Сожженные письма  (Переписка Николая Некрасова и Авдотьи Панаевой)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сожженные письма (Переписка Николая Некрасова и Авдотьи Панаевой)

Они горят!…Их не напишешь вновь…

Николай Некрасов

Подруга темной участи моей!

Николай Некрасов

Историю взаимоотношений Некрасова и Панаевой воссоздать неимоверно трудно. И одна из причин — та, что у нас нет их переписки. А письма были и, наверное, в немалом числе. Но, судя по стихам Некрасова, Панаева начала жечь письма задолго до окончательного разрыва с поэтом.

Они горят!.. Их не напишешь вновь,

Хоть написать, смеясь ты обещала…

Уж не горит ли с ними и любовь,

Которая их сердцу диктовала?

(«Горящие письма», 1855 или 1856, 9 февраля 1877)

Чьи письма сжигает Панаева — свои или Некрасова? По-видимому, свои. Это подтверждается еще раз в следующей строфе, где есть строчки:

Но та рука со злобой их сожгла,

Которая с любовью их писала.

Скорее всего, на Панаеву нашел тогда «такой стих», что она потребовала от Некрасова вернуть ее письма и при нем начала их уничтожать.

Как поразила поэта эта «акция» говорит хотя бы то, что за год до смерти он вновь вернулся к этим стихам, внеся в них исправления. Дата этого возвращения точно зафиксирована — 9 февраля 1877 года, в то время как обычная ситуация для стихов Некрасова — это отсутствие дат или даты сознательно затемненные…

«Горящие письма» завершаются восклицаньем: Безумный шаг! Быть может, роковой…

Действительно, за Панаевой числится этот безумный шаг: она сожгла не только свои письма к поэту, но и письма Н. А. к ней (сама и с помощью дочери, писательницы Евдокии Нагродской)[218].

Так ли уж хотел Некрасов сохранить эти письма?

В стихотворении 1852 года «О письма женщины нам милой!» читаем:

О письма женщины нам милой!

От вас восторгам нет числа,

Но в будущем душе унылой

Готовите вы больше зла.

В стихотворении предвидится миг, «когда погаснет пламя страсти», в этом случае предполагаются два пути. Первый — «Отдайте ей ее посланья» и второй: «Иль не читайте их потом». Чтение любовных писем может разбудить мучительную тоску или «ревнивую злобу». По-видимому, послания все же были отданы Панаевой «на расправу». Однако, сам поэт тоже имел некоторое внутреннее побуждение с ними расправиться, хотя от последнего шага удерживался.

Подчас на них гляжу я строго,

Но бросить в печку не могу.

Завершается стихотворение трехстишием, которое через четыре года почти дословно повторится в «Прощанье»:

Но и теперь они мне милы —

Поблекшие цветы с могилы

Погибшей юности моей

Мне эти письма будут милы

И святы, как цветы с могилы, —

С могилы сердца моего.

(«О письма женщины

(«Прощанье», 1856)

нам милой», 1852)

Письма еще не сожжены, не горят у него на глазах. Они еще бережно складываются в портфель и хранятся там. Он еще может позволить себе отнестись к ним как к реликту прошлого, уже слегка поблекшему.

О письмах говорится также в двух более ранних стихотворениях (1850 года). Оба написаны в период отсутствия Авдотьи Яковлевны в Петербурге, она, в одиночестве, отбыла на лечение за границу.[219]

Некрасов воспринял отъезд Панаевой как некую рубежную веху в их отношениях. В стихотворении «Да, наша жизнь текла мятежно…» последовательно рассматривается вся история их отношений с А. Я. вплоть до наступившей разлуки. С начала любви прошло едва ли больше четырех лет[220], но чувство развивалось так бурно и интенсивно для обоих, что расставание (пока временное, но кто знает?) оказалось «неизбежным».

Да, наша жизнь текла мятежно, Полна тревог, полна утрат, Расстаться было неизбежно — И за тебя теперь я рад!

(«Да, наша жизнь текла мятежно», апрель-сентябрь 1850)

Обращаю внимание на слово «утраты». По предположению Я. 3. Черняка и К. И. Чуковского, как раз в это время, в 1849–1850 году, умер новорожденный сын Панаевой и Некрасова[221]. Известно также, что в 1847-48 году они потеряли первого ребенка (чему посвящено некрасовское стихотворение «Поражена потерей невозвратной…» (1847–1848?). Так что утраты были, и утраты тяжелые, совместно переживаемые…

Поэт лукавит, говоря, что «рад» за уехавшую подругу. Его чувства далеко выходят за пределы, очерченные этим словом. Отъезд любимой не прибавил ему радости, наоборот, он томится, испытывает муки ревности… В состоянии, когда отсутствует желание жить дальше (Не знал бы я, зачем встаю с постели…), одно утешение для него — письма от А. Я. Их он называет «заветные листы». Содержание их обычно для близких любящих людей: здорова ли? что думает? легко ли… живется в чужих странах? грустит и скучает или нет? Это стихотворение-воспоминание о начале и развитии их любви кончается откровенным признанием ревнивца:

Но мысль, что и тебя гнетет тоска разлуки.

Души моей смягчает муки.

Весь срок пребывания любимой за границей (а это почти полгода — с апреля по сентябрь) для оставленного поэта — время ожидания писем. Все остальное, вся прочая жизнь — не в зачет. Лучше бы вообще не жить — пребывать в состоянии бездумного сна и ждать ее возвращения. Опираюсь на строчки в начале стихотворения:

Желал бы я, чтоб сонное забвенье

На долгий срок мне на душу сошло…

«Долгий срок» — это, судя по всему, те самые полгода отсутствия любимой, так отчетливо зафиксированные в дате написания стихотворения.

Еще одно лирическое признание, написанное в то же самое время и имеющее ту же самую фиксированную дату: апрель-сентябрь 1850 года — «Так это шутка? Милая моя…».

Сопоставляя эти стихи с «Горящими письмами», можно убедиться, как непросты на самом деле были отношения, связывающие Некрасова с Панаевой.

Во всяком случае, то, что формулирует поэт в стихотворении 1856–1857 года, плохо согласуется с содержанием более ранних стихов. Вчитаемся в тексты.

Так это шутка? Милая моя,

Как боязлив, как недогадлив я!

Я плакал над твоим рассчитанно-суровым,

Коротким и сухим письмом;

Ни лаской дружеской, ни откровенным словом

Ты сердца не порадовала в нем.

(Так это шутка? Милая моя…, 1850)

Если переложить стихи на смиренную прозу, то получится, что любимая написала поэту что-то очень злое, язвительное и несправедливое, над чем он «плакал и страдал», не понимая причины столь сильного озлобления. Но в следующем письме ему было объявлено, что «это шутка». Ничуть не возмутившись таким странным поворотом, лирический герой ликует и празднует победу.

И сердце шлет тебе благословенья,

Как вестнице нежданного спасенья.

Такую реакцию хочется назвать детской — недаром далее следует сравнение с ребенком, которого няня нарочно оставляет одного в лесу, тем самым приведя его в смятение, вслед за чем, как ни в чем не бывало, появляется перед ним. Бедный ребенок «все забыл» и «к сердцу жмет виновницу испуга, как от беды избавившего друга». Но это дитя, не понимающее «коварства» няни. А тут взрослый, почти тридцатилетний человек, сознательно не желающий замечать затеянной с ним игры. Скажем, однако, несколько слов о «героине» некрасовской лирики.

Авдотья Яковлевна Панаева. Была она человеком замкнутым, молчаливым и гордым. Признанная красавица, в браке с небогатым дворянином Иваном Панаевым, счастья не нашла — разве что избежала судьбы «актерки», предначертанной ей актерской профессией родителей[222]. Тяжелые детство и юность, а затем неопределенность положения «подруги Некрасова» при официальном статусе жены Ивана Панаева, не сделали ее характер более мягким и податливым. Чернышевский, близко наблюдавший ее и Некрасова, при всем сочувствии к ней, как-то обмолвился: «Невозможная она была женщина»[223]. Но и Некрасов, прошедший тяжелую школу жизни, ангелом не был. Соединились они уже не в юные годы[224], и к этому сроку у обоих на сердце накопилось много горечи. Оба были импульсивны и горячи, с взрывными энергичными характерами. Правда, энергия Некрасова то и дело сменялась апатией и глубокой депрессией.

Некрасов полюбил Авдотью Яковлевну задолго до ее согласия стать его подругой. Полюбил ее «роковой страстью», практически без всякой надежды на взаимность. В уже цитированном стихотворении «Да, наша жизнь текла мятежно…» так описана предыстория их отношений:

Как долго ты была сурова,

Как ты хотела верить мне,

И как не верила, и колебалась снова,

И как поверила вполне!

Если исходить из этих стихов, получается, что между поэтом и А. Я. был заключен своеобразный договор «веры». Она поверила тому, что говорил ей влюбленный. Можно предположить, что говорил он ей о своем чувстве и о тех новых перспективах, которые откроются перед ней, соедини она с ним свою судьбу. И это согласуется с воспоминаниями, сохраненными в «Горящих письмах»:

Свободно ты решала выбор свой,

И не как раб упал я на колени…

Здесь говорится о союзе двух равноправных людей.

Между тем, в стихотворении «Так это шутка? Милая моя…» в отношениях двоих равноправия нет. Он зависит от ее каприза и принимает такое положение без возражений и упреков. О том, что в отношениях Панаевой и Некрасова такой тип отношений имел место, говорит еще одно стихотворение, написанное уже позже, в 1861 году, знаковом для русского общества и для «Современника»: в том году был провозглашен манифест об отмене крепостного права и умер деятельнейший сотрудник Некрасова двадцатипятилетний Николай Добролюбов. Стихотворение называется «Слезы и нервы», оно было опубликовано без подписи за год до смерти Некрасова. В нем — о деспотизме женских слез, истерических сцен, которым раньше поэт «слепо верил», чего ныне уже нет. Во второй части автор, уже освободившийся от тягостной зависимости, задается вопросами:

Кто ей теперь флакон подносит,

Застигнут сценой роковой?

Кто у нее прощенья просит,

Вины не зная за собой?

Кто сам трясется в лихорадке,

Когда она к окну бежит

В преувеличенном припадке

И «ты свободен!» говорит?

Кто боязливо наблюдает,

Сосредоточен и сердит,

Как буйство нервное стихает

И переходит в аппетит?

Очень «фактурная» сцена, с долей иронии и самоиронии, описывающая зависимость от женщины, склонной к истерии: тут и флакон с успокоительным лекарством, и попытка выброситься из окна и, наконец, жадное поглощение пищи после очередного нервного припадка. В конце зарисовки, вслед за сценой «утреннего примирения» — покупки «дорогого наряда», — следуют важные строки о герое, обобщающие ситуацию:

И увидав себя в трюмо,

В лице своем читает скуку

И рабства темное клеймо…

Рабство. Слово сказано. Любовный плен иногда принимает и такие формы.

И вот что хочу заметить. Последняя часть стихотворения, состоящая из вопросов, начинающихся с кто: кто подносит флакон? кто просит прощенья? кто проводит трудные ночи? и т. п., наводит на мысль, что у автора, во-первых, есть живой интерес к тому, что за человек заменил его на любовном посту, и, во-вторых, что у него безумная ревность к этому человеку…

Мне кажется, когда Тургенев в письме к Марии Толстой (сестре писателя, 1857 год) писал о Панаевой, что она «мучит Некрасова самым отличным манером» и владеет им как своим «крепостным человеком»[225], он имел в виду именно такого рода отношения. К слову сказать, сам Некрасов не всегда корректно вел себя с А. Я. — даже на людях. Известно, что «вспышки» Некрасова не нравились Чернышевскому, в этих случаях подходившему к А. Я. «поцеловать ручку»[226].

А теперь перейдем непосредственно к письмам.

Сохранились два небольших письма Панаевой к Некрасову за 1855 год, оба написаны летом, одно за другим, с промежутком в 8 дней.

Первое письмо датировано 30 июня. Это тяжелое время для обоих. Вот что пишет комментатор по поводу этих писем: «Три более ранних письма (третье письмо — записка в одно предложение, — И. Ч.) Панаевой к Некрасову (1855) относятся ко времени обострения их отношений: весной 1855 года умер сын (второй их погибший в раннем возрасте ребенок)[227], болезнь самого Некрасова приняла особенно опасное развитие, денежные дела Панаевой были крайне запутаны».

Про денежные дела — немного погодя. Что до болезни Некрасова — она действительно обострилась. У него признавали горловую чахотку[228]. В Москве лечил его профессор Иноземцев с огромным штатом помощников по какой-то своей особой методике — с помощью холодной воды. Друзья, да и сам Некрасов, считали, что болезнь его безнадежна и жить ему осталось недолго[229]. Итак, попробуем нарисовать диспозицию, то есть ту обстановку, которая предшествовала написанию двух известных нам панаевских писем.

В середине апреля 1855 года умирает четырехмесячный Иван, сын Панаевой и Некрасова. На поэта смерть ребенка (а он, по-види-мому, при ней присутствовал)[230] подействовала удручающе. К тому же, Авдотья Яковлевна решила, что лето им с Некрасовым лучше провести раздельно: она тоже была в болезненном и подавленном состоянии. Некрасова взял под свое крыло его московский друг Василий Боткин. В подмосковном Петровском парке была снята дача, где друзья решили провести лето. Некрасов лечился, писал стихи (в тот тяжелый для него 1855 год сочинил он пропасть лирики)[231], сильно хандрил, писал письма А. Я.

Видимо, в одном из его писем была просьба прислать «Илиаду», так как ответное дошедшее до нас письмо Панаевой[232] начинается со слов: «Я распорядилась об Илиаде».

Первое, что останавливает внимание в письме А. Я., это обращение к Некрасову на Вы. Письмо полно выговоров (за поспешность в письмах, за отсутствие описаний принимаемых против болезни мер), но в нем звучит неподдельное беспокойство: как себя чувствует, так ли лечится. Сама еще не оправившись после родов и смерти малыша, она предлагает Некрасову: «Если желаете, я приеду к Вам на будущей неделе». Бросается в глаза и еще одно: дела «Современника» для нее свои. Она пишет: «Нам и Краевскому (ж. Отечественные записки, — И. Ч.) позволили политику», то есть печатать политические новости.

А. Я. вхожа в закулисье журнальных дел и знает, что Ив. Ив. Панаев просил об этом министра и что письмо его, «верно, имело влияние»; она поясняет: не было еще официального уведомления, потому и в журнале «нельзя было напечатать в объявлении».

Описывает А. Я. и свое времяпрепровождение; для Некрасова важно, что она никого не видит и никуда не ездит. Утром сидит за работой (вышивает?), вечером пишет повесть («Степная барышня»)[233], ездит купаться, гуляет по саду и читает. Такой однообразный и чинный распорядок должен был прийтись по душе ревнивому поэту. В конце упоминается «неприятнейший факт», о котором «ничего нет нового». Комментарий к этому месту отсутствует, позволю себе робкую догадку: уж не дело ли с наследством Огарева?

Именно в это время Николай Огарев, оказавшись за границей, в Лондоне[234], сумел придать ход делу о деньгах покойной жены, умершей в Париже тремя годами раньше. Именно тогда начался процесс Огарева против Авдотьи Панаевой и Н. С. Шаншиева, закончившийся в 1860 году решением суда вернуть присвоенные деньги Огаревой.

Конец письма заставляет удивиться. А. Я. пишет: «Вам жму крепко руку».

Это или отголосок «новых отношений» между полами, или — что представляется более справедливым, — жест участия, когда через обряд рукопожатия из руки в руку передаются энергия и живое тепло.

Второе письмо написано Панаевой 8 июля 1855 года, тоже из Петербурга. Оно — ответ на полученное от Некрасова. Ответ жесткий, злой, негодующий: «Что за тон? Что за странные предположения… Вы все дурное, все низкое приписываете мне, как бы Вашему первому врагу». Негодующий тон письма сменяется затем печальной жалобой: «…Ваше письмо много мне принесло слез и горя. А у меня его так мало, что Вы и не задумались прибавить самой ядовитой горечи». Здесь, конечно, намек на только что понесенную утрату. В письме возникает тема оскорблений и презрения, кото-рые-де сопровождают жизнь Авдотьи Яковлевны: «Все, что близко ко мне, все меня презирало и презирает… Утешьтесь, не Вы первый меня оскорбляли. Моя мать и сестры с презрением смотрели на меня…» [235].

Как кажется, эта тема была одной из наиболее болезненных для обоих и должна была постоянно возникать в их разговорах и письмах. Положение Панаевой, которая будучи женой Ивана Панаева, находилась в так называемом «гражданском браке» с Некрасовым, было двусмысленным, неудобным, вызывало толки. И главный удар сплетен, пересудов, даже оскорблений, естественно, приходился на женщину. А смерть ребенка еще более обострила ее чувствительность и растравила накопленные обиды и раны.

В конце этого второго очень неласкового письма Панаева пишет: «Прощайте. Желаю одного теперь в жизни — это возврата Вашего здоровья, а с ним Вы, верно, забудете все старое. Оно очень Вам надоело, я вижу по всему» (там же).

Речь, таким образом, идет о разрыве. Судя по письму, отношения между двумя крайне натянутые и болезненные.

Панаева приезжала в Москву к больному Некрасову в начале июня, а затем и в Петровский парк — в конце июля 1855 года. Василий Боткин, недолюбливавший А. Я., писал однако Тургеневу, что она «хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть Некрасова»[236]. Тот же Боткин признавал, что она «очень хороша теперь с ним…» (Боткин — Тургеневу, 5 августа 1855, Москва)[237].

Осенью-зимой 1855-56 года Авдотья Яковлевна вновь уезжает за границу. Если исходить из приблизительной даты написания «Горящих писем» (1855 или 1856), можно предположить, что письма свои она жгла перед отъездом — после очередной громкой размолвки с Некрасовым. Однако, провожая подругу в дорогу, поэт снова молит о письмах («Прощанье», зима 1856).

Летом 1856 года Некрасов один, без компаньонов, первый раз отправляется в Европу; в Вене он встречается с А. Я., там происходит их примирение.

Они вместе путешествуют по Италии. Из Рима Некрасов тайно от Панаевой едет в Париж — к Тургеневу. У него есть желание «удрать» от А. Я. Но попытка не удается, психологически он привязан к ней крепко: Некрасов очень быстро возвращается, под предлогом, что хочет посмотреть Пасху в Риме.

Некоторое время их отношения идилличны, они вместе собирают цветы на весеннем лугу вокруг виллы Боргезе, едут на юг Италии, потом снова в Париж — на этот раз уже вдвоем. Это, можно сказать, лучшее время их любви, если не считать ее начала. Но внезапно все обрывается. Некрасов возвращается в Россию, Панаева (по всей видимости) остается за границей. В сентябре 1857 года поэт пишет А. Я. письмо.

Об этом письме мы знаем по его копии, обнаруженной Михаилом Лемке в 1918 году в недрах Третьего отделения, где письмо подверглось перлюстрации[238].

Не все некрасоведы считают его подлинным[239]. Выдвигается аргумент: Некрасов был в это время в Петербурге вместе с Панаевой. Зачем было ему писать ей письмо за границу? В самом деле, Тургенев в уже цитированном письме к Марии Толстой (1857) пишет: «Я Некрасова проводил до Берлина; он должен быть теперь в Петербурге. Он уехал с госпожою Панаевой…». Но пароход до Петербурга отправлялся не из Берлина, а из Штетина. Панаева могла оставить Некрасова именно там. В «Воспоминаниях» Авдотьи Панавевой можно прочесть, что Некрасов, которому научное «светило» предписало ехать для лечения на остров Мадеру, воспротивился этому и обратился к А. Я.: «Я прошу вас довезти меня до русской границы, а там я один кое-как могу добраться ло Петербурга». Далее следует пояснение Панаевой.: «Некрасов знал, что я намеревалась брать морские ванны, которые помогали мне от мучительных страданий печени» (стр. 275). Итак, Панаева могла только довезти Некрасова до границы и затем вернуться, чтобы продолжить морские ванны.

Некрасов вернулся в Россию (в Петергоф) после почти годового отсутствия 30 июня 1857 года. Дата эта известна из его письма Тургеневу, в котором он описывает свое душевное состояние такими словами: «Горе, стыд, тьма и безумие»[240]. А вот начало этого письма: «Я прибыл на дачу близ Петергофа (нанятую для меня Василь-ем). Я поселился на даче с моей дамой и с Панаевым, которого болезнь подломила»[241]. Как-то не верится, что под словом «дама» подразумевается Авдотья Яковлевна… Приходит в голову, что именно ее отсутствие, вызванное бурной ссорой и разрывом отношений, ввергло Некрасова в душевный кризис.

Письмо свое Панаевой Некрасов пишет в сентябре того же 1857 года (если дата, указанная Лемке, верна). Исследователям еще предстоит прояснить вопрос, где была в это время Панаева[242].

Но обратимся к письму, вернее к сохранившемуся в копии фрагменту письма Некрасова к Панаевой.

Этот фрагмент касается «огаревского дела», в суть которого я здесь вдаваться не буду. Скажу только, что Авдотья Панаева, доверенное лицо первой жены Огарева, и управляющий ее имением Н. С. Шаншиев были обвинены в утаивании денег М. Л. Рославле-вой-Огаревой и в 1860 году должны были по суду выплатить их Огареву (Марьи Львовны Рославлевой-Огаревой к тому времени уже семь лет как не было в живых).

Некрасов в своем письме «напоминает» Панаевой, что он ее «прикрывает «в ужасном деле по продаже имения Огарева» и «с этим клеймом» умрет, так как ее честь «была ему дороже своей». Он пишет о «презрении» Герцена, Огарева, Сатина и Анненкова, которого не смыть всю жизнь…». Панаева, по словам Некрасова, не понимает всей тяжести и своего преступления, и той жертвы, которую ради нее принес он, Некрасов.

Письмо вызывает много вопросов, его содержание наводит на мысль о расчете на утечку информации, в результате которой автор письма будет обелен в глазах недоброжелателей, а именно — перед герценовским кружком.

Вот несколько наблюдений:

1. Странно, что письмо, адресованное за границу и содержащее имена «государственных преступников» Герцена и Огарева, было отправлено обычной почтой. Все письма Тургенева, адресованные за границу и содержащие опасные имена или сведения, шли через нарочного. Вот что пишет Тургенев Герцену 10 июля 1857 года: «Письмо твое (Некрасову) я доставлю при первой возможности (нельзя же переслать его по почте)»[243]. В другом письме Тургенев говорит Герцену: «Ты можешь для верности написать о Чернышевском иносказательно»[244]. Это письмо Тургенев хочет сам отвезти адресату в Россию. Еще одно письмо (от 22 мая 1860 года) писатель передает Герцену через Н. М. Жемчужникова. Понятно, что Тургенев опасается перлюстрации.

Почему же Некрасов ее не опасается?

2. Настораживает тон письма. Он обличительно-публицистический, словно рассчитан не на Авдотью Яковлевну Панаеву, в прошлом, да и теперь еще — любимую женщину, а на чужие длинные уши, по долгу службы ловящие «откровенные признания» известного литератора.

3. Некрасов пишет, что «прикрывает» Панаеву», хотя суд обвинил вовсе не его, а именно ее — как доверенное лицо Марьи Львовны Рославлевой-Огаревой — в присвоении огаревских денег. Другое дело, что Герцен и его друзья были уверены, что за спиной Панаевой стоял Некрасов. Сам же Некрасов не только Панаеву не прикрывал, но, наоборот, утверждал во всеуслышанье, что именно она во всем виновата. Герцену такое поведение не нравилось. «Итак первое дело (огаревское, — И. Ч.) он (Некрасов, — И. Ч.,) взвалил на Панаеву», — пишет Герцен в июле 1857 года Тургеневу[245].

4. Не вызывает доверия и фраза «твоя честь мне дороже своей». Честь Панаевой была безнадежно загублена во многом по его вине, точнее по вине того положения, в которое она была поставлена по «вине» Некрасова. Недаром она не без намека пишет в сохранившемся письме к Некрасову, что все ее «презирают»…

5. Не мною замечено, что Н. С. Шаншиев, упомянутый Некрасовым как «умерший», был в то время жив и пережил самого автора письма.

Объяснить эту «оговорку» можно только тем, что все письмо сочинялось как некий уголовный «роман», где так уместно сказать, что «всю (правду) знаем лишь мы вдвоем, да умерший Шаншиев».

6. Известно, что, чтобы спасти А. Я. от долговой тюрьмы, Некрасов выплатил 12 тысяч рублей. Он пишет об этом в письме к Добролюбову[246] (декабрь, после 20, 1860, Петербург). Самое интересное, что деньги эти выплачены «из кассы Современника». И это наводит на размышления.

Сложнейшее и запутанное «дело об огаревском наследстве», которому посвящен фрагмент уцелевшего письма, до сих пор вызывает споры и не имеет однозначного ответа.

А мне осталось только посожалеть, что из всех писем Некрасова и Панаевой уцелели только эти — гневные, со взаимными упреками и обвинениями.