Вместо послесловия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вместо послесловия

В 1937 г. Шубнин Николай Феоктистович был репрессирован органами НКВД. На все наши запросы о его судьбе следовал стандартный ответ: «Десять лет без права переписки». В 1956 г. я получил справку президиума Алтайского краевого суда, где было сказано: «Постановление тройки УНКВД Алтайского края от 25 сентября 1937 г. в отношении Шубкина Николая Феоктистовича отменено и дело прекращено». А в мае 1955 г. мне выдали свидетельство о смерти 1-БЮ № 001605. В нем указывалось, что Шубкин Н. Ф. умер 19 марта 1944 г., а место смерти в свидетельстве просто прочеркнуто — вроде бы нет такого места.

Специально следует сказать о дате смерти отца. В бесконечных очередях к разным окошечкам НКВД, где якобы давались справки о репрессированных, стоявшие там шепотом порой говорили, что «десять лет без права переписки» означало расстрел. Можно ли тогда верить официальному свидетельству о смерти, где утверждается, что Шубкин Н. Ф. умер в 1944 г.?

Видные советские демографы рассказывали мне о попытках, предпринимавшихся нашими доморощенными фальсификаторами истории, сталинистами, перебросить даты смерти расстрелянных на другие годы[9], в частности на военные годы, чтобы обелить Сталина и себя, чтобы на 1937–1938 гг. не приходилось слишком много погибших. А там, дескать, война все спишет.

Об этом мне удалось опубликовать заметку в «Огоньке» № 44 за 1988 г, высказать открыто то, что мучило меня долгие годы.

Однако проходил месяц за месяцем, и никакой официальной реакции. Только друзья и сослуживцы выражали соболезнования, да откликнулись мои довоенные школьные товарищи, ученики отца и их дети.

Прошло больше года. И вдруг рано утром телефонный звонок.

— Это Шубкин? — донесся откуда-то издалека незнакомый голос.

— Слушаю.

— Владимир Николаевич?

— Да, да.

— Это Ваша заметка «Восстановить справедливость» опубликована в «Огоньке»?

— Да. Но с кем я говорю? Может быть, Вы представитесь?

— Из Барнаула. Прокурор Алтайского края Гущин Иван Павлович.

«В Барнауле уже разгар рабочего дня» — сообразил я.

— Слушаю Вас.

— Я прочел заметку и затребовал дело Вашего отца. По долгу службы я имею доступ к соответствующим архивам. Вы писали, что Шубкин Н. Ф. был арестован в 1937 г. и осужден на 10 лет без права переписки, что в свидетельстве о смерти сказано, что он умер 19 марта 1944 г…

— Что Вы установили?

— Все это не так…

А вскоре я получил от И. П. Гущина «Алтайскую правду», где было опубликовано его «Открытое письмо профессору В. Н. Шубкину», с большими выдержками из протоколов допросов, проходивших в барнаульском отделе НКВД в 1937 г.

Спасибо Ивану Павловичу! Ведь мог бы и не прочесть моей заметки. И не затребовать дело отца. И не позвонить мне. И не написать статью. Все это он вполне мог бы и не делать, и никто из начальства ему ни одного осуждающего слова не сказал бы. А он еще вдобавок, когда я приехал в Барнаул, позвонил в управление КГБ по Алтайскому краю, чтобы дали мне возможность ознакомиться с делом — 22498.

* * *

Странно: как все-таки жило общество, когда жить нельзя? Тяжкий пресс каждодневных забот? Жизнестойкость? Умение забыться, оттеснять ужас бытия? Фатализм? — не берусь судить…

Продолжаю читать дело. Вот постановление, вынесенное помощником оперуполномоченного 3-го Отдела ЦНКВД по Запсибкраю младшим лейтенантом Синельниковым о привлечении гражданина Шубкина Н. Ф. в качестве обвиняемого по ст. 58-2-11 УК. Мера пресечения — содержание под стражей в барнаульской тюрьме. В июле 1937 г., когда пришли арестовывать отца, его не было в Барнауле. В связи с этим к делу приобщена справка, что Шубкин Н. Ф. выехал (с женой, сыном и дочерью) 2 июня 1937 г. на Алтай временно (на лето) и должен побывать в Ойрот-Туре, Чемале и других местах.

Хорошо помню лето 1937 г. Весь учебный год отец и мать брали дополнительные уроки, прирабатывали, чтобы скопить денег на поездку всей семьей на Алтай. И все сбылось, что намечали; пароходом добрались до Бийска, удачно проголосовали на Чуйском тракте и добрались до Чемала, где сняли у крестьянина пол-избы. Повезло и с погодой: по ночам гремели грозы, но днем, как по заказу, сияло солнце.

В тот день, в конце июля, я, переполненный впечатлениями, прибежал к ужину домой и уже начал было рассказывать о том, как на Катуни перевернуло лодку, но мама остановила меня: «Подожди. Послушай. Сегодня пришло письмо от тети Нади из Барнаула. Она пишет, у нас дома был обыск и сотрудники НКВД предъявили ордер на арест папы…»

Едва я лег спать, кто-то постучал в окно, и я узнал голос нашего семейного врача, старого приятеля отца, который тоже отдыхал здесь. Кухню, куда отец привел гостя от комнаты, где мы спали, отделяла дощатая перегородка, и мне были хорошо слышны их голоса.

— Вчера, — сказал отец, — я получил от Наденьки письмо. Вот читай.

Выборов долго чиркал спичкой, прикуривая:

— Значит, и ордер на арест она видела?

— Да.

— Что же ты думаешь предпринимать? — помедлив, спросил врач.

— Не знаю пока…

— Ну, так знай. У меня дома обыск был накануне. И тоже с ордером. Не сказал я тебе вчера, не хотел отпуск омрачать.

— Значит, одна судьба.

— Дальняя дорога в казенный дом.

— Неужели в центре не видят?

— Все видят. Вчера я в местной газете прочитал, секретарь обкома говорит: «Тот не коммунист, кто не разоблачил ни одного врага народа».

— Какой же в этом смысл? Уничтожить всю мыслящую Россию?

— Ради власти, конечно. Она всегда в опасности. Желающих много, а запас власти ограничен. Вот и кажется, что все на нее как на орлеанскую девственницу посягают. И не только врага, сколько соратники, соотечественники.

— Но ведь корни рубят, на которых страна стоит.

— Эх, дружище. Когда мальчики кровавые в глазах — не до того.

— Так что же все-таки делать?

— Вчера я звонил своему начальнику в больницу. Он, конечно, обо мне ничего не знает, сам дрожит как осиновый лист. Я попросил его дать мне в связи с плохим самочувствием два месяца за свой счет. Мне там показываться нельзя. А разыскивать меня при таких масштабах рубки вряд ли будут.

— А я думаю, завтра ехать домой.

— Ты с ума сошел? У тебя же еще целый месяц отпуска…

— Если я честный человек, я должен немедленно выяснить, в чем дело…

— Ты сумасшедший! С кем выяснить?

— Я не могу и не хочу ловчить и прятаться. И так последние годы живу против совести, отрекаюсь от себя шаг за шагом. Преподавал по «бригадному методу», хотя большей абракадабры педагогика не знала со времен средневековья. Цитирую на уроках жалкие мысли этих недоучившихся семинаристов. Должен поносить Достоевского, объяснять, что Пушкин не народный поэт, а выразитель взглядов дворянства, участвовать в комедии выборов… У каждого свой предел. Больше не могу. Они хотят, чтобы на потеху им я теперь как заяц метался по стране, спасая свою шкуру. Я не виноват перед своей страной и перед своим народом.

— Но нельзя же быть самоубийцей! Подумай хоть о семье…

— Все мои помыслы о них…

— Тебя просто уничтожат.

— Пусть. Свое я прожил. Об одном жалею…

Самый конец я не расслышал.

Отец уехал на следующий день. Я думаю, у него не было иллюзий. Его последнее письмо нам из Барнаула датировано 31 июля 1937 г. «Сегодня… отправляюсь в больницу на операцию, — иносказательно писал он, — так что скоро писем от меня не ждите. С операцией придется, наверное, подождать, так как больных немало». Тетя Надя потом рассказывала: «Я только уговорила его помыться в бане, захватить белье. Я проводила его до Серого дома. Его долго не впускали, видимо, наводили справки. Потом вышел кто-то в форме, и дверь захлопнулась».

Трудно сейчас понять мотивы поступков людей в те страшные годы. Нет, я не верю, что никто не знал, что происходит с народом: имеющий уши — слышал, имеющий глаза — видел, имеющий сердце — сострадал. И не надо изображать наших соотечественников слепыми кутятами, которые только после того, как Хрущев сунул их мордой в море крови, начали догадываться что к чему.

Но, как и миллионы других людей — тех, кто выращивал хлеб, строил дома, растил детей, сеял разумное, доброе, вечное — отец не мог представить всей чудовищности этой системы, ее сатанинскую тягу к насилию и убийству. Не чувствуя за собой никакой вины, что их гибель — это гибель страны — как могли такие люди бросать дом, семью и уходить в бега?

С 1907 г. Н. Ф. Шубкин непрерывно работает словесником в гимназиях, школах, техникумах Барнаула. Это был тяжкий труд…

«Предыдущая работа, — записывает в дневнике 12 декабря 1912 г. Н. Ф. Шубкин, — сказывается и теперь. И все время чувствую недомогание. Придется, видно, похворать в свободное время, а потом — для восстановления сил — опять приняться за старую работу. А она способна скоро исчерпать мои силы. Да и не только мои. На днях я познакомился с новым словесником из реального училища. Он уже 10 лет на службе. И за это время каторжная работа над тетрадями успела превратить его почти в инвалида несмотря на то, что он (по его собственному признанию) смолоду отличался цветущими здоровьем и был благодаря гимнастике прекрасно развит физически».

Ночами, после подготовки к урокам и проверки беспечных диктантов и сочинений, он пытался осмыслить свою жизнь, вел дневники. В восьмой книжке «Нового мира» за 1984 г. были опубликованы отрывки из этого дневника с предисловием Сергея Залыгина. Он живо рассказал об учительской, барнаульской среде того времени, о моем отце и матери Шубкиной В. А., у которой Сергей Павлович учился в школе.

В нашем семейном архиве хранятся и диссертация кандидата богословия И. Ф. Шубкина «Возрождение идеализма в современной русской философии», которая, как мне представляется, весьма актуальна и ныне, и его исследования трудов Ф. М. Достоевского, и другие работы.

До сих пор не могу решить, правильно ли поступил отец. Но если раньше считал это донкихотством, то теперь я все больше понимаю его, он все ближе и дороже мне, он тогда надеялся спасти близких, считал, что должен нести свой крест во имя нас.

Тогда, после ареста отца, у матери начались сердечные приступы. Задыхалась от рыданий и становилось плохо с сердцем. Так каждый день. И безнадежные хождения в очереди за справками в УНКВД, в Домзак, как по новому называли теперь барнаульскую тюрьму. Грубый лай из узеньких окошечек: «Десять лет без права переписки», «Пятьдесят восемь пункт десять», «Передачи запрещены», «Следующий!»

Отойдя подальше от этих заведений, знакомые шепотом делились слухами, догадками. «Передач не принимают — значит выслали», «Надо запрашивать Магадан или бухту Нагаева». «Какая там бухта Нагаева? Всех их тут и расстреляли». «Но ведь мне официально сказали: десять лет только без права переписки». «Говорю я Вам: нет такой статьи — без права переписки». «Мало ли что нет. Это, может быть, секретная статья»…

Мать пришла из школы. В глазах отчаяние: «Меня уволили»… «То есть как? За что? — возмущенно спрашивал я, все еще не понимая, что с нами произошло. «За связь с врагом народа, как сказала мне завуч». «Что они с ума сошли, эти наробразовцы? — утешал я мать. — Увольнять за связь с мужем? Да и не получили мы никакого документа об отце».

Перед Рождеством кто-то из нашего 7-го класса Первой средней школы написал в перемену мелом на доске «X. В.» — Христос Воскрссе. Меня на занятиях не было. Разразился шумный скандал. Долго, истово искали виновного. Нашли. Было объявлено, что подлинным организатором этой антисоветской демонстрации был сын врага народа Владимир Шубкин… Меня тут же исключили из школы без права поступления.

Мир вокруг сузился, многие бывшие знакомые, сослуживцы отца перестали заходить к нам, не узнавали на улице. После увольнения мамы жить стало не на что. Мы почти голодали. Продавали вещи, книги. Очень поддерживала нас сестра отца — учительница-словесница Н. Ф. Шубкина. Ее пока не тронули, и она продолжала получать какое-то жалованье.

Многим приходилось хуже. Через три дома от нас на Никитинской улице стоял чистенький деревянный дом зубного врача Стройкова. Его сын Толя — мы его звали Дик — был моим школьным товарищем. Внезапно были арестованы его отец и мать. Толю забрали в детприемник. Я ходил к нему, и мы разговаривали через щели в заборе. А вскоре весь детприемник куда-то исчез. В дом Стройковых на Никитинской въехали сотрудники НКВД. Да и в первой средней школе, где много лет преподавал отец, арестовывали одного учителя за другим: прекрасный химик Пешковский, любимец старшеклассников физик Лебедев.

«10 лет без права переписки». Нет, я, конечно же, тогда не знал, но ото означало расстрел. И мать, и тетка, и сестра — все мы надеялись, что Н. Ф. Шубкин жив. Пройдет слух: этой ночью из Барнаула отправили эшелон заключенных. И все начинали гадать — куда? Опять: Магадан, Воркута, Камчатка. «Хоть бы теплые вещи разрешили передать» — сокрушалась мама. Кто-то рассказал о счастливце, которому удалось привязать записку к камню и перебросить через забор пересыльной тюрьмы. Записка будто бы дошла. И все начинали ждать писем и вестей от родных и близких. Когда же прошел слух, что расстреляли «тройку», которая хозяйничала до этого в городе, все семьи репрессированных воспрянули духом. «Теперь то уж, когда этих врагов разоблачили, наверняка начнется пересмотр всех наших дел». Но на смену одной «тройки» пришла другая, и все двигалось по тем же накатанным рельсам. Только для хозяев жизни — энкаведешников отстраивались новые дома, стадионы, спортивные залы, водные стадионы «Динамо», а в двух кварталах от нашего дома открылся клуб НКВД…

А потом докатывались другие слухи. Что тюрьмы так забиты, что заключенные задыхаются до смерти. Что страшно пытают и калечат во время допросов. Что на горе, которую омывает Обь, возле Домзака слышали ночью залпы. Значит, опять расстреливали. И таяли надежды, что отец когда-нибудь вернется к нам. Но мне не хотелось допустить возможность такого исхода. И многие верили казенным ответам из окошечка НКВД, предполагали, что есть особо секретные лагеря, где содержат людей без права переписки. Но если это так — неужели никто из зеков не мог изловчиться и хоть два слова передать на волю? — думал я. И снова спрашивали мы своих знакомых — нет ли вестей от наших. Но, видно, была очень строга охрана в спецлагерях без права переписки: письма отца не доходили.

А в 1955 г. выдали свидетельство с гербом СССР и печатью. Выходит, не врали, что отец был осужден на 10 лет? — думал я. — Почти семь лет провел он в этих секретных лагерях без права переписки? Был бы покрепче, отбил бы весь срок и вернулся, но вот склероз кровеносных сосудов…

19 марта 1944 г. Такие даты навсегда остаются в памяти близких. А тут еще тайна — место смерти. Где он умирал? Наверное, где-нибудь на Колыме? Где же он похоронен? Иллюзий на этот счет не было. Уже наслушались о штабелях замерзших трупов с деревянными бирками на голых ногах.

Я не был проницательнее других. Хотя я и считал Сталина палачом задолго до того, как об этом объявил Н. С. Хрущев. И не был я «сыном XX съезда партии»: у меня был настоящий отец. Но такова уж природа человеческая: трудно находиться в противоборстве с обществом, в котором ты живешь.

Получив свидетельство о смерти Н. Ф. Шубкина, я и верил и не верил тому, что в нем говорилось. Сначала больше верил. Потом, когда процесс реабилитации стал набирать обороты, я встречался с людьми, отсидевшими 10, 15, 20, 25 лет. Но никто из них не был в лагерях «без права переписки». Никто не встречал людей с таким приговором. Но если энкаведешники лгали в этом, почему им не солгать в другом? — рассуждал я и сомневался все больше.

Листаю дело № 22498 дальше.

Выписка из протокола № 33/д.

Заседание тройки управления НКВД Запсибкрая от 25 сентября 1937 г.

Дело № 22498 Барнаульского опер./сект. НКВД

Слушали

Шубнин Николаи Феоктистович 1880 г. рожд. уроженец г. Барнаула Запсибкрая

Обвиняется в к.-р. кадетско-монархической эсеровской повстанческой деятельности

Постановили

Шубкина Николая Феоктистовича

Расстрелять.

Лично принадлежащее ему имущество конфисковать.

Выписка верна: Инспектор 8 отд. УКБ УНКВД по ЗСК

Часто спрашивали мы в семье друг друга: почему не забрали наш дом? Мне это и сейчас непонятно: ведь отец был приговорен к расстрелу с конфискацией имущества. Почему же не вышвырнули нас на улицу? Пообещали отцу за дачу нужных им показаний не трогать семью? Но разве мог он верить обещаниям этих нелюдей? Или наш дом не подошел для них — нашли лучше? Или просто в кровавом тумане забыли, что сами написали в решении «тройки»? Этого я, видимо, уже никогда не узнаю.

Рядом с решением тройки пожелтевшая бумажка.

Выписка из акта

Постановление тройки УНКВД Запсибкрая от 25/IX месяца 1937 г. о расстреле Шубкина Николая Феоктистовича приведено в исполнение 2/Х мес. 1937 г. в «» час.

Верно.

(Сотрудник оперштаба Берл… (дальше не разборчиво)

Вот и ответ на вопрос о свидетельстве о смерти. Все документы хранились. Все знали, но лгали десятилетиями. Обвинялся Н. Ф. Шубкин не по статье 58.10 УК РСФСР — контрреволюционная пропаганда, а по статье 58-2-11 — «к.-р. кадетско-монархическая эсеровская деятельность». И причина смерти не «склероз кровеносных сосудов», как сказано в официально выданной нам бумаге с гербом СССР. И не прожил отец до 19 марта 1944 г., не своей смертью умер, а был расстрелян 2 октября 1937 г. И место смерти известно: Н. Ф. Шубкин был убит в том же городе, где он родился, где родился и жил его отец землемер-самоучка Феоктист Шубкин, освобожденный от крепостной зависимости по реформе 1861 г., где жил его дед, крепостной горнорабочий на демидовских рудниках Иван Шубкин.

* * *

Нет такого дня в календаре, когда в тысячах семей не собирались бы близкие люди, чтобы помянуть погибших родных. Ставят фотокарточки в траурных рамках, зажигают свечи, достают немногочисленные оставшиеся семейные реликвии, письма, свидетельства о смерти. Нет, я сейчас говорю не о 27 миллионах, погибших в войну. Вечная им память! Как уже понимает читатель, речь идет о репрессированных, «врагах народа» — расстрелянных, замученных в подвалах центральных и местных лубянок, погибших от голода и холода в тайге, в эшелонах, в Архипелаге ГУЛАГе. Общее число их превосходит чудовищные цифры наших военных потерь, во всяком случае по десятки миллионов душ.

Но не в те дни собираются миллионы родных репрессированных. Напрасно всматриваются они в свидетельство о смерти — там все ложь. Государство, партия, КГБ сначала убили их родных, а потом еще обманули детей, матерей, родных и близких убитых. Обманули просто так «по государственным соображениям». И этот массовый обман продолжается по сей день. На их могилах не стоят монументы, не горит вечный огонь. Да, вроде бы нет и самих могил. В графе место смерти в официальных документах прочерк, дескать, нет такого места…

Еще в «Архипелаге ГУЛАГ» приведены данные о том, что в ФРГ к 1966 г. осуждено восемьдесят шесть тысяч преступных нацистов, а у нас по опубликованным данным осудили около тридцати человек.

«Загадка, — пишет А. И. Солженицын, — которую не нам, современникам, разгадать: для чего Германии дано наказать своих злодеев, а России — не дано? Что же за гибельный будет путь у нас, если не дано нам очиститься от этой скверны, гниющей в нашем теле? Чему же сможет Россия научить мир?.. Страна, которая восемьдесят шесть тысяч раз с помоста судьи осудила порок (и бесповоротно осудила его в литературе и среди молодежи) — год за годом, ступенька за ступенькой очищается от него…

Разумеется, те, кто крутил ручку мясорубки, ну хотя бы в тридцать седьмом году, уже немолоды, им от пятидесяти до восьмидесяти лет, всю лучшую пору свою они прожили безбедно, сытно, в комфорте — и всякое равное возмездие опоздало, уже не может совершиться над ними… Но перед страной нашей и перед нашими детьми мы обязаны всех разыскать и всех судить! Судить уже не столько их, сколько их преступления. Добиться, чтобы каждый из них хотя бы сказал громко:

— Да, я был палач и убийца…

Мы должны осудить публично самую идею расправы одних людей над другими? Молчать о пороке, вгоняя его в туловище, чтобы только не выпер наружу, — мы сеем его и он еще тысячекратно взойдет в будущем. Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость — мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. Оттого-то они «равнодушные» и растут, а не из-за «слабости воспитательной работы». Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но всегда приносит благополучие.

Неуютно же и страшно будет в такой стране жить!»[11]

Наверное, и об этом задумается читатель этой книги, ибо в ней не только социологическое описание будней дореволюционной русской гимназии, но и трагическая судьба самого автора, столь характерная ми многих поколений отечественной интеллигенции.

В. Шубкин