3 КИТОНЫ ВТОРГАЮТСЯ В АНГЛИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

КИТОНЫ ВТОРГАЮТСЯ В АНГЛИЮ

В мои водевильные годы ничто мне так не нравилось, как пародирование других номеров из программы. Первое, что я попытался изобразить, — Гудини, выбирающегося из смирительной рубашки. Мне было около шести. Я попросту надел свой пиджак задом наперёд, соединил рукава, спрятав в них руки, и начал извиваться, корчиться и гримасничать, как он делал перед публикой пару минут назад.

Кстати, никто, кроме меня, не работал столь напряжённо над разгадкой трюков Гудини. При любой возможности я следил за ним, как ястреб. Я изучил его номер из всех частей театра: из обеих кулис, из оркестровой ямы, с двух концов балкона и галёрки, и даже залезал на колосники так высоко, что мог смотреть на его работу сверху.

Я ничего не обнаружил, и человек, когда-то бывший партнёром моего отца и давший мне прозвище, ничего мне не рассказал. Он наслаждался, водя меня за нос вместе со всеми остальными. Вспоминаю одну нашу прогулку на почту в маленьком городке. На телефоне мы увидели большой замок. Там, как всегда, неважно, на сцене он или нет, я смотрел на него каждую секунду, но Гудини сделал единственное движение над замком и снял его. До сих пор не могу объяснить, как он это сделал.

Пока не вышла недавняя книга Уильяма Линдсея Грешема «Гудини: человек, проходивший сквозь стены», никто даже не объяснял его никогда не повторявшиеся освобождения из смирительных рубашек, сейфов, банковских подвалов и «неприступных» тюрем, при том, что он был в наручниках и опутан верёвками с головы до ног. Но огромное количество слухов ходило о необыкновенных возможностях Гудини. Говорили, что его брат, врач по профессии, научил его по желанию выворачивать плечевые суставы, и это позволяло выбраться из любой смирительной рубашки. Предполагали, что во рту он скрывал ключ, с помощью которого отпирал любые наручники. О Гудини я знаю только одно: он не был «человеком-змеёй». Секрет его уникальных трюков не в одних лишь гибких мышцах и костях. Но это всё, что я знаю.

Кажется, публика больше всего любила, когда мы пародировали драматические скетчи и одноактные пьесы, с которыми Бэрриморы и другие бродвейские звёзды выступали в водевиле. К примеру, одну из пародий мы сделали на «Жёлтый халат» — одноактный вариант популярной бродвейской мелодрамы.

Место действия — антикварная лавка в китайском квартале, куда входят белые — молодые супруги. Хозяин лавки, увидев белую женщину, ощутил похоть с первого взгляда. Он велел одному из кули заколоть её мужа, чтобы получить её в своё распоряжение. Как только тело бедного парня уволакивали из поля зрения, другой кули бил в большой китайский гонг, возвещая, что смерть пришла в дом. Одновременно он громко завывал молитву на китайском языке. Занавес опускался, затем поднимался, открывая ту же антикварную лавку двадцать лет спустя. Белая женщина, теперь средних лет, уже давно смирилась с участью быть наложницей хозяина лавки до конца своих дней. Но тут входит пара, и в молодой супруге она узнаёт свою дочь, которую последний раз видела младенцем. Но её китайский повелитель тоже уставился на хорошенькую молодую клиентку, и наложница знает, что у него на уме. Она убивает его и бьёт в китайский гонг, пока занавес опускается.

Для нашей пародии на этот спектакль я клал под стол таз, собираясь применить его в драке, которую мы с папой обычно устраивали. Пока он пел, я расставлял 13 или 14 садовых метёлок с короткими ручками по бокам стола так, чтобы ручки слегка выдавались. Взобравшись на стол, я начинал раскручивать над головой баскетбольный мяч, постепенно удлиняя верёвку. Мяч подлетал всё ближе и ближе к папе, который продолжал петь, пока я не сбивал с него шляпу. Он ловил её на лету и пускался в бега, преследуемый мячом. Стоя на столе, я загонял его в угол у занавеса, а верёвка обматывалась вокруг его шеи, и в конце концов мяч бил его по лицу. Он падал, сражённый и беспомощный, прямо в занавес. В довершение всего я прыгал на метёлки так, что они сыпались на него дождём. Если мы были в одной программе с «Жёлтым халатом», я дополнял номер тем, что прыгал на сцену и колотил изо всех сил метлой в таз, тараторя на своей самой лучшей имитации китайского.

Этот простой маленький трюк вызывал столько смеха, что мы старались оказаться на одной афише с мелодрамой как можно чаще.

Никому из актёров так не нравились подобные шутки, как тем, кого мы пародировали. Они расценивали их как лесть, и, действительно, это была лесть, потому что вы не станете пародировать убогий спектакль, а только качественный. Это понимали почти все актёры.

Будучи беззаботными клоунами, мы любили, когда другие актёры смотрели, как мы работаем. Но папа пожалел об этом в ту неделю, когда с главным номером выступала Алла Назимова — великая русская драматическая актриса. В понедельник мы пытались посмотреть её спектакль из кулис, но нам приказали уйти. «Мадам Назимова, — сказали нам, — не может играть, если люди толкутся в кулисах».

Мы вышли в зал и смотрели оттуда. Назимова, позже ставшая звездой немого кино, была женщина с огромными жгучими глазами и обладала удивительной эмоциональной властью. Нельзя было не уважать её недюжинный талант и способность концентрироваться во время работы.

Мы не были всерьёз обижены, потому что знали, что в отличие от нас драматические актёры очень зависели от тишины за сценой. Некоторые даже возили в чемоданах мягкие комнатные туфли для рабочих сцены, чтобы они носили их во время спектакля.

Но через день или два после того, как по приказу Назимовой нас изгнали из-за кулис, папа застал её там вместе со всеми, смотрящей наш хулиганский номер. «Пожалуйста, очистите кулисы, — крикнул он рабочим сцены, — как мы можем выступать, когда они забиты другими актёрами, изучающими технику и секреты нашего успеха?»

Папа в тот же момент пожалел о сказанном. Огромные карие глаза Назимовой наполнились слезами, и она отвернулась. Как иностранка, она не поняла, что папа всего лишь дурачился. Он ужасно переживал из-за этого и в тот же вечер достал свою старую пишущую машинку «Бликенсдерфер» и напечатал приглашение:

В кулисах он поставил для Назимовой большое кресло. Она пришла на «профессиональный дневной спектакль», сидела в кресле и смеялась над нашими фарсовыми выходками до тех пор, пока её выразительные карие глаза снова не наполнились слезами.

Большинство крупнейших звёзд водевиля, как женщины, так и мужчины, могли посмеяться над собой. Пылкая Нора Бэйс была одной из таких славных насмешниц с хорошим чувством юмора. Все любили её за весёлый нрав и безграничную щедрость. Но она столь же хорошо умела приходить в ярость. Несколько лет они с Джеком Норвортом, за которого она вышла замуж, были величайшим парным номером в водевильном бизнесе. Но однажды Нора была так разгневана, услышав, что он уделяет более чем отеческое внимание одной хористке, что изменила их афиши таким образом:

НОРА БЭЙС

с ассистентом и обожателем

Джеком Норвортом

Мэри Дресслер, конечно, имела прекрасное чувство юмора в придачу к мужеству крестоносца. Прошло много времени с тех пор, как она стала великой звездой сцены и экрана, но продолжала возмущаться низкой зарплатой, какую получала, когда была юной бродвейской хористкой. Мэри была как бы единственным солдатом в военном походе за права хористок, которым по-прежнему мало платили. В 1918 году она настаивала, чтобы «Справедливость» — недавно организованный союз актёров сцены — защищал хористок так же, как и более важных исполнителей. И она продолжала бороться, пока не победила.

Чванство и манерничанье — вот что старожилы высмеивали больше всего и своими розыгрышами могли довести до помешательства кого угодно, мужчину или женщину. Фрици Шефф, утончённая венская певица, усвоила это на собственном горьком опыте. Мы были в «Гранд-театре» в Питтсбурге в ту неделю, когда Фрици выступала там главной строкой после великого бродвейского триумфа в одной из оперетт Виктора Герберта. Она исполняла «Поцелуй меня снова» — свою основную тему и пела её на всех выступлениях.

Фрици путешествовала в стиле русских Великих княгинь. Ничего подобного её водевильному туру не видели со времён визита Сары Бернар в Соединённые Штаты. Фрици не решалась спать каждую ночь в гробу, как Бернар, но зато она делала всё остальное. Эта маленькая леди возила с собой 36 предметов багажа и сопровождение, включавшее пианиста, шофёра, лакея и двух французских горничных. Одна прислуживала ей в отеле, другая — в театре. За неделю до приезда Фрици в каждый город оформитель интерьеров заново украшал и обставлял новой мебелью её гримёрную и гостиничные апартаменты. Декор её гримёрной являл собой великолепные зеркала в рамах из тонкого листового золота и портьеры, достойные одного из сказочных версальских будуаров.

Она путешествовала в личном железнодорожном вагоне, а к нему была прицеплена платформа, на которой ехал её лимузин «Пирс-Эрроу». «Пирс-Эрроу» был нужен ей только для передвижений между отелем и театром или же для короткого переезда в следующий город, где ей приходилось выступать. Более длинные переезды она совершала на поезде. Это не могло считаться глупостью, учитывая, каково было путешествовать по нашим ухабистым дорогам в те времена.

Воздух в гримёрной мадемуазель Шефф постоянно благоухал тонкими ароматами, и над дверями рабочие прикрепили светящуюся надпись «ФРИЦИ».

Также у неё был ковёр из красного бархата от гримёрной до самой сцены. Я сразу попал в тон происходящего, прибив к дверям нашей гримёрной коробку из-под сигар. В ней я вырезал буквы Б-А-С-Т-Е-Р и для иллюминации поместил в неё маленькую свечку так, чтобы свет проходил сквозь буквы. Бернард (Банни) Гранвил, комик, делавший самый лучший «пьяный» спектакль, в ту неделю переодевался вместе со мной и папой. «Чего ради я позволю Фрици задвигать меня в тень? — спросил он. — Может, у меня и нету красного ковра, зато есть кое-что временами более необходимое». Говоря это, Банни достал рулон туалетной бумаги и раскатал его от наших дверей до сцены. Через минуту у нас появился менеджер театра. «Парни! — сказал он. — Что вы пытаетесь со мной сделать? Если она увидит хоть что-нибудь из этого, с ней случится припадок. Думаю, она забастует, и как мне тогда быть?» Чтобы у него не было сердечного приступа, мы сняли сигарную коробку и подобрали туалетную бумагу. Но пока мы ждали следующего дня, чтобы продолжить, дошла весть, что один из рабочих сцены чинил вагон Фрици. Всем нам сказали: «Просто стойте в кулисах, смотрите сегодняшнее шоу Фрици и наблюдайте, как она будет себя вести». Фрици сделала своё обычное вступление, помахивая маленьким веером. Облокотившись на рояль, она начала петь первый номер. Маленький веер покоился на её бедре. Пропев первые ноты, она начала изгибаться и извиваться. Улыбка, которой она околдовывала публику, была наполовину гримасой, и то, что беспокоило её, похоже, становилось всё невыносимее. Снова и снова она отворачивалась от публики, чтобы почесать затянутый в корсет бок своим веером то там, то здесь.

Нам безмерно понравилось это роковое выступление. Наверное, оно понравилось бы нам ещё больше, если б мы знали, что заставляло величественную Фрици Шефф вертеться, изгибаться, чесаться и царапаться. Утром того дня рабочий сцены прокрался в её элегантную гримёрную и рассыпал зудящий порошок всюду, где эта великая женщина могла сесть.

Однажды случилось так, что маленькая закулисная шутка вышла из-под контроля. Это произошло с молодым англичанином, чтецом монологов, который дебютировал в Америке в «Театре Проктора на 23-й улице» в Нью-Йорке. Он делил гримёрную с папой, мной и популярным в начале века «менестрелем» по имени Пресс Элдридж. Перед дневным шоу в понедельник Пресс сказал англичанину: «Знаешь, американская публика не понимает многих английских выражений. Почему бы тебе не показать мне свой материал прямо сейчас и мы бы посмотрели, что можно изменить?»

Чтец монологов был очень благодарен. Пресс, папа и я слушали с важным видом и без замечаний до тех пор, пока он не дошёл до основной части. В ней, одетый в платье невесты, он пел «Жду в церкви!» — песню, которую позже так эффектно исполнила Грей-си Филдс. Англичанин спел припев: «Когда я поняла, что он бросил меня в беде, о Господи, как я огорчилась!» Пресс поднял руку:

— Я рад, что мы проработали это вместе, мой друг. Американская публика не любит слово «Господи». Не знаю почему, но тебе нужно вставить сюда другое слово.

— Но что вы посоветуете? — спросил англичанин.

— Чёрт!

Поражённый англичанин смотрел на папу, ожидая подтверждения, — что папа и сделал, кивнув с глубокомысленным видом. Никто из нас не помышлял о том, чтобы англичанин послушался совета Элдриджа, ведь даже слово «проклятие» было запрещено в те времена во всех американских театрах.

Мы смотрели на молодого англичанина из кулис, и, когда он выпалил: «О, чёрт! Как я огорчилась!» — в театре настала та самая мёртвая тишина, от которой кровь стынет в жилах. Никто не успел опомниться, как свет погас и несчастного англичанина стащили со сцены, а затем оркестр заиграл вступление к следующему номеру. Тем временем Пресс Элдридж метнулся на улицу. Когда мы пришли в гримерку, бедный англичанин, всё ещё в платье невесты, пытался объяснить разъярённому краснолицему менеджеру, как он умудрился произнести шокирующее слово. «Один из людей, с которыми я переодевался, советовал мне сказать это вместо «Господи», — говорил он. Менеджер театра спросил: «Кто был этот человек?» Англичанин потряс головой и сказал прерывающимся голосом: «Я не могу вспомнить».

Мы тоже не могли. Не мог и Пресс Элдридж, вернувшись в гримёрную. Я больше никогда не видел и не слышал этого несчастного английского актёра.

Папа верил, что за весь вред, который мы ему причинили, воздалось сполна, когда «Три Китона» пробрались в залы родины этого человека летом 1911 года.

«Я всегда думал, что мне придётся по душе странное очарование Лондона, — часто говорил папа, — до тех пор, пока не отправился туда».

Несмотря на то что наше пребывание в Лондоне было коротким, в дальнейшем папа тратил целые часы, пересказывая все неудачи, приключившиеся с нами. Он стал таким законченным англофобом, что даже не любил вспоминать, как один из его лучших друзей Уолтер С. Келли уговорил его туда поехать. Казалось, папа считал это худшим обвинением в адрес кого бы то ни было, не говоря о знаменитом водевильном Виргинском Судье. Папа предпочитал, чтобы люди думали, будто нас туда заманил Альфред Батт — выдающийся менеджер лондонского «Дворца». Но именно Келли убедил Батта сделать нам предложение.

Вернувшись домой, папа описал в длинном письме в театральный еженедельник «Варьете» все унижения и травлю, которые ожидают американских артистов в Лондоне. Думаю, его письмо было длиннее, чем «Билль о правах», «Декларация о Независимости» и «Геттисбергское обращение» Линкольна, вместе взятые.

Наши беды начались, как папа указал в этом документе, с того, что он сделал досадную ошибку, купив четыре билета на пароход вместо трёх. Заплатив по половине стоимости проезда за Джинглса и Луизу, он узнал, что они могут ехать бесплатно. Вернуть деньги не было возможности, писал папа, и, прибежав домой, он объявил, что поездка отменяется. Но ему пришлось передумать, когда мама и я разрыдались. Тем не менее он сделал ещё одну отчаянную попытку выбраться из авантюры.

«Я устроил суматоху, как только мы поднялись на борт, — повествовало письмо, — все способы были хороши. Я даже продал с аукциона Луизу. Вскочив на ящик, я орал: «Прежде чем пароход отчалит, я уполномочен продать эту двухлетнюю сиротку». Торги пошли хорошо, и я продал детку одному весёлому маленькому мальчику, но, когда потребовал наличные, отец сказал мальчишке, что я всего лишь дурачусь. Вместо того чтобы высадить нас с парохода, один из офицеров сказал мне что, если я попытаюсь продать кого-нибудь ещё из моих детей, меня закуют в кандалы».

Предположение Келли, что «Трёх Китонов» ждёт большой успех в Лондоне, было достаточно логичным, если судить по его собственной популярности там, в провинции, и в таких отдалённых британских аванпостах, как Йоханнесбург и Гонконг. Его юмор был американским, как бейсбол или жаргон Джорджа М. Когана, но британцы повсюду смеялись над его классическими шутками. Одна из них о Мэнди — чернокожей прачке, пришедшей на воображаемый суд требовать развода. Всё шло примерно так:

— Он бьёт тебя, Мэнди?

— Нет.

— Он помогает тебе деньгами?

— Да, сэр, он приносит домой доллар и семьдесят пять центов каждый субботний вечер.

— Ладно, Мэнди, тогда почему же ты хочешь с ним развестись?

— Похоже, ваша честь, я просто потеряла вкус к нему.

Келли, добрый человек, встретил наш поезд из порта в Лондоне и уже забронировал для нас места в пансионе. У папы не было английских денег, и Келли дал ему пригоршню монет для чаевых и написал адрес пансиона. «Получи багаж, — сказал он, — а я отведу Майру и детей в ваш номер. Они выглядят уставшими».

«Как я получу багаж, если никто не дал мне квитанций?», — спросил папа. Келли объяснил, что в Лондоне обходятся без квитанций. Папе нужно только подойти и указать на свои чемоданы и стол для нашего шоу, который он настоял взять с собой.

Келли не объяснил, что на вокзале Виктория нет носильщиков. Увидев, что мы ушли, папа был вынужден договориться с шайкой уайтчепелских Вилли, ламбетских[20] Луи и прочих типов, которые смотрелись так, будто спали на набережной. Папа был не в состоянии понять кокни[21] этих бедолаг, но всё-таки смог отобрать из них полдюжины. За чаевые они нашли кэб, помогли сесть в него и нагромоздили багаж вместе со столом по обе стороны от папы и сверху. В дороге папа оглянулся, посмотрел в заднее окно и увидел своих недавних помощников, бегущих рысью за кэбом.

Уверенный, что его преследуют, он попросил кучера гнать быстрее. К несчастью, тот исполнил просьбу с таким рвением, что неустойчивый кэб свернул за угол на двух колёсах и завалился набок. Отделив себя от обломков крушения, папа нервно сказал кэбмену:

— Давай-ка уйдём, а то эти люди по-прежнему гонятся за нами.

— Отлично, — ответил кэбмен, — они помогут поднять повозку.

— Не думаю, что они преследуют нас ради этого. Может, я сделал что-то не так. Может, сказал не то и обидел их.

— Непохоже, сэр, — сказал кэбмен, — если вы не против выслушать меня, я бы советовал вам щедрее заплатить им.

Папа пожаловался на незнание британской валюты, и этот человек ответил:

— Когда прибудем в гостиницу, сэр, я объясню вам всё, что касается хороших чаевых.

Шесть человек, остановленных ими. благородно помогли поднять кэб и поставить лошадь на ноги.

Они заново погрузили багаж вокруг папы и сверху на него. Кэб тронулся, а они рысили за ним следом. Прибыв в пансион, они помогли разгрузиться и внести багаж со столом на третий этаж в наши комнаты. Получив инструкции по чаевым от кэбмена, папа выказал ещё большую щедрость, пригласив всех помощников в ближайший паб как следует выпить.

Мы наслаждались домашним уютом пансиона, который нашёл для нас Виргинский Судья. Все мы рано легли спать, а утром нам принесли обычный завтрак лондонских пансионов: овсяную кашу, копчёную сельдь, варёные яйца, горячие булочки и чай.

Келли жил в «Королевском отеле» на Лейчестер-сквер, прямо за углом от нас. В тот вечер он повёл папу в Лондонский театральный клуб. Идя по нашей лестнице в час ночи, папа наблюдал, как из разных комнат выходят матросы, застёгивая кители. Он поспешил в нашу комнату, разбудил нас и велел съезжать, не дожидаясь утра. Он прошептал маме: «Мы в доме с дурной славой», — и в течение часа нас разместили в «Королевском отеле», где остановился Келли.

В то время лондонский «Дворец» был самым элегантным водевильным театром в мире и единственным, имевшим королевскую ложу. Он занимал целый квартал. Сидящим в партере полагалось носить парадную одежду; тем, кто на балконе, быть в смокингах. В первое посещение папа обнаружил, что «Три Китона» даже не объявлены в афишах на следующую неделю. Другой неприятный сюрприз произошёл, когда мы отправились в театр репетировать с оркестром музыку для нашего номера. Папа принёс специальные аранжировки для оркестра. Фред Хефф, нью-йоркский музыкальный издатель, снабдивший его аранжировками, велел отдать их Финку — главе «дворцового» оркестра, и при этом быть как можно почтительнее.

Глубокомысленный музыкальный издатель даже прорепетировал с папой вежливую речь. В ней говорилось: «Вы мистер Финк? Разрешите от имени мистера Фреда Хеффа, американского музыкального издатели, передать вам эти оркестровки с поклоном от него».

— Какое это имеет отношение к номеру? — спросил бесчувственный мистер Финк, — давай-ка перейдём к делу.

Репетиция первого номера прошла гладко, но, когда мама достала саксофон, вся оркестровая яма заворчала. «Что за чертовщина? — воскликнул один флейтист. — Она собирается играть на этом?» Следом за ним простонал тромбонист: «Не слышал ни одного, кто попал бы в тон». Я насторожился на случай, если папа схватит меня и бросит в придирчивых музыкантов, но он сдержался.

Дневные представления давали во «Дворце» только по средам и субботам, а это значило, что мы открываемся вечером в понедельник. Подойдя к театру, папа огорчился, увидев длинную очередь сидящих на складных стульях ожидающих людей, которых развлекали жонглёр, три акробата с собственным ковриком и певец с гитаристом-аккомпаниатором. «И зачем им идти внутрь, где придётся платить?» — проворчал папа. С самого первого выступления возникли помехи, потому что пол был покороблен и полон острых щепок. Папа не мог использовать меня в качестве Человека-Швабры, но, как обычно, позабавился, кидая меня в декорации и через сцену в кулисы. Мы заработали пару смешков с галёрки, но партер, ложи и балкон встретили нас абсолютной тишиной. Даже лучшие папины шутки провалились. После моего тяжёлого удара он заметил: «У него есть возражения», а затем, швырнув меня в занавес: «Детей надо учить уважать родителей». Даже когда после небольшой потасовки он спросил в отчаянии: «Наверное, что-то теряется при переводе?» — публика встретила это с той же леденящей душу тишиной.

После нашего ухода со сцены Келли и Бланш Ринг, которые тоже были в программе, посоветовали папе смягчить грубые моменты. «Ты действительно испугал публику, — сказал Келли, — они думают, что ты избиваешь Бастера. Номер слишком брутален для них».

На следующий день Альфред Батт сказал то же самое: смягчить «брутальность». Когда папа уходил, Батт спросил:

— А разве вы не усыновили мальчика, с которым работаете в номере?

— Кого, Бастера? — воскликнул папа. — Конечно, нет. Он мой сын.

— Судя по тому, как вы его швыряете во все стороны, я подумал, что он усыновлён и вы не дали бы за него ломаного гроша.

Прямо из офиса Батта папа отправился заказывать для нас билеты домой на следующую среду. Тем временем мы с каждым выступлением облегчали наши буйные номера, и в среду и четверг нас приняли хорошо. В пятницу и субботу великолепно. К концу недели Альфред Батт поздравил папу с приёмом, который нам теперь оказывали, и сказал: «Сейчас вы без трудностей получите сорок недель надёжного ангажемента в провинции, а закончив турне, можете снова сыграть для меня здесь, в Лондоне».

Но папа настроился уезжать.

Он так и не признал, что у британцев есть чувство юмора, а опыт, которого он набрался в тамошних пабах, навсегда отравил его отношение ко всему Объединённому Королевству. Он даже отказывался смеяться над тем, что сказал один англичанин об американском чтеце монологов Маршале П. Уайлдере — карлике, чьё лицо немного смахивало на обезьянье.

В ту неделю, когда мы приехали, во «Дворце» главной строкой выступал Пётр Великий — умнейший шимпанзе из всех, каких мне приходилось видеть на сцене. Он выглядел почти как человек, когда снимал шляпу и пальто с перчатками; ел за столом с ножом, вилкой и салфеткой; катался на роликах и велосипеде, а потом, сняв одежду, ложился в кровать.

Уайлдер прибыл во «Дворец» на следующей неделе. У лондонцев в те времена была привычка набиваться в водевильные театры только для того, чтобы ещё раз увидеть любимый номер. И вот один из таких завсегдатаев, видимо, не знал, что у Петра Великого закончился ангажемент. Так или иначе, англичанин появился в середине выступления Уайлдера, бросил быстрый взгляд и простонал: «Боже мой! Теперь он у них разговаривает!»

Эта история быстро обошла весь мир и одно время угрожала водевильной карьере Уайлдера. Где бы он ни вышел на сцену, в первых рядах обязательно кто-нибудь говорил довольно громко: «Боже мой! Теперь он у них разговаривает!»

Но что больше всего удручило папу — это питейно-закусочная ситуация. Никто не предупредил его. что в пабах работают женщины. Однажды он потратил полночи, бродя из одной забегаловки в другую, надеясь обнаружить за стойкой мужчину. Папа любил рассказывать не совсем приличные истории почти так же, как пить пиво, но не был способен рассказывать их при женщине. Лишившись возможности предаться любимому развлечению, папа, кроме того, не мог пить тёплое пиво, которое там подавали. Он заказал эль, но не стал пить, обнаружив, что он той же температуры. Хотя в то время папа не употреблял ничего крепче пива, он в явном отчаянии заказал себе коктейль «Манхэттен»[22]. В Лондоне о коктейлях ничего не слышали, и девушка за стойкой, не желавшая, чтобы её разыгрывали, заявила: «Да, и, может, рассказать вам о наших небоскрёбах?»

Он также терпеть не мог скучную английскую еду. «Они даже ничем не приправляют её», — говорил он с тяжёлым вздохом. В целом он чувствовал себя, как человек, обнаруживший, что его окружают дикари из Бронзового века, но маме и мне нравилось, и мы убеждали его остаться. Мама говорила, что, заявив о себе как актёры, мы сможем возвращаться сюда каждый раз, когда американские менеджеры будут навязывать нам неприемлемую зарплату и условия работы. Это будет нашим последним козырем. Но он ничего не хотел слушать.

«Я тоскую по дому», — сказал мой папа, у которого не было дома больше двадцати лет.