«Что такое речь вообще?»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Что такое речь вообще?»

Горький обладал своеобразным даром юмора. Я говорю не о его книгах, а о мягком и простодушном юморе, который вдруг загорался в его словах при разговоре с вами. Обращался он с вами, как всегда, несколько насупившись, но именно в такие минуты можно было полностью понять счастье и веселье, наполнявшее Алексея Максимовича. В глазах его блистала безмятежная ласковость, собой он был тогда красив и величав; вы чувствовали все могучее обаяние настоящего художника слова.

1929 год. Горький вернулся из большой поездки по стране нашей. Вы видите: он опьянен просторами распаханных и засеянных полей, огромным размахом работ в совхозе «Гигант», большими новыми заводами, а особенно — новыми, необыкновенными людьми, множеством энергичных, смелых людей. Он весь погружен в острое чувство любви к родине, он весь в ее счастье, в се работе; грудь его жадно дышит этим счастьем, этим душистым и чистым воздухом родной страны…

Идет какое-то заседание у него в кабинете. Писатели среди других вопросов рассуждают о чьем-то юбилее. Заговорили о речах, которые надо произнести, и вдруг кто-то спросил: «Устно или письменно говорить речь?», и другой, воспользовавшись случаем, решив обобщить вопрос и получить теоретические указания от Горького, сказал: «И вообще, что же такое речь?»

Горький, бесшумно барабаня пальцами по столу, прокашлялся, глухие звуки его кашля постепенно затихали, переходя в какое-то мурлыканье, и он с веселой усмешкой сказал:

— Ну, право, невозможно… Честное слово, невозможно…

И, обращаясь к литератору, что, дескать, невозможно удержаться от рассказа, а не от слушания его вздорных вопросов, сказал:

— Я, видите ли, недавно удостоился слышать такую речь, после которой вполне понял искусство оратора и смысл речи вообще.

И тут он описал нам одну небольшую картинку, полную отличного пафоса нашей жизни, а вместе с тем не лишенную и юмора. Я не мог тогда записать текстуально рассказ, поэтому попробую передать его своими словами.

Жаркий, душный день где-то под Ростовом. Степь недвижно спит. Только поезд, окруженный облаками пыли, неистово мчится вперед. Встревоженно и растерянно погружаются в облака пыли встречные поля, травы по обеим сторонам насыпи. А поезд, забывшись, захваченный своим движением, неудержимо, счастливо хохочет.

И вдруг с разбегу он останавливается возле какой-то станции, сбрасывает с себя плащ пыли — и выходит, чистый, сверкающий металлом, полированным деревом, краской. На станции — река народу, и среди этой реки, как серебряные лодочки, трубы оркестра. А над станцией, будто специально умытые для встречи, вытянувшись, руки по швам, стоят опрятные, высокие тополя в серо-зеленых шинелях — почетный караул.

Посредине перрона — наскоро сколоченная из новых сосновых досок трибуна, борта который обиты кумачом. Над трибуной, сладко потягиваясь от свежего воздуха, поднятого поездом, колышется большое знамя. Паровоз, а не вагон, где едет Горький, останавливается возле трибуны. Дело в том, что машинист паровоза и его помощник — люди образованные, поклонники Горького, и они не желают слушать издали речи ораторов. Кроме того, им приятно показать всем свою машину. Паровоз начищен так тщательно, так вымыт и, можно сказать, надушен, так намаслен, что в нем, как в зеркале, отражаются и тополя, и станция, и трибуна, и множество народа, собравшегося, казалось, сюда со всей степи. И над всем этим паровозным зеркалом сияет и блещет счастливое широкое лицо машиниста с черными усами. Красавец, покоритель сердец, умница — соловей…

Горький вместе с местными руководителями поднимается на трибуну. Аплодисменты. И затем — молчание. Один из руководителей обращается к Алексею Максимовичу и говорит волнующимся голосом:

— Сейчас начнем. Марию Васильевну ждем, работницу депо… У-у, большой оратор произойдет из нее. Вот услышите, как она будет вас приветствовать.

Вся толпа напряженно смотрит на депо, откуда бежит накрытая белым платочком высокая молодая женщина. Сразу видно, что это слава и надежда станции, а может быть, и всей окружающей степи с ее шахтами, полями, бахчами. Толпа выжидательно молчит. Марья Васильевна подходит к трибуне, беспокойно замирает, вытирает пот со лба не платком, который зажат в ее руке, а газетой, которая в другой руке ее.

Невидящим взором она взглянула на Горького, затем подошла к краю трибуны и уцепилась за борт ее, как цепляется человек в качку за борт корабля. Круглые руки ее алеют до самых плеч. Она обращает взволнованное лицо к народу. Народ заворочался, переступил с ноги на ногу, видно, что он страдает — как-то выступит его любимый оратор. А любимый оратор, зажав в руке газету, наклонился к народу, преодолев свое временное бессилие, решительно начинает.

— Дорогие товарищи, собравшиеся со всей степи, шахт и со всей нашей станции! Мы сбираемся сюда, чтобы приветствовать здесь нашего родного гостя… — Видимо подбирая эпитет, не одобрив тот, который раньше выбрала, Марья Васильевна растерялась, забылась и вдруг выпалила: — дорогого гостя, Демьяна Бедного!

Толпа замерла от испуга. Видимо, что волнение и страх за своего оратора наполнили бледностью все лица. Толпа перевела дух, и только из задних рядов чей-то смелый и встревоженный голос прокричал:

— Тот толще!

И толпа подхватила:

— Толще!

— Гораздо толще!

— Куда там! Не-е похож!

Марья Васильевна испуганно обернулась к Горькому, грустно усмехнулась и сказала упавшим голосом:

— Господи, да куда же это я?! — И в младенчески чистых и больших глазах ее показались слезы. Да ведь я ж помнила, о ком говорю, Алексей Максимыч!

Горький сказал:

— Пустяки, Марья Васильевна! Просто, когда вы говорили, вы случайно бросили взгляд на газету. А там фельетон и подпись «Демьян Бедный». Ничего, со мной то же самое бывает, ничего…

Толпа между тем очнулась и как бы поднялась на ноги. Какая-то громадная, неумолимая сила всколыхнула ее. Толпа вплотную уперлась в трибуну. Председатель митинга звонил в колокольчик, который, видимо, держал на запас в кармане. Но толпа, не обращая внимания на председателя, кричала, хлопала:

— Ничего, Марья Васильевна, да мы ж знаем!

— Мы все знаем, хорошо-о!

В аплодисменты, крики, веселье ворвался оркестр, зашевелились трубы, дунули на всю степь марш — и толпа полезла на трибуну целоваться, обниматься, счастливая, веселая, привольная, как эта степь, и горячая, как это солнце. Она говорила вся, не отрывая глаз от лица Горького, говорила о счастье жизни, о воле, о великолепном советском труде…

А затем подошел машинист, и хотя у него график и он знает, куда и когда ехать, но он считает долгом вежливости спросить у Горького:

— Разрешите дальше следовать, Алексей Максимович? — И, закончив тем самым официальную часть, говорит уже от себя: — Теплый, выдающийся митинг был, слушал с удовольствием. Жалко уезжать, но надо.

Покашляв, закурив и громко дунув, Алексей Максимович говорит:

— А вы — речи! Вступительные, разъясняющие, дорисовывающие! Писаные, устные. У оратора прежде всего должна быть любовь к делу, о котором он говорит. А из любви выйдет вдохновение и — речь. — И, возвращаясь к мысли о Марье Васильевне и случаю на станции где-то возле Ростова, Алексей Максимович добавил: — Уже не только книги наши знают, а даже — кто из нас толще, а кто и тоньше. Очень тонкий народ.