Очевидно, старшее начальство не на шутку разгневалось на них за неспособность вести допрос.

Теперь при допросе профессора уже не били. Даже не очень придирались к нему, когда он не хотел отвечать на заданные вопросы. Вероятно, гестаповцы поняли, что из него ничего не выбьешь; им требовалось теперь найти кого-то другого, более слабого духом, который бы вместе с тем знал о партизанах и о партизанских связях с населением не меньше, чем профессор.

В хату втолкнули старого–престарого деда — худого, высокого, с трясущимися руками. Казалось, он больше держался на клюке, чем на ногах. Его лицо напоминало кожуру печеной картошки, а глаза — по–стариковски слезящиеся, ласковые и добрые — смотрели на всю эту компанию гестаповцев с удивлением.

Это был дед Порада, хорошо знакомый профессору.

Допрос вел обер–фюрер:

— Дедушка, а кто еще в вашем селе знает этого профессора?

— Это какого же профессора? — переспросил дед.

— Не прикидывайся дурачком, — прикрикнул обер–фюрер. — Ты лучше расскажи, кто еще знает его в селе?

— Не знаю этого человека, — ответил дед.

Четыре эсэсовца из спецкоманды, которые стояли до того в стороне, по знаку обер–фюрера подскочили к деду Пораде и, как коршуны, набросились на старика…

Когда дед пришел в себя, эсэсовцы стояли рядом, вытянувшись по команде «смирно», словно бы они не избивали пять минут тому назад старика. На скамье дед снова увидел профессора Буйко.

— Ну, а теперь узнаешь его? — спросил обер–фюрер, указывая старику на профессора.

Дед медленно покачал головой и, тяжело переводя дыхание, произнес:

— Впервые вижу… этого… человека…

Деда Пораду вытолкнули за дверь и привели старого Юхима Лужника. Он еле держался на ногах перед следователем : видно, в соседней хате такая же команда жандармов уже «обработала» его, готовя к допросу. Однако гестаповцы опять ничего не добились. Юхим упрямо твердил:

— Впервые вижу этого человека…

Вслед за Лужником одного за другим допросили до сорока заложников. Гестаповцы старательно доискивались сообщников профессора, но они словно сговорились: «Не знаем такого!..»

Профессора потащили в клуню, где укрывались женщины и дети. При появлении гестаповцев они, как цыплята от стаи коршунов, начали было разбегаться. Одна молодая женщина бросилась было на огород, но жандарм дал короткую очередь, и она, взмахнув руками, повалилась в картофельную ботву.

Бежать запрещено. Смотреть можно. Даже желательно, чтобы все видели, как истязают и пытают партизан. За попытку бежать — расстрел на месте.

Перепуганные женщины и дети забились под плетень, под стены, боясь показываться гестаповцам на глаза и не менее страшась прятаться от них.

Тем временем гестаповцы придумали новый способ допроса профессора. Они привязали его тросом за покалеченные руки и начали подтягивать к перекладине. Подтянут, раскачают и бросят, подтянут, раскачают и бросят. Так несколько раз. Профессор корчился от боли, до крови кусал себе губы, но молчал. Он казался уже мертвым. Но гитлеровцы отливали его водой и снова — в который уже раз! — подвергали пыткам.

Молчание профессора приводило обер–фюрера в бешенство. Он выходил из себя от бессилия вырвать из этого партизана–ученого хоть какое?нибудь признание. Гестаповцы уже не требовали сведений об отряде, добивались от профессора лишь раскаяния. Обещали ему сохранить жизнь, если он отречется от партизан и покорится немецким властям.

Профессор и на это ничего не отвечал. Поздно вечером его, измученного, полуживого, бросили на телегу, словно в насмешку, крепко связали ему искалеченные руки и отвезли в колхозный сарай. Там уже вторые сутки ждали своего приговора сто сорок шесть заложников. Гестаповцы, видимо, нарочно бросили туда искалеченного и окровавленного профессора, чтобы вселить в заложников еще больший ужас и тем развязать им языки.

В сарае было темно и стояла какая?то страшная тишина, лишь изредка нарушаемая боязливым вздохом, робким покашливанием. А где?то рядом за стеной монотонно и однообразно постукивали подкованные сапоги жандармских стражников.

— Воды! — в беспамятстве пробормотал профессор. — Дайте воды!..

Зашелестела солома. Тихо забулькала из бутылки вода. В углу возле профессора кто?то уже хлопотал, смачивая ему голову. Сознание к Петру Михайловичу вернулось лишь ночью. Некоторое время он лежал притаившись, пытаясь угадать, где находится. Ему казалось, что возле него по-прежнему гестаповцы.

— Кто здесь? — спросил он шепотом.

— Свои, Петр Михайлович, свои, — ответили ему.

Кто?то не удержался, приник к нему и заплакал.

— Не нужно плакать, — прошептал профессор. — Воды дайте…

Ему поднесли ко рту бутылку. Он долго и жадно пил из нее. Потом заложники накормили его, чем могли.

Один крестьянин снял с себя нижнюю рубашку, потихоньку разорвал ее и осторожно перевязал профессору раны на руках и на ногах.

Все это делалось впотьмах, без слов и с такой трогательной заботой, что кое?кто не удержался и снова начал всхлипывать.

— Не надо, — еле слышно проговорил профессор. — Не надо… И стонать не следует… Пусть не думают, что мы малодушны!..

На дворе взошла луна. Сноп тусклого света пробился сквозь небольшое оконце в сарай.

Темнота немного рассеялась. Уже можно было вблизи различать фигуры и бородатые лица заложников. Как только профессор увидел рядом с собой знакомую фигуру Степана Шевченко, вдруг словно забыл о ранах.

— Не слыхали, Степан, — лихорадочно зашептал он, — — вышли наши из окружения?

Заложники поняли, что сейчас это его больше всего беспокоило. Но, к сожалению, никто из них не знал, где теперь партизаны, удалось ли им прорвать окружение.

— А каратели?.. Куда каратели направились?..

— Говорят, Вовчанский лес окружают, — произнес кто-то в темноте.

— Вовчанский?..

И все заметили, как впервые радостно вздохнул профессор. Он сразу же оживился, будто его известили, что его вот-вот должны освободить.

— Да уже скоро… — тихо заговорил он. — Слышите? Уже под Киевом наши…

Заложники, затаив дыхание, ловили горячие слова профессора Буйко. Многие из них впервые слышали, что Красная Армия уже переходит Днепр. Именно в эти дни гитлеровцы особенно яростно шумели в газетах и по радио о непобедимости своей армии. Даже распространяли слухи, будто их войска снова подошли к Москве. И вдруг в этом темном сарае–тюрьме крестьяне услышали такую желанную и такую радостную весть: «Наши под Киевом!»

А из угла, где все время что?то скреблось, неожиданно подполз вспотевший дед Порада.

— Ну, Петр Михайлович, счастливой дороги! Поспешайте…

В углу заложники расковыряли некогда замурованную отдушину и проломили в стене дыру.

— Дырка выходит в яр, — объяснил дед. — Яром до камышей. А там — пусть вас пречистая оберегает!

Профессора охватило волнение: он не знал, что ему готовят побег.

— Спасибо, спасибо, друзья мои, — горячо прошептал он. — Не знаю… чем вас и отблагодарить…

И вдруг, подумав, заколебался:

— Нет… видимо, нельзя…

Крестьяне, недоумевающе притихли: почему нельзя? Ведь завтра, если он не убежит, его непременно казнят.

— Я знаю, — сказал профессор. — Завтра меня добьют… Но если я убегу — убьют всех вас. И не только вас… детей ваших… Раненых уничтожат. И село сожгут…

В сарае стало совсем тихо. Только теперь заложники сообразили, что, готовя побег профессору, они тем самым готовили могилу себе, своим родным и всему селу. С минуту люди находились словно в оцепенении: трудно было согласиться с профессором, но не легко было и не согласиться с ним.

Приближался рассвет. Постепенно тьма в сарае рассеивалась. На потолке вырисовывались темные от пыли и паутины контуры перекладин, а на полу — согнутые фигуры людей — молчаливые, задумчивые, беспомощные.

Никто в эту ночь не сомкнул глаз. И каждый с тревогой ждал, что принесет ему утро.

…Утром все население Ярошивки согнали на берег Ирпени. Согнали всех — от дряхлых старух до малых детей. На берегу женщин и детей сгрудили в кучу перед крайней хатой.

Это была хата Андрея Родйны. Она стояла на пригорке— небольшая, аккуратная, приветливо белея в окружении курчавых вишен. У порога росли два высоких тополя, и издали этот маленький дворик походил на миниатюрный живописный замок, который прилепился к самому краю берега, высоко подняв в небо два зеленых шпиля.

Позади толпы встали жандармы. Вдоль берега — из края в край, до самой плотины — вытянулась цепь автоматчиков. На пригорке за хатой торчали пулеметы, посреди улицы остановился танк, а вокруг села, готовая к бою, залегла крупная часть СС с пулеметами и минометами. Создавалось впечатление, что гитлеровцы готовились одновременно вести бой и за селом и в самом селе.

Вскоре за рекой показалась длинная вереница заложников, Их тоже пригнали на этот берег и поставили рядом с толпой женщин и детей.

Отдельно и под особой охраной привели профессора. Его вытащили за связанные искалеченные руки на пригорок и бросили возле тополя на возвышенности, чтобы всем было видно.

Во дворе засуетилась карательная команда. Между рядами автоматчиков, как вдоль почетного караула, следом за обер–фюрером на бугор поднялась стая гестаповской офицерни.

Народ стоял неподвижно. Люди с ужасом смотрели на беготню вокруг профессора и чувствовали, что именно сейчас, на их глазах, готовится что?то небывало жестокое и страшное.

Профессор лежал на бугре под тополем, как на высоком помосте. Лежал, опираясь на локоть, немного задумавшийся и, казалось, был совсем безразличен к тому, что затевали гестаповцы.

О чем думал в эти минуты Петр Михайлович? Может быть, о родных, о сыновьях, о друзьях, и ему хотелось хоть кого?нибудь из них увидеть сейчас. Может, о судьбе отряда, о Киеве, который вот–вот будет освобожден, а он, профессор Буйко, уже никогда его не увидит…

Время от времени профессор словно бы просыпался и с тревогой начинал искать глазами кого?то в толпе. Видимо, он боялся, что жена его тоже может узнать о том, что с ним случилось, и прийти сюда.

Но ее не было.

Вдруг из толпы женщин протолкалась вперед сгорбленная старушка, закутанная в большую полосатую шерстяную шаль. Профессор узнал Горпину Романовну, и люди заметили, что он вновь насторожился.

Как раз у этой старушки скрывалась сейчас Александра Алексеевна — жена Петра Михайловича.

Горпина Романовна скомкала у рта край шали, будто сама себе закрывала рот, чтобы не крикнуть, и сквозь слезы смотрела на Петра Михайловича, беспомощно покачивая головой. Профессор предостерегающе слегка кивнул ей. Она наклонила голову в знак того, что поняла предостережение. Потом профессор еле заметно поклонился ей, прощаясь. Она тоже поклонилась ему, поклонилась низко–низко, до самой земли, и не выдержала — упала, забилась на песке.

Хорошо, что люди вовремя подхватили ее, подняли на ноги и заслонили собой.

Наконец суета прекратилась. Вся карательная команда вытянулась двумя рядами и притихла.

Обер–фюрер подошел к профессору и о чем?то спросил его. Люди не поняли, о чем он спрашивал, но видели, что профессор оставался неподвижным, по–прежнему молча смотрел вдаль, где синел лес.

Тогда из толпы заложников вытащили Нижника Василия. Два жандарма подвели его к профессору, а обер–фюрер сухо спросил его:

— Узнаешь?

Нижник молчал, дрожа всем телом. Он в самом деле не знал профессора Буйко и вовсе не был связан с партизанами. Его поволокли в хату. Грянул выстрел. Из открытой двери вырвался крик, но после второго выстрела он оборвался.

В толпе женщин раздался вопль. Как подстреленная птица, забилась на земле жена Василия.

Из рядов заложников выхватили Шевченко Степана. Его без допроса протащили мимо профессора, и снова в хате раздался выстрел.

Вслед за Степаном проволокли Федора Василенко.

Почти одновременно на противоположном конце села вспыхнула чья?то хата, за ней — вторая, третья…

Гестаповцы делали все это подчеркнуто демонстративно перед профессором, словно подготовляли его к признанию на суде.

Затем обер–фюрер встал на пригорке перед народом и начал обвинительную речь. Он кричал, угрожал, предостерегал, но никто ничего не слышал. Его слова звучали, как выстрелы, и глушили человеческое сознание.

Ярошивцы даже и сейчас не помнят, долго ли он говорил. Это были страшные минуты, когда, казалось, и солнце как тусклый круг заколебалось на небе.

Обер–фюрер закончил речь и подал знак.

Четверо из спецкоманды приблизились к профессору, чтобы схватить и тащить его в хату.

Но тут произошло невероятное.

Не дожидаясь, когда его схватят, Буйко сам, собрав все свои силы, напрягся, рванулся и, опираясь спиной о ствол тополя, встал на искалеченные ноги, содрогаясь всем телом.

Воспаленные глаза его пылали огнем. В этот миг он был страшен и грозен.

Гестаповцы окаменели.

Профессор немного постоял, переводя дыхание, — видимо, хотел что?то сказать людям, но удержался: его слова принесли бы им еще большее горе. И он только посмотрел на них. Но посмотрел с такой теплотой, что этого взгляда ярошивцы никогда не забудут. Затем прощально глянул куда?то вдаль, где виднелся лес, и, шатаясь, сам направился к хате.

Однако шел он недолго. Не сделал и нескольких шагов, как ноги у него подломились, он упал.

Дух остался, гордость осталась, но сил уже не было.

Жандармы схватили и поволокли его.

Никто не видел, что гестаповцы делали с профессором в хате, только слышно было, как что?то грохотало там, будто шла борьба. Наконец из двери хаты выбежал запыхавшийся и разъяренный обер–фюрер. Руки его были в крови. Глаза лихорадочно шарили вокруг, будто высматривали, чем бы добить профессора…

Вскоре и остальные гестаповцы выскочили из хаты, а за ними черными клубами ударил дым — из двери, из окон, из печной трубы…

И вдруг из окна полыхавшей хаты негромко, но отчетливо прозвучали слова проклятия.

Обер–фюрер бешено рявкнул на своих подчиненных. Три жандарма схватили пустые ведра и куда?то побежали. Люди думали, что они испугались того, что совершили, и решили потушить пожар. По вот жандармы вернулись с полными ведрами. Запахло бензином. Хату облили со всех сторон, а последнее ведро выплеснули в окно.

И, как взрыв, ухнуло пламя.

Над селом, над рекой, над лесом поднялся огромный огненный столб, высоко–высоко взметнувшийся в синеву осеннего неба…

* * *

Умолкли громы. Солнце разбило тучи. Снова спокойно и весело засверкала речка Ирпень. А над нею, на высоком берегу, на месте страшного пожарища, выросла могила, убранная цветами. К той могиле сходятся люди и склоняют перед нею головы как перед святыней.

И широко–широко за реки и моря разносится слава — слава о мужестве, об отваге, о величии человеческой души.