Второе действие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Второе действие

Обитый темным дубом кабинет Шумахера в его квартире при Академии наук. Шкафы с книгами под самый потолок. В углу — скульптурный бюст Петра Первого, сделанный по известной «восковой персоне». Стол приготовлен для заседания.

У камина — Шумахер, ноги которого прикрыты меховым одеялом, за столом, разбирая бумаги — архивариус Стефангаген. Слышна музыка.

Стефангаген. Господин адъюнкт Тауберт, будучи жестоко влюблен в жену свою, играет отменно, из чего следует…

Шумахер. А ты меня зятем моим не забавляй, Стефангаген. Зови-ка сюда Петера Алексеева!

Стефангаген. Он еще не пришел, господин советник.

Шумахер. Ну, кто там еще из студентов?

Стефангаген. Ермола Шелех!

Входит Ермола Шелех.

(Стефангаген быстро спрашивает его, заглядывая в бумаги.) Ермола Шелех? Какой провинции? Что у тебя тут написано: с реки Двины? Из свободных крестьян? Церковь исправно посещаешь? Исповедовался? Причащался?

Шелех не успевает и рта раскрыть, как следует другой вопрос.

Почему пошел в Академию и какие в ней успехи имеешь?

Шелех. Пошел потому, что имел пример Ломоносова; успехи имею изрядные.

Шумахер. Совсем не изрядные. Предпочитаешь практику теории.

Шелех. Понеже, господин советник, вижу теорию у преподавателей своих слабой, — к Ломоносову в ученики прошусь потому, что он теорию с практикой хорошо соединяет.

Шумахер. А еще какая причина, что к Ломоносову и росишься?

Шелех. А еще причина та, господин советник, что слышал я, будто Ломоносов сильно захворал и в хворости своей оказал так: «Если и приблизится день, в который я не буду уже господином моей жизни, то в день тот без досады скажу, что я зерна знаний своих для других посеял».

Шумахер. Да ты дерзкий, братец! Отец ради тебя на последние деньги из крестьян в купцы переписался, чтоб быть тебе в Академии, а ты?

Шелех. Ради благодарности к отцам нашим и прощусь, господин советник, к Ломоносову!

Шумахер. Кто там еще?

Стефангаген. Анкудин Баташ.

Шумахер. А, татарин! Зови. (Шелеху.) А ты иди, братец.

Шелех уходит. Входит Баташ. Встретившись с Шелехом, он подталкивает его и что-то шепчет на ухо. Шелех улыбается.

Чему смеешься, татарин?

Баташ. Рассказ смешной читал, ха-ха! Один славный питух никогда воды не пил. А перед смертью попросил большой стакан ее, говоря, что теперь должно проститься со своими врагами. Ха-ха!

Стефангаген. Почему в ученики Ломоносова просишься?

Баташ. Книжки трудные заставляют читать, ничего понять нельзя. Домой пойти нельзя. «Твои родные, говорят, идолопоклонники, и оттого черт имеет большой случай обольщать и вводить во всякие беззакония!» Мой родной — хороший человек, ему беззакония не надо! Я у хороший человек учиться хочу. Мне здесь говорят — «ходи в православной вера!» Зачем мне православной вера, мне и своя много!

Шумахер. Петера Алексеева знаешь?

Баташ. Петер Алексеев? Не слышал.

Шумахер. Бывал он у калужских бунтовщиков?

Баташ. А разве в нашем государстве бунтовщика есть?

Шумахер. Хитер ты, братец! Продолжай, Стефангаген.

Стефангаген. Имел ли ты беседу с Ломоносовым и, ежели имел, то какую и о чем? Он ли тебе советовал не переходить в православную веру?

Баташ. О Ломоносове имел слухи. Был у него в Академии, на лекции по физике. Беседы не имел.

Стефангаген. Что студенты говорят о сем Ломоносове? Не говорят ли, что он в бога не верует? И почему так говорят? Чему ты смеешься?

Баташ. Рассказ один вспомнил. Одна госпожа, беспокойная в своем болтании, спрашивает лекаря: «Отчего у меня зубы падают?» А он ей на то: «Оттого, сударыня, что ты их часто своим языком зря колотить изволишь!»

Шумахер. Пошел вон, дурак!

Баташ уходит.

Стефангаген. Григория Уктусского позвать!

Шумахер. Не Уктусского, а Петера Алексеева.

Стефангаген. Петера Алексеева все еще нет, господин советник.

Входит Гриша Уктусский.

Григорий Уктусский ты есть? С Урала? Сын чиновника? Почему ты просишься к Ломоносову?

Уктусский. Где сердце лежит, туда и нога бежит, господин архивариус.

Стефангаген. В бога веруешь? (Молчание). Оглох? В бога веруешь?

Уктусский. В какого?

Шумахер. Бог один, глупец!

Уктусский. И у вас и у меня, господин советник?

Шумахер. Ну да.

Уктусский. И он справедлив?

Шумахер. Бесспорно!

Уктусский. И воздает «коемуждо по делам его»?

Шумахер. Вы развращены, студент! (Стефангагену.) Напред того не было, а ныне всяк в состоянии буйствования. Что это?! (Уктусскому.) Уходи!

Уктусский ушел.

Стефангаген, составь немедля бумагу: и о химической лаборатории его, и о студентах. Прохвосты! Тауберт! Доротея!

Входит Тауберт и жена его Доротея.

Госпожа Цильх не у вас?

Доротея. Госпожа Цильх? Экономка Ломоносова? Она у нас не бывает, батюшка.

Шумахер. Будет. (Стефангагену.) Иди.

Стефангаген ушел.

Доротея садится по другую сторону камина, против отца, и вяжет чулок. Тауберт, поднявшись по лестнице для книг, достает какие-то манускрипты, просматривает и выписывает из них.

Тауберт. Вас, господин советник, рассердили эти «будущие студенты» Ломоносова?

Шумахер. Ничего. Я уже успокоился. (Потирая ноги.) А-а-а… ноги ноют…

Доротея. Непогода, батюшка. Климат в Петербурге сыр, а в здании Академии наук того сырее.

Шумахер. Страдаю Не столь от сырости, сколь от профессоров, сверх своей должности характер имеющих, вроде Ломоносова.

Доротея. Ах, батюшка, мне кажется, вы преувеличиваете злодеяния Ломоносова. Господин Ломоносов весел и добр…

Тауберт. И красноречив?

Доротея. Бесспорно.

Тауберт. Жена! Красноречие — суть искусство, которое управляет умами.

Доротея. И что же из того?

Тауберт. А то, что Ломоносов все свое красноречие теперь направил к тому, чтобы открыть университет в Москве. Зачем? Чтобы побольше обучить возмутителей и ими ниспровергнуть монархию!

Шумахер. Ну, многих ему не обучить, а отдельные возмутители не разрушают монархию, а укрепляют ее, понеже борьба с ними плодотворна для остроты ума.

Тауберт. Позвольте усомниться в вашей мудрости.

Входит с бумагами архивариус Стефангаген.

Передает Шумахеру письмо.

Шумахер. От кого?

Стефангаген. От господина Теплова.

Шумахер (читая письмо). А-а…

Стефангаген начинает доклад на немецком языке.

Доротея. Господин архивариус, Иоганн Данилыч любит, чтоб в нашем доме говорили по-русски.

Шумахер (показывая письмо Стефангагену). Ты читал?

Стефангаген. Откуда же, господин советник? Оно запечатано.

Шумахер. Запечатанное как раз и есть интерес читать. Докладывай.

Стефангаген докладывает. Шумахер пишет.

Стефангаген. Их сиятельство, высокородная графиня Катерина Ивановна Разумовская, поручением их императорского величества посланы в Академию наук сделанный в подарок их императорскому величеству предивный андроид принять. И поелику вам, господин советник, сегодня недужится, позволю себе думать, что графиня Катерина Ивановна сюда, на квартиру вашу, прибудут.

Доротея. Батюшки! Сама Катерина Ивановна едет!

Шумахер. Письмо великому Эйлеру приготовили?

Стефангаген. Извольте прежде о студентах, кои просятся к Ломоносову, равно как и о строении так именуемой «ломоносовской химической лаборатории». Мнение ваше, господин советник, о сем предмете известно. Я уже составил решение канцелярии Академии наук. Прошу подписать. (Подает перо.)

Шумахер. А какое мое мнение?

Тауберт. Студентов гнать, лабораторию не строить.

Стефангаген. Так и написано тут.

Шумахер. В огонь! Разрешение на постройку химической лаборатории будет подписано.

Тауберт. Кем?

Шумахер. Мной.

Тауберт. А президент?

Шумахер. Президента я уговорю.

Тауберт. Что, сенат настаивает на сей постройке? Императрица?

Шумахер. Нет, я. (подает написанное им Стефангагену.)

Тауберт (разводит руками). Ну, Иоганн Данилыч, удивил! Теперь вам остается позволить всем желающим ни о студентам учиться у Ломоносова.

Шумахер. Я так и сделаю.

Тауберт. Нет! (Стучит кулаком по бумагам.) Да вы читали жизнеописания сих студентов? Питер Алексеев из мужиков Калужской провинции, кои бунт поднимали. Никифор Пиленко, запорожец, ездил туда тож, едва ли не оружие бунтовщикам ковать. Анкудин Баташ — татарин, и в церковь не ходит. Его любимец Николай Поповский — ритор и поэт, перевел стихами «Опыт о человеке», где проповедует богомерзкое учение Коперника и осмеивает догматы православной церкви!

Шумахер. И, однако, канцелярия Академии наук разрешает Ломоносову принять сих учеников к себе и учить!

Тауберт. Вы так приказываете?

Шумахер. Я.

Тауберт. И зачем тогда вы велели мне выписывать извлечения из латинских трактатов Ломоносова по физике и химии? Зачем?

Шумахер. Чтобы послать великому Эйлеру с письмом о Ломоносове. Ломоносов сообщил Эйлеру новый открытый им закон сохранения материи и энергии. Нам давно пора опровергнуть этот закон. Сколь ни невежественны русские придворные круги, но и они уважают имя величайшего математика. И, если Леонид Эйлер поддержит новый физический закон Ломоносова, — мне будет труднее с ним бороться. Жаль, конечно, что академики мои мало влиятельны для Эйлера, ибо они бездарны и тупы. Но зато они яростные сторонники бога и престола! Что же касается плохих книг, которые они пишут и печатают, то зачем людям хорошие книги, если, по мнению богословов, человек вообще плох?

Тауберт (возмущенный). И все-таки…

Доротея. Иоганн!

Тауберт. Что Иоганн? Ты знаешь физику и химию, и тебе известны, может быть, свойства флогистона?

Доротея. Разумеется.

Тауберт. Читай трактат Ломоносова: «Нулус флогистоном нон эстс» — флогистона нет! Ученые Европы доказали, что флогистон, или по-русски «теплотвор», сия божественная, непостижимая сила управляет тяжестью, светом, воздухом, металлами, всем! Всей вселенной!

Ломоносов пишет — нет флогистона, а есть различные, разнообразные атомы, из коих составляются молекулы или «корпускулы», а из сих бездушных молекул — все тела, весь мир! Я, ты, твой отец, вот это кресло, дрова, огонь — все лишь действие разнообразных атомов. А бог? Где, я спрашиваю, бог и его флогистон?.. Об этом ни слова! Ломоносов богохульствует, утверждая — нет флогистона!

Доротея. Богохульствует?! Не вернее ли сказать, что это гипотеза, как многие другие?

Тауберт. А подтверди опытами в своей лаборатории Ломоносов эту атомную гипотезу, что тогда?

Доротея. Тогда она не будет гипотезой, а будет научным фактом.

Тауберт. Доротея, ты — дура! Если атом будет фактом, значит, человек узнает всю сущность материи. Всю! А узнав всю сущность материи, человек сможет управлять ею. Всей материей! Он станет равен богу. Понимаешь, кому уподобляет себя Ломоносов? Страшно сказать — богу! Шарлатан! Иоганн Данилыч, вы создатель глубочайшего сочинения «О боге, мире и душе», за которое вами получена ученая степень, вы подпишете ему разрешение на постройку лаборатории?

Шумахер. Подпишу. (Похлопывает по щеке Тауберта). Тауберт! Ученик Шумахера! Скоро ты меня поймешь. (Часы бьют один раз. Стефангагену.) Почему мастеровые медлят с андроидом?

Стефангаген (медля уходом). Господин советник! Я тоже вложил все свои капиталы в товары для вывоза и в императорской награде за андроид я хотел бы иметь свою скромную долю…

Шумахер. О! И вас охватила сия горячка? Что же вы скупили? Кожи? Железо? Лес? Пеньку? А вдруг Фредерик Прусский побоится воевать с Россией? Вы тогда разоритесь, Стефангаген!

Стефангаген. Наш король с помощью Англии…

Шумахер. Стефангаген, об этом вам нужно поменьше думать, а того меньше говорить. Идите. Я о вас не забуду.

Стефангаген уходит.

Доротея, душенька, иди к себе.

Доротея собирается уходить.

Тауберт. Иоганн Данилович, как вы могли подписать разрешение на лабораторию и на студентов? Разве ним десять Ломоносовых надобно? Нам и один в тягость.

Шумахер. Поди, поторопи академиков. Доротея, кажется пришла госпожа Цильх? Проси ее сюда.

Тауберт. Экономка Ломоносова?

Шумахер. Да, да, экономка Ломоносова. Иоганн!

Тауберт уходит. Доротея впускает Цильх и уходит. Шумахер сидит у камина.

(Нe оборачиваясь.) Садитесь, госпожа Цильх.

Елизавета Андреевна. Благодарю вас, господин советник.

Шумахер. О Марбурге, о Германии, не скучаете? Тяжело вам управлять хозяйством Ломоносова? Русские шумливы, когда выпьют. (Пауза. Повернулся к ней.) А в Академии, госпожа Цильх, ходят о вас странные слухи. Передают, что вы не экономка, а законная жена Ломоносова.

Елизавета Андреевна (помолчав). Да. Я его законная жена.

Шумахер (скорбно и мрачно). Давно?

Елизавета Андреевна. Несколько лет, господин советник.

Шумахер. Значит, вы стали его женой…

Елизавета Андреевна. В Германии.

Шумахер. Впервые узнаю, что в Марбурге есть православная церковь.

Елизавета Андреевна. Мы венчались в реформатской.

Шумахер. Разве Ломоносов отрекся от православия?

Елизавета Андреевна. Нет, он остался православным.

Шумахер. А разве православному венчаться в еретической церкви не значит отречься от православия? Взгляните на эти узаконения православной церкви. Они утверждают обратное.

Елизавета Андреевна. Мы думали, что академикам предоставляется некоторая свобода…

Шумахер. Ломоносов не был тогда академиком, а был простым студентом. Кроме того, свобода предоставляется академикам в области науки, а не в области религии. Государыня беспощадно карает всех, кто оскорбит православную церковь. Со скорбью сообщаю вам, что Ломоносову грозит кнут, клеймение, каторжные работы.

Елизавета Андреевна вскакивает, ломая руки.

Вы захватили из Марбурга свидетельство о венчании?

Елизавета Андреевна (рыдая). Нет!

Шумахер. Мне прислали его. (Кротко улыбаясь.) Дарю его вам, госпожа Ломоносова. Уничтожьте его.

Елизавета Андреевна. Уничтожить его?!

Шумахер. Да, я уничтожу его следы. Сегодня мы преподносим императрице чудо человеческого ума — человекоподобный автомат, андроид. И если государыня спросит: «каких милостей ждет Академия?», я отвечу: прощения Ломоносову.

Елизавета Андреевна (радостно). О боже!

Шумахер. Да трудится почтенный Ломоносов в мире и тишине! И скажу вам тайно: мною подписан приказ о постройке ему химической лаборатории, равно как и позволение набирать туда студентов.

Елизавета Андреевна. Ах, господин советник! Вижу, вы добры и снисходительны к людским слабостям.

Шумахер. Когда, душенька, проживешь столь много, как я, поневоле будешь снисходителен.

Елизавета Андреевна (горячо). Я так рада, что и дышать не могу… и слезы все текут и текут… Ведь это я упросила его скрывать нашу женитьбу! Я все ждала монарших милостей за труды его. И тогда, говорю, все объяснишь и тебе простят. А тут вдруг все разрешилось… как хорошо! (Помолчав.) Мне можно идти?

Шумахер. Конечно, госпожа Ломоносова.

Елизавета Андреевна. Но мне кажется, что вы еще что-то желаете сказать, господин советник?

Шумахер. Нет. Я сказал все. До свиданья, душенька.

Елизавета Андреевна (опять помолчав). Почему, господин советник, вы пригласили меня? Разве нельзя было передать свидетельство самому Михайле Васильевичу?

Шумахер. Просто я желал познакомиться с женой Ломоносова.

Елизавета Андреевна. Не могу ли я, однако, быть вам чем-нибудь полезной, господин советник?

Они молча и пытливо смотрят друг на друга.

Шумахер. Пока нет. Правда, мне хотелось сказать вам…

Елизавета Андреевна (подхватывая, быстро). А! Что же вы еще хотели сказать, господин советник?

Шумахер. Вы правы. Ломоносов нуждается в снисхождении…

Елизавета Андреевна (резко). В чьем? И моем или вашем?.. Нет, господин советник! Ломоносов не нуждается в вашем снисхождении. А о моем — не с нами мне толковать. (Кладет свидетельство обратно.)

Шумахер. Что это значит?

Елизавета Андреевна. Это — любовь, господин советник. Я не верю вам. Вы не простой и не добрый. Вы ненавидите и Ломоносова и Россию. А я люблю и Ломоносова и Россию. И верю в них. (Помолчав.) Пускайте в ход это брачное свидетельство. Коли дыба и каторга, так дыба и каторга нам обоим. Прощайте.

Шумахер (спокойно). Прощайте, душенька. Доротея, проводи госпожу Цильх.

Елизавета Андреевна уходит.

Стефангаген (входит). Несут андроид, господин советник.

Несколько мастеровых с трудом вносят прикрытый холстиной ящик из красного дерева. Они ставят его и уходят.

Тауберт (входит). Григорий Николаевич!

Теплов (входит, здоровается). Письмо Эйлеру готово?

Стефангаген (докладывает). Господа академики!

Входят академики. На современный взгляд, фигуры их могут показаться преувеличенными и шаржированными. Мы привыкли видеть в академике солидного ученого, широко образованного, подлинно наставника и учителя. Для нас безразлична национальность его. Академики XVIII века в Петербурге были совершенно иные. Так как развитие отечественной науки тормозилось «учеными» вроде Шумахера, имевшими тогда в правящих кругах большое влияние, и русским к науке выйти было трудно, поэтому русских ученых в Академии было мало. Шумахер, дабы убедить правящие круги Петербурга в том, что он заботится о науке, приглашал в Академию подлинных иностранных ученых, как например Рихмана или Эйлера, но приглашал их единицы, а мнимоученых — сотни. Эти мнимоученые, послушные Шумахеру, делали все, что нужно было ему, занимаясь, кстати, и пополнением своих капиталов путем торговли и спекуляции. Мрачная роль в деле торможения отечественной науки принадлежит Г. Н. Теплову. После того, как Разумовский был назначен президентом, Теплов выхлопотал у императрицы устав Академии. Насколько устав Академии был составлен в интересах Теплова и Шумахера, видно хотя бы из того, что все ассигнования на Академию наук выдавались без точного указания статей расхода, что давало канцелярии Академии наук возможность распоряжаться деньгами по своему полному усмотрению. П. П. Пекарский в «Истории императорской Академии наук» говорит: «… Теплов с Шумахером, составляя указ, увлеклись одним помыслом, видимо преобладавшим у них в каждой введенной ими в уставе мере, — это получить для себя возможность безотчетно распоряжаться всем, что ни касалось Академии, а затем поставить как можно в большую зависимость от Канцелярии академиков». Этой полной зависимости Теплов и Шумахер добились. В течение 1745 года русские и иноземные академики подавали четыре раза жалобы в Сенат на самовластие и высокомёрие Шумахера. После назначения Разумовского и Теплова, когда самовластие Шумахера не уменьшилось, а укрепилось, жалобы большинства иноземных академиков прекратились. Против Шумахера и Теплова продолжали бороться лишь Ломоносов, Рихман и несколько друзей их, подлинных ученых.

Надеюсь, что фигуры мнимоученых, вроде Уитворта, будут читателю теперь более понятны. Академики говорят по-французски, немецки, английски и чрезвычайно мало и чрезвычайно плохо — по-русски. Зато слова русские, вроде «кожи», «зерно», «лес», «пшеница», «чугун», они выговаривают отлично!

Теплов, читая письмо Эйлеру, приветствует небрежно академиков.

Теплов. Здравствуйте, академик Рихман.

Уитворт. О, Шумахер! Прикажите подать нам грогу, мы замерзли.

Вносят грог.

Фон-Винцгейм. Здравствуйте, господин Теплов, здравствуйте, господин Шумахер! Господин Теплов, сэр Уитворт опять скупил запасы кожи и железа, которые я хотел купить!

Уитворт. Когда вы, наконец, отстанете от меня с вашими разговорами?

Теплов. Довольно о торговле!

Фон-Винцгейм. Уитворт! Но все-таки вы скупили все кожи.

Уитворт. Да, я скупил в Санкт-Петербурге все кожи, кроме вашей, но за нее я не дал бы и пенса. (Смех.)

Теплов. Довольно о купле и продаже, будем говорить о Ломоносове.

Входит Миллер

Здравствуйте, академик Миллер.

Миллер — знающий историк, но, к сожалению, он находится под полным влиянием Шумахера. Можно сказать, пожалуй, что его действия принесли не мало пользы Академии, но не мало и вреда. Передают анекдот о его споре с Ломоносовым. Миллер многими доводами доказывал Ломоносову, что новое грегорианское летосчисление вернее старого, которого придерживаются русские. «Еще в 1592 году искусные математики, — сказал Миллер, — нашли десять дней излишка в старом календаре, считая от Юлия Цезаря по наши дни!» — «Тем для нас лучше, — ответил, смеясь, Ломоносов, — ибо когда новое счисление верно, то последний суд будет у Вас ранее, нежели у нас, и когда дело дойдет до нас, то уже ад будет наполнен такими, как ты, Миллер, и нас поневоле поместят в рай».

Миллер. Здравствуйте, господа.

Французские, немецкие, английские приветствия несутся ему навстречу, и тем страннее звучат слова Шумахера, произнесенные по-русски.

Шумахер (звонит). Собрание российских академиков открываю, прошу занять места!

Уитворт. Подождите, любезный друг Шумахер. Из трехсот кораблей, побывавших за этот год в Санкт-Петербургском порту, моих пятьдесят семь. Мои корабли нуждаются в грузе, а я — в деньгах. Получу я сегодня от вас деньги?

Шумахер. Собрание российских академиков открыто.

Уитворт. Деньги за андроид!

Теплов. Прошу помолчать, сэр Уитворт!

Уитворт. Деньги за андроид, который мы делали на собственные средства!

Теплов. Вы не умеете вести себя с тактом!

Уитворт. Меня учат такту! А вот в извещении сказано, что господин академик Ломоносов в шесть часов начнет свои извинения, которых мы ждем от него много месяцев. В шесть! Сорок пять минут седьмого! Что это — такт? Может быть, мне из чувства такта принести вам мои извинения? Ха-ха-ха!

Шумахер. Сорок семь минут седьмого? Однако наш друг бесцеремонен! А я сегодня же должен послать наше письмо великому Эйлеру.

Теплов (возвращая Шумахеру письмо). Прекрасно написано! Поставьте ваши подписи, господа академики!

Академики подписывают.

Рихман (читая письмо). «Великий и мудрый Эйлер! Вы узрите из приложенного, как богохульствует Ломоносов, утверждая — нет флогистона! Мы просим вас, высокочтимый Эйлер, подтвердить всю богопротивность атомной теории Ломоносова, всю ее гнусность и безбожность, всю преступность его философии материализма!» Даже преступность?

Теплов. Да!

Рихман. И такое письмо приказывается нам подписать, не выслушав Ломоносова?

Шумахер. Что делать, академик Рихман! Ломоносов не пришел.

Ломоносов (входит). Ан и пришел, хоть и написано в извещении «быть к семи».

Шумахер. К шести, а не к семи.

Ломоносов (подает извещение). Читайте.

Шумахер. Писаря перепутали. Мы их накажем. Люди, кресло Ломоносову!

Кресло Ломоносову, однако, так и не подают. Академики, развалившись, покуривают трубки и разговаривают.

(Ломоносову.) Впрочем, сесть вам, голубчик, придется попозже. Вы долго увертывались от извинений, а потому церемония вашей мольбы должна происходить на ногах. Куда вы смотрите?

Ломоносов. На портрет Петра Великого. Мне кажется, он хмурится, глядя на вас, Шумахер. Почему мне одному велено быть в парадном костюме? Где президент? Почему нет русских академиков — Нартова, Крашенинникова? Где Тредьяковский?

Шумахер. Президент приказал вам покаяться перед теми особами, коих вы прямо оскорбили.

Ломоносов. Никогда ни прямо, ни обиняком я не оскорблял академика Рихмана, моего друга.

Шумахер. Подчиняйтесь приказу президента. Подчиняетесь?

Ломоносов. Подчиняюсь. Господа академики! Канцелярия Академии наук выхлопотала у Сената приказ — просить мне у вас прощения. Она доказала, что недавно мри императорской охоте я устроил шумство и натравил Некоторых из вас на себя, тем вызвав обнажение шпаг. Канцелярия доказала, что вы были агнцами, а я волком, по в персонах ваших я оскорбил всю Академию и даже котел уничтожить, о господи, знатнейших людей российской науки. Вот что доказала канцелярия Академии наук, и она всесильна!.. По приказу сему я прошу у вас прощения, господа академики. (Шумахеру.) Они молчат? Плохо стали понимать по-русски? На каких иностранных языках повторить мою просьбу? На латинском, немецком, греческом или английском, к коему, кажется, вы ныне весьма склонны, понеже англичане преимущественно ведут чрезвычайно живой торг с Россией?

Шумахер (вздохнув). Молчат по другой причине. Скажу с глубоким прискорбием, дорогой Михайло Васильич, — церемония мольбы вашей начата вами неправильно. Щадя ваше чрезмерное самомнение, я не сделал церемонии широко публичной. Хотелось, как говорят по-русски, келейно, даже в отсутствии президента, тихо. Но все-таки церемония есть церемония. Начну с того, Михайло Васильевич, что вами сказан не тот текст. Говорить надо приблизительно так, как говорили вы перед академиками лет десять тому назад, а именно 27 генваря 1734 года. Позвольте напомнить? (Читает.) «Униженно прошу и заклинаю благосклонно — простить меня, сознающего чудовищные размеры своего непростительного проступка». Смирение, христианские слова!

Тауберт. И притом сказанные с тюремными цепями на руках.

Ломоносов. А сейчас хорошо бы ещё и колодку на шею?

Тауберт. Того лучше — петлю!

Шумахер машет на Тауберта, тот садится.

Стефангаген (входит). Президент жалует в Академию.

Шумахер (вскочив). Президент?!

Теплов (жестом успокаивая всех). Сначала покончим с покаянием Ломоносова. Видно, господа, без осудительного слова не обойтись. Так принято во всех академиях Европы, кои построены так же, как и наша Санкт — Петербургская, — им велено защищать веру в бога и в крепость царствующего дома. Продолжайте.

Шумахер. Кто скажет осудительное слово?

Теплов. Академик Миллер.

Миллер. Я — историк. Письмо же Эйлеру о физике. (Но, увидев неудовольствие на лице Теплова, поспешно добавляет.) Однако перед историей все науки одинаковы. Я скажу ему осудительное слово! Ломоносов всегда боролся против моей норманской теории происхождения Руси. Он отрицает, господа, что Русь произошла от варягов, от норманнов…

Фон-Винцгейм (отстраняя Миллера). Господа, позвольте же сказать астроному! Ломоносов хлопочет об астрономической экспедиции в Сибирь. Зачем? Там, вы знаете, астрономы смогут наблюдать прохождение планеты Венеры через диск солнца. Что же он предлагает нам наблюдать?.. О-о-о! Не окружена ли Планета Венера воздушною атмосферой? Боже! Он утверждает, что там возможна жизнь? Жизнь! Где в Библии сказано, что бог посетил планету Венеру и там посеял жизнь и создал человека? Где?

Уитворт (отстраняя фон-Винцгейма). Многочисленными своими трудами по географии я доказал, что из Ледовитого океана, забитого, так сказать, по горло льдами, в Тихий океан пройти нельзя! Ломоносов утверждает обратное. Значит, я напрасно писал свои книги и тратил ваши деньги, господа члены Академии?

Де-Рюшампи. Господа! В моих трудах неопровержимо доказано, что антихрист породит могучего оратора, который ослепит вас своими рассуждениями о пользе материализма, и я, ботаник…

Теплов. Господа академики! Нужно говорить преимущественно о физических трудах Ломоносова. Кто сим трудам его скажет осудительное слово?

Рихман. Я. (Оживление).

Ломоносов, стоя опустив голову, поднимает ее с удивлением.

Ломоносов. Егор Вильгельмыч, друг, ты?

Рихман (спокойно). Я осуждаю.

Тауберт наслаждением, ко всем). Рихман — осуждает! Лучшие друзья от него отказываются.

Шумахер. Осуждайте, академик Рихман, громче осуждайте!..

Рихман. Да, я осуждаю Ломоносова! (Одобрительные аплодисменты.) Но прежде всего, что есть Ломоносов? Философ, естествоиспытатель, поэт. Философ — он по-новому объясняет нам мир. Естествоиспытатель — он по-новому доказывает опытами и наблюдениями свое философское объяснение мира. Поэт — он воспевает красоту и совершенство, природу, храбрость и величие русского человека.

Уитворт. Пока я не слышу осуждения.

Де-Рюшампи. Слушайте дальше. Он осудит Ломоносова как физик.

Рихман. Я — физик. Подобно другим физикам Европы я верил, что при накаливании металл увеличивается в весе, потому что туда-де входит флогистон. Ломоносов провел неопровержимые опыты, доказывающие, что увеличение веса металлов при нагревании есть результат соединения металла с воздухом. Тогда я, вместе с ним, сказал — никакого божественного флогистона не было и нет!

Уитворт. Есть флогистон!

Шумахер. Академик Рихман, я лишаю вас слова!

Рихман. Господин Теплов, разрешите мне окончить речь!

Теплов. Да, да!

Уитворт. Атеист!

Теплов. Тише! Говорите, говорите…

Рихман. Тысячелетие над нами грохочут громы и сверкают молнии. Откуда они? Откуда сие?

Теплов. От бога, академик Рихман.

Рихман. Многие ученые физики исповедуют эту догму. Мы же с Ломоносовым опытами хотим доказать, что причина грома и молнии есть…

Теплов. Академик Рихман! (Стучит по столу.)

Ломоносов. Ну, чего кричать? Рихман говорит правду. Сила электрического огня в молнии столько веков не была еще испытана!.. «Природа не все свои священнодействия сразу открывает», — говорит Сенека. Многое будущим векам, когда даже память о нас исчезнет, оставлено: многое после нас грядущим поколениям ученых откроется. Мы хотим рассеять мрак, покрывающий доселе эту тайну небесного круга.

Шумахер. Замолчи, Ломоносов!

Тауберт (вскакивая). Довольно, черт побери!

Фон-Винцгейм. Рихман, это — нечестно! Вы обещали обвинительное слово.

Рихман. Я его и говорю. Вы не дослушали меня, господа академики. Слушайте меня.

Теплов. Продолжайте!

Рихман. Я осуждаю Ломоносова! Я осуждаю Ломоносова за то, что он, первейший русский ученый, обнажив шпагу, не проколол всех своих противников! И я жалею, что меня не было с ним рядом!

Голоса: «Довольно! Прекратите!»

Вот о чем нужно писать Эйлеру! Пишите, что, осудив Ломоносова за слабое шумство, кланяюсь ему низко, по-русски, в пояс. Кланяюсь за могучую любовь, коей он любит свой народ, русскую науку и Россию! (Кланяется.)

Шумахер звонит.

Уитворт. Скотина! Подлец, он нас предал!

Фон-Винцгейм. Пусть скажет Тауберт! Тауберта!

Де-Рюшампи. Гоните вон Ломоносова!

Тауберт. Академики! Ломоносов — Стенька Разин науки!

Стефангаген (входит). Господин президент, высокородный граф и гетман Украины просит явиться немедля к нему Теплова, Шумахера, Уитворта, Тауберта, фон-Винцгейма, Миллера, де-Рюшампи, Рихмана.

Рихман. Я не слышал имени академика Ломоносова!

Стефангаген. Перечислены все приглашенные президентом!

Академики поспешно уходят.

Шумахер. Что это значит?

Теплов. Идем и узнаем. (Ушел.)

Шумахер (смотрит в окно). Скороходы, гайдуки, вся дворня выбежала, а кто приехал — не могу разглядеть, окно запотело.

Доротея (входит). Графиня Разумовская, батюшка.

Шумахер. Встречай, встречай! Зажечь все люстры! Ах ты, боже мой!

Зажигают люстры.

Ломоносов. Прощай, Иоганн Данилыч!

Шумахер. Прощай, прощай, Михайло Васильевич.

Входит Нарышкина.

Нарышкина. Здравствуйте, советник. Ломоносов, останьтесь. Ваша дочь, советник? Мила!

Шумахер. Ах, ваше сиятельство, как я рад! Благородная, могучая госпожа, супруга президента у меня!

Нарышкина. Где же долгожданный андроид?

Шумахер. Необыкновенный андроид, ваше сиятельство! Извольте подойти поближе!

Он сдергивает чехол. Нажимает кнопку. Футляр раскидывается, образуя пьедестал.

Нарышкина, всплеснув руками, восхищенно смотрит на андроид — человекоподобный автомат, которыми так усиленно увлекались в XVIII столетии. Андроид — серебряный купидон, очень похожий на того мраморного, которого мы видели в парке Шувалова.

Нарышкина. Дивный андроид!..

Шумахер. Да, сочетание несравненной красоты снаружи с искуснейшим механизмом внутри.

Нарышкина. Il marche?

Шумахер. Ходит!

Нарышкина. Il parle?

Шумахер. Говорит!

Нарышкина. Il chante?

Шумахер. Поет!

Нарышкина. Читает те стихи о купидоне?..

Приятный перервался

В начале самом сон…

Шумахер. К великому горю, ваше сиятельство, стихи, вами присланные, оказались слишком длинными. Он может лишь говорить фразы: «Рад цветущему виду их императорского величества!» или — «Ура их императорскому величеству!» Сто сорок два движения, ваше сиятельство, не считая того, что андроид свищет соловьем, кукует, рычит львом…

Ломоносов. Не хватает лишь академического ослиного рева.

Шумахер (гладя андроид). Оболочка — девяносто процентов чистого серебра, ваше сиятельство, а волосы, лук и стрелы из червонного золота.

Ломоносов. Зато сердце железное.

Нарышкина. Вам андроид не нравится, Ломоносов? А вам, фрау?

Доротея. Мастерские, где делали этот андроид, рядом. Батюшка посылал меня туда часто с разными поручениями. Я видела, как там ковали это железное сердце для увеселения железных сердец.

Нарышкина. Ого! Ваша дочь, советник, никак, поклонница поэзии?

Доротея. Да, но музыку я люблю еще больше поэзии.

Нарышкина (Доротее). Вы мне, голубушка, не нужны. Занимайтесь музыкой.

Доротея ушла.

Терпеть не могу ученых немок. Господин Ломоносов! Государыня, выслушав представления Шувалова о ваших новых ученых трудах, повелели помочь вам. Посему президент и приехал в Академию. Церемония вашего покаяния отменяется.

Шумахер. А я и не дал состояться той церемонии, ваше сиятельство.

Нарышкина. Кроме того, Сенат разрешил вам построить химическую лабораторию и учеников в нее набрать, сколь вам нужно.

Ломоносов. Благодарю вас. Я счастлив.

Шумахер. Приказ о том мною подписан.

Нарышкина. Когда?

Шумахер. Да час назад, ваше сиятельство!

Нарышкина. Час назад? Лишь десять минут назад Сенат поставил печать на свое постановление!

Шумахер. Иные люди, из ревности к науке российской, ставят свою печать раньше сенатской, ваше сиятельство. Сей феномен называется — провиденьем.

Нарышкина. Президент любит провидцев. Он ожидает вас в своем кабинете, советник.

Шумахер (испуганно). Ваше сиятельство, прикажете завести андроид?

Нарышкина. Андроид, если понадобится, мне заведет господин Ломоносов.

Шумахер. Врачи запретили мне выходить, ваше сиятельство. Я нездоров…

Нарышкина (важно). Всякий выздоравливает, коли его требует президент Академии наук и гетман Украины.

Шумахер. Выздоравливаю… выздоровел, ваше сиятельство!

Нарышкина. Господин советник, а ключ от андроида?

Шумахер (бросая ключ на стол). Андроид очень, очень хорош. (Ушел.)

Ломоносов. Химическая лаборатория! Благодарю вас, Катерина Ивановна, за несказанно радостную весть для начала наук российских. Катерина Ивановна! А вы сами не встречали ль при Дворе Ивана Ивановича Шувалова?

Нарышкина. Да. Кажется, глаза его привыкли к возвышению, на коем он находится, и голова его не столь кружится…

Ломоносов. Значит, вы беседовали с ним?

Нарышкина. О, не однажды!

Ломоносов. Не говорил ли он вам о моем проекте открытия Московского университета?

Нарышкина. Шувалов что-то говорил, но что?.. Дай бог памяти… в общем, что-то благоприятное, но, право, не знаю что!.. Заведите-ка андроид. Послушаем его. Вам, ведь, он нравится, а?

Ломоносов (пренебрежительно махнув рукой). Э-э!.. Катерина Ивановна! Я не сомневаюсь, что андроид сей великолепнее андроидов Альберта Великого, Себастиана Парижского и прославленного механика Вокансона. (Размахивая большим ключом от андроида). И, однако, сей ключ — не ключ науки, а только ключ от куклы! Академии же Санкт-Петербургской надлежит простираться в более полезных и славных нашему отечеству упражнениях. Иноземные мракотворцы, кои господствуют ныне в Академии, гасят, а не разжигают огонь российских наук. Пора новую, российскую, Академию создавать. А куклы пусть создают куклы.

Нарышкина. Господин Ломоносов! (Строго.) Перед вами не только жена президента, но и особа, родственная царствующему дому.

Ломоносов. Простите, ваше сиятельство, нижайшего и покорнейшего слугу, но — куклы. Разве вы не встречали кукол-вельмож, одетых в шелка, в бархат, повторяющих чужие мысли на чужом — французском — языке и презирающих свой, родной, русский язык? Русский язык! Еще Карл Пятый, император римский, говаривал, что испанским — с богом, французским — с друзьями, немецким — с неприятелем, итальянским — с женским полом говорить пристойно. Но если б император римский в русском языке был искусен, то нашел бы в нем — великолепие испанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, краткость греческого и латинского!..

Нарышкина идет.

Уходите, ваше сиятельство?

Нарышкина. Ухожу.

Ломоносов. Советую вам, ваше сиятельство, побольше ходить.

Нарышкина. Почему?

Ломоносов. У вас царственная походка!

Нарышкина (остановившись, задумчиво). Куклы? (Оживляясь.) Куклы? Пора бы вам увидеть у этой куклы человеческие глаза и пора бы дотронуться с благодарностью до ее руки. Что, горячая? Я — горда. Это все знают. Но когда истинный человек гордится своими чувствами, он не должен бояться их высказать!.. Ах, жизнь человеческая! И не сказано ль в вашей пьесе, Ломоносов, «Тамира и Селим»:

Какая польза в том, что, рок свой проклиная,

Не браком буду брак, а пленом называть?

И на оковы столь несносные взирая,

За мужем следовать, а о тебе вздыхать?

Переехали мы в новый, гетманский дворец на Украину. Залы огромные, белые, радоваться бы. Но мне они напомнили лишь царскую охоту в имении Шувалова, снег на голове купидона и… ваш белый парик. А обратили ли вы внимание, что сего андроида приказала я сделать похожим на того купидона, возле коего вы свои высокие чувства высказывали? И не тогда ли вы сказали: любовь к женщине, к науке, к поэзии, к отечеству должна быть великой. И средины в любви нет?

Молчание.

Они смотрят друг на друга, оба размышляя об одном и том же. Откуда быть средине в том влечении, слабом со стороны Ломоносова и сильном со стороны Нарышкиной? И что такое средина? Она вышла без любви замуж в тот момент, когда, как ей казалось, зарождалась ее любовь к Ломоносову. «Не судьба», — подумала она и попыталась примириться со своим положением, тем более, что и сама не знала: зародилась ли любовь? Примирения не вышло. Она вернулась в Петербург, и прежнее чувство вспыхнуло с прежней силой. Она тянулась к встрече. Кстати, подвернулся и андроид. И вот они встретились… Что же? Жизнь ее разбита. А его жизнь стараются разбить. Ей ли помогать врагам его?.. И, если вдуматься, она ни помочь ему, ни особенно навредить не в состоянии. Она не меценат, она жалкая игрушка в борьбе двух влиятельных родов — Разумовских и Шуваловых. Шуваловы слегка благоволят к Ломоносову, Разумовские, старающиеся выбить союзников Шуваловых, тоже делают гид, что слегка благоволят к Ломоносову. А в конце концов для тех и других Ломоносов — вольнодумец. И она, благоволящая к нему, тоже вольнодумка… Что же может быть у нее с Ломоносовым, кроме легкого короткого разговора? Дружба? Но разве Двор или Разумовские допустят дружбу между внучатой сестрой императрицы и пиитом, занимающимся, кроме поэзии, физикой и химией?.. Значит, все или ничего? Все — это значит развод с Разумовским, развод Ломоносова с женой, да, она уже знает, что он женат… Это — в лучшем случае, если он не любит своей жены. Но ведь он нигде и никогда не говорил, что ее не любит?.. И как она осмелится сказать о любви, и как потребует развода? Сибирь — для нее. Тюрьма — для него. Нет, нет, забыть, чтобы и мыслей не было таких! В конце концов она слабая женщина, и единственно что она умеет делать: это хорошо стрелять. Но кому и зачем это нужно?.. Нет, для нее средины нет. И она покорно наклоняет голову, слыша ответ на свой вопрос.

Ломоносов. Средины нет. Таков истинный человек, гордящийся своими чувствами.

Шумахер (вбегает, тяжело дыша). А каков андроид? Полгода трудились, ваше сиятельство! И как еще трудились! Сто мастеровых, все почти академические мастерские. Андроид понравился? Еще бы! Чудо мы создали, бог мне защита!

Нарышкина. Поелику вы, господин советник, столь набожны, что бог вам во всем защита, след ли было вам делать это языческое чучело из железа, серебра и золота? Ваш «прекрасный андроид» — глупая и ненужная кукла.

Шумахер (потрясенный). Кукла? Работала сотня мастеровых… полгода… все мастерские Академии наук… и кукла!

Нарышкина. Но разве подобает Российской академии наук заниматься такими делами? Ну, вот что. Жалея вас, я покупаю серебряную оболочку сего купидона, а начинку можете оставить себе.

Шумахер. Начинку? Искуснейший механизм… чудо науки, ваше сиятельство! Ломоносов подтверждает великую ценность андроида. Да?! Нет! Ага!..

Нарышкина. Сударь! Я приезжала по поручению государыни принимать андроид. Я его не принимаю. Карету!

Нарышкина быстро уходит. Шумахер садится к камину. Ломоносов берет плащ, направляется к дверям. Стук колес отъезжающей кареты.

Ломоносов. Знобит?

Шумахер (оборачиваясь). Знобит! (Сдерживая себя.) Сырость.

Ломоносов. Прощай, Иоганн Данилович! (Уходит.)

Шумахер. Гасите люстры! Уберите андроид.

Стефангаген (входит). Господин советник, понравился супруге президента андроид?

Тауберт (входит). Карета ее помчалась с великой силой в императорский дворец.

Стефангаген. Что решила высокородная графиня?

Шумахер. Графиня не приняла андроид. Теперь один бог нам защита. (Помолчав. Перебирая книги.) Химия, оптика, металлургия, поэзия. Его книги!.. Ломоносов во всех науках и во многих языках почитает себя совершенным. Полигистор?! Нет, я докажу обратное!

Тауберт (ухмыляясь). Разрешив этому азиату Ломоносову строить химическую лабораторию и набирать учеников?

Шумахер. Да! И дам ему сотни учеников! Ломоносов-то ведь, знаю, одной химии их учить не будет. А когда подойдет срок, туда приедет президент Разумовский… Немного надо разума, чтобы понять — профессор, желающий учить всем наукам, ни одной не научит. И тогда — за сие ученое шарлатанство Сенат отнимет у Ломоносова и лабораторию и учеников.

Стефангаген. Глубокий замысел, господин советник.

Тауберт. Гениально! Неимоверно раздутому ломоносовскому самомнению такой удар убийственнее яда.

Шумахер. Я великую прошибку сделал в своей политике, что допустил Ломоносова в профессора. Пора эту прошибку исправить! Молитесь о божьей помощи, друзья. Преступники сами не торопятся на виселицу. Их ведут силой и с молитвой. Что это?

Слышна музыка и пение.

Тауберт. Это поет Доротея.

Шумахер оглядывается и видит бюст Петра Великого. Что-то кажется ему странным в этом бледном лице. Он берет свечу, подходит ближе и освещает лицо Петра, на котором круглые, выпученные глаза отсвечивают красноватым пламенем.

Шумахер. Последнее время Ломоносов часто говорит, что Петр Великий смотрит на нас без расположения. Неправда! Ко мне взор его всегда был благосклонен… (Вглядываясь, пятится.) Настаиваю, он и сейчас благосклонен… и гнев его только чудится!

Тауберт и Стефангаген при звуках его дрожащего и испуганного голоса смолкают. Он почти кричит.

Чего испугались? Молитесь!

И под чтение молитвы и пение Доротеи Шумахер, поднеся свечу к самому лицу Петра Великого, с напряжением глядит в страшные и гневные глаза его.