«Исполнители преступной воли капиталистов»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Исполнители преступной воли капиталистов»

Перебираю письма Горького. Каждая строка точно отдаленный, но явственно слышимый плеск волн времени. Вот письмо его из Тессели, написанное 6 октября 1934 года:

«Превосходная погода здесь: ясные, теплые дни, много солнца. Сижу, пописываю немножко, налаживаю здоровье. Получил письмо от Роллана, он был на заседании Лиги наций в день нашего „утверждения“ в ней, сообщает, что впечатление было сильное. Недавно его сестру ограбил некий юноша, часто бывавший у Роллана, очень симпатичный, по его словам. Грабил он, угрожая револьвером, и произвел — по неопытности — шум. Услыхав по телефону шумок, Роллан побежал на виллу сестры, — она живет рядом. Юноша начал палить в него из револьвера. Затем, на другой день, он зарезал ювелира и — был убит полицией, или сам застрелился в то время, когда его ловили. Роллан пишет об этом кратко и спокойно, а я — встревожен. Швейцарцы усиленно травят старика, всячески мешают ему жить и работать».

… И передо мною встают Горки, парк километрах в сорока от Москвы, широкий белый дом с колоннами. Он стоит на высоком берегу Москвы-реки, стоит так высоко и могуче, над деревьями, домами, церквами и водами, что, когда смотришь вниз и вдаль, от восторга холодеет под сердцем.

В длинной столовой, у скатерти, такой обширной, что она заполнила бы целый вагон, — писатели, критики, художники. А в кожаном кресле — Ромен Роллан, тот, которого Горький называет «Львом Толстым Франции» и «одним из лучших писателей Европы».

Роллан сидит глубоко в кресле. На нем серый костюм, на плечах — темно-серый плед, серые волосы — и весь он какой-то серо-гранитный. Говорит он медленно, тихим голосом, и голос словно выбивается из гранита, как тонкий и холодный ключ. И только когда вы приблизитесь к нему, увидите его светлые глаза, ваше сердце останавливается. Какие ясные, трогательные, радостные, творческие глаза, глаза Жана Кристофа, Кола Брюньона. Точно весенний ветер дунул на вашу душу, и на сердце у вас и немножко печально и очень много хорошего.

Говорили о советской литературе, о войне, которую фашизм готовит в Европе, о кострах книг, которые сжег и сожжет дальше еще фашизм, а затем опять разговор вернулся к советской литературе, надежде мира, утехе мира. Помню, Ромен Роллан сказал, что, по его мнению, в мире произошло самое главное: народы полюбили советскую литературу, привыкли к ней, находя в ней особое очарование, которое волнует и томит душу. В нашем понимании это означало, что передовая культура человечества не может существовать без советской культуры.

Девять часов вечера. Беседа с Ролланом окончена. Ом себя чувствует нездоровым и ложится рано. Поправив на плечах легкий темно-серый плед, поклонившись нам, он медленно уходит. И вместе с ним уходит что-то серо-гранитное, готическое, жизнерадостное и в то же время печальное.

Горький, проводив Роллана, возвращается.

— Старик устал, — говорит Алексей Максимович. — У него, как он чувствует, всеевропейская душа, и ему стыдно за теперешнюю Европу.

И хотя разница в годах между ними невелика, Алексей Максимович прав, называя, хотя и ласково, Роллана стариком: так Горький молод, так силен, так высок, так весел, так счастлив. Глубоко вздохнув и поглядев в окно, словно ему тесно в этой большой и светлой столовой, за этой огромной и белоснежной скатертью, он говорит:

— Ну что ж, давайте веселиться.

Он трогает соседа за рукав, заглядывает ему в глаза, точно прося о песне. А сосед его поет действительно дивно.

Предвкушая песню, Горький закуривает, придвигает к себе вместительную, как чаша, пепельницу. Пока шел разговор с Ромен Ролланом, пока французского писателя спрашивали, Алексей Максимович чертил что-то на бумаге, рвал ее, комкал и бросал в пепельницу. Теперь пепельница полна обрывков. Закурив, Горький бросает непотухшую спичку в пепельницу, и обрывки бумаги вспыхивают.

Коротенькое бумажное пламя напоминает, видимо, ему другие костры, которые зажгли «исполнители преступной воли капиталистов, вожди фашизма»…

Горький останавливается в раздумье, а затем начинает говорить.

Он говорит приблизительно так. Все мы читали, что древние египтяне вносили во время пира мумию, дабы напоминать живым о смерти и о долге живых. Вряд ли предание это достоверно. Древние египтяне, не в пример современным, которые с удовольствием держат у себя на горбу мумию британского льва, древние обладали большим вкусом. Вряд ли бы они стали во время веселого пира вносить такую гадость, как мумия. Какими вы его благовониями и духами ни обливайте, но труп есть труп. Но как сравнение, хотя и банальное, мумия во время пира — это недурно. Фашизм пытается оживить и пронести среди нас мумию рабства, отвратительную мумию человеконенавистничества…

Быстро повернувшись к певцу взволнованным лицом, Горький сверкнул на него голубыми глазами и сказал:

— А вы все-таки должны петь.

Прослушав две песни, Горький вздохнул, подбородок его дрогнул, и он сказал, вставая:

— А я, извините, пойду немного поработаю.

И он ушел.

В одной из статей его есть замечательное изречение: «Хорошо делать — значит хорошо жить». Мне думается почему-то, что это изречение посетило его именно в тот вечер. Певец боролся с врагами человечества песней. Он хорошо жил. Горький боролся художественным словом. Он хорошо жил. Он будет жить вечно.

В два часа ночи я вышел на нижний балкон, спустился по лестнице и вышел в сад. Широкий и яркий квадрат света освещал мне дорогу. Я поднял глаза. Свет шел из кабинета Горького. Он еще работал.