ДЕЙСТВИЕ
ДЕЙСТВИЕ
Существует на эстраде вульгарное такое словечко «чес». Производное от глагола «чесать». То есть сыграть за минимальное количество дней максимальное количество концертов. Понятно, что популярные артисты не шатались по чесам. Они честно рубили капусту, сидя в Москве или Ленинграде, а вот безвестная шушера вроде меня вынуждена была в поисках пропитания выезжать на село, где эти самые чесы и практиковались. Формировались такого рода бригады по принципу – скрипка, бубен и утюг. Два-три вокалиста, жонглер, фокусник, акробатка (чаще всего беременная), ансамблик и, конечно, ведущий. Мне посчастливилось съездить в одну чесовую поездку, но впечатлений хватило на всю оставшуюся жизнь. Бригадиром назначили Якова Исидорыча Кипренского – самого пожилого и умудренного. Яков Исидорыч всем был хорош, но имел один существенный недостаток – длинный язык. Время от времени он ляпал на сцене что-то такое, после чего ленконцертовскому руководству долго и нудно приходилось объяснять обкому, что «Кипренский имел в виду не политический наговор, как показалось, а совсем другое, и что по сути своей он патриот и абсолютно преданный режиму гражданин». Обком неохотно прощал, но неутомимый Яков Исидорыч не давал себе подолгу расслабляться и достаточно скоро попадал в следующий переплет. Послед-ней каплей, доконавшей и обком и Кипренского, стал концерт, проходивший в закрытом институте. Актовый зал был заполнен до отказа, и по нему жаркими волнами разливалась духота. Часть зрителей, спасаясь от нехватки воздуха, открыла двери и встала рядом с портретами членов Политбюро, висевших на стене напротив. Яков Исидорыч в это время находился на сцене и, увидев такую живописную картину, хотел было промолчать, но не смог. Мерзкий язык взял вверх, и Кипренский, внутренне понимая, что скандал обеспечен, но уже не в силах себя остановить, обратился к группе, стоящей рядом с портретами:
– Дорогие мои, что вы там застряли с этими коммунистическими членами? Идите к нам. У них своя компания, у нас своя – нам делить нечего!
Такой вольности обком стерпеть был не в силах. Кипренскому разрешили работать за пределами города, но категорически не в нем самом. После этого ему оставалась одна дорога – на чес, в деревню. С ним любили ездить все, так как основной чесовый постулат – меньше дней, больше концертов – Кипренский проводил в жизнь, как никто другой. Делалось это просто. Прибывая на место назначения, он сразу же направлялся в районное отделение культуры и с места в карьер принимался пудрить мозги местному начальнику.
– Видите ли, – по-приятельски начинал он, – партия доверила нам великое дело – нести культуру на село. Согласитесь, вопрос немаловажный?
Начальник, не понимая, куда клонит Кипренский, но орентируясь на возвышенную интонацию, как правило, соглашался с этим неопровержимым тезисом. Дождавшись одобрительного кивка, Яков Исидорыч переходил к следующему пункту.
– Давайте посчитаем, – говорил он, – во сколько обходится эта высокая миссия нашему трудовому государству.
– Давайте-давайте! – выказывал живейший интерес начальник.
– Мы в течение одного месяца должны сыграть шестьдесят концертов. То есть по два концерта в день. Вы следите за мы-слью? – неожиданно прервав диалог, строго спрашивал Кипренский.
– Я следю, не волнуйтесь!
– Очень хорошо! Едем дальше! В бригаде десять человек, каждому из которых положены суточные в размере двух рублей шестидесяти копеек в день. Десять множим на два шестьдесят – итого получаем двадцать шесть рублей. Казалось бы, мелочь, не так ли? Да просто ерунда! Но в месяц-то набегает семьсот восемьдесят!!! – восклицал Кипренский и аж подпрыгивал. Прыжок пожилого человека обычно производил очень сильное впечатление.
– Не может быть? – всплескивал руками от нахлынувшего возмущения чиновник. – Это же просто безобразие!
– Да что там безобразие! – накалял обстановку Яков Исидорыч. – Не безобразие это! Разбой среди бела дня!
– Что же это делается такое? – сокрушался босс, оглушенный рассказом о колоссальных убытках, нанесенных государству достаточно скромными на первый взгляд артистическими суточными. – И где же выход?
Вот тут-то и наступала развязка.
– Выход есть! – торжественным тоном спасителя провозглашал Кипренский.
– Да что вы говорите? Ну и какой же? – вскидывался начальник, уже потерявший всякую надежду на спасение отечественной экономики.
– Господи! – удивлялся Кипренский. – Ну, вы как маленький, ей-богу. Элементарный! Если мы сыграем наши шестьдесят концертов не за месяц, как запланировано, а скажем, дней за пятнадцать, то мы уже имеем прибыль не менее трехсот девяноста рублей. А если добавить туда же еще и расходы на проживание в отелях (тут он делал начальнику явный комплимент, потому что та срань, в которой мы жили, с трудом тянула даже на хижину дяди Тома), то в таком случае мы вообще сэкономим тысченки полторы. Согласитесь, денежки немалые!
– Ну не могу же я, в самом деле, в гостиницу вас бесплатно заселить. От меня-то что зависит? – недоумевал начальник.
– Очень многое! – выходил на финишную прямую Яков Исидорыч. – Если вы дадите разрешение на проведение в районе не двух концертов в день, как записано в нашем маршрутном листе, а как минимум четырех – Минфин скажет вам спасибо. Это я вам ответственно заявляю.
– И все?
– И все!
Начальник облегченно вздыхал и, радуясь тому, что все так замечательно завершилось, подписывал подобное (кстати, категорически запрещенное тем же Минфином) разрешение, искренне полагая, что тем самым действительно поддержал чуть было не пошатнувшееся из-за такой ерунды материальное благополучие родной державы. По окончании церемонии Кипренский, долго не отпуская, мял начальственную ладошку, преданно смотрел в глаза и приглашал на концерт. Начальник обещался непременно заглянуть и, как правило, не приходил. Но Кипренскому это уже было глубоко безразлично – заветное разрешение приятно согревало карман. Однако в нашей поездке отработанный прием чуть было не дал сбой. Секретарем по культуре оказалась женщина. Такая типично партийная дама. Губки бритвочкой, мужская стрижка и черный двубортный костюм. Сжав свои змеиные губки, она сухо выслушала краткий социологический обзор и дала разрешение. Кипренский прижался мясистым ртом к партийной ручке и привычно пригласил на концерт. А дама ему:
– А я слышала, что вы халтуру привезли.
На что Яков Исидорыч, не давая ей опомниться, с лета отвечает:
– А я слышал, что вы живете с ассенизатором!
Попрощался и вышел. А вечером раздался звонок. Звонил партайгеноссе Ленконцерта. Тот самый, который ходил в обком просить за Кипренского чуть ли не ежемесячно.
– Яша, – спросил он, – это правда?
– Скажи, что именно, и я развею все твои беспочвенные сомнения! – несколько витиевато отозвался Яков Исидорыч.
– Да я про эту стерву из райкома. Правда? Ты что, действительно сказал, что она живет с ассенизатором?
– Откуда такая осведомленность? – поразился Кипренский. – Еще и дня не прошло!..
– Телефонограмма пришла, – вздохнул партайгеноссе. По всему чувствовалось, что он порядком устал от Яшиных выходок, но предать не мог. Во-первых, он был порядочным человеком, а, во-вторых, много лет назад они с Яшей вместе учились. – Она ж не просто секретарь по идеологии, что само по себе не подарок, – грустил он в телефонную трубку, – она же еще и депутат, сучка эта. Из обкома звонок был… Возмущаются. Как можно, говорят, депутата Верховного Совета оскорблять тем, что она якобы живет с ассенизатором! Это же, говорят, дискредитация власти!
– Ну, – пошел в атаку Яков Исидорыч, – честно признаться, я не понимаю, что плохого в том, что человек живет с ассенизатором. Такая же профессия, как и все остальные. Живет себе и живет! Пусть радуется, что так повезло. Я лично знаю сотни женщин, которые почли бы за счастье найти какого-нибудь завалящего ассенизатора, да ведь нету. Нету! Дефицит, можно сказать. И потом, она же не дала мне досказать.
– Что не дала досказать? – чуть ли не завыл партийный товарищ.
– Она не дала мне досказать, – тоном заговорщика зашептал Кипренский, – что она живет не просто с каким-то там безвестным ассенизатором, а с ассенизатором – Героем Соцтруда, почетным гражданином Нижнего Тагила и трижды орденоносцем ордена Ленина!!! – И выдохнул воздух.
А студенческий друг, наоборот, едва не задохнулся от подобной лжи.
– Яша, – попросил он чуть не плача, – я тебя умоляю, заткни свой поганый рот раз и навсегда. Тебе ведь всего полгода до пенсии осталось! Чтоб в послед-ний раз!
– В последний-последний! – согласился Кипренский и на следующий же день, представляя во время концерта инструментальный ансамбль, объявил:
– У рояля Вадим Шпаргель, ударник – Михаил Тургель, гитара – Иван Соколов. – Помялся секунду, помучился и залепил: – Почти русская тройка!
Неисправимый был человек.
Вообще, на гастролях часто происходит всякого рода ерунда. То есть, когда она случается, ничего необычного в ней как бы и нет, и только по прошествии времени, оглядываясь назад, начинаешь осо-знавать всю парадоксальность произошедшего.
Шел ливень. Дорогу развезло, и наш автобусик соскальзывал с грейдера то влево, то вправо. Сидевшего на ящиках из-под реквизита Якова Исидорыча трясло как в лихорадке на каждой колдобине. На пятом часу езды, после очередного водительского маневра, Кипренский не выдержал и, обращаясь в никуда, сумрачно произнес:
– Вот страну отгрохали, мать их! От Амура и до Бреста. Ну на хрена нам такая большая территория – все койлы отбил!
А дождь все шел.
– До райцентра не доедем, – озабоченно сказал шофер. – Застрянем где-нибудь в такую гниль. Придется переночевать в ближайшей деревне.
Ближайшая деревня показалась километра через полтора. Бесконечный дождь наяривал без устали. Обернувшись, чтобы не промокнуть, в целлофан, мы, выйдя из автобуса, постучались в крайнюю избу. Дверь открыл заспанный мужик.
– Чего надо? – недружелюбно спросил он.
– Да нам переночевать бы! – попросился Кипренский. – Дождь, видите ли.
– Переночевать – это не ко мне… – хмуро отозвался мужик. – Переночевать – это к бабе Фросе. Третья изба справа. Туда и идите. У ней все время всякие долбодоны ночуют. – И захлопнул дверь.
Целлофановая делегация сиротливо потянулась в указанном направлении. Баба Фрося тоже спала. Это и понятно – ночь на дворе.
Стучались долго. Местные собаки изошлись лаем и слюной, пока мы яростным стуком пытались разбудить ветхую бабуленцию. Наконец за окошком вспыхнул свет, и после минутного шумового оформления, в виде шарканья, харканья, кашлянья и пуканья, заскрипел засов и в проеме появилась наша спасительница. Кипренский кратко изложил ситуацию, и старуха уже было согласилась нас принять, но после успокаивающих слов Якова Исидорыча:
– Так что не волнуйтесь, мы не какие-то там залетные. Мы артисты из Ленин-града, – резко передумала.
– У мене ужо тута перяночавали недалече артисьты из Москвы, усюю жил-плошшать загадили-заблявали – не пушшу! – категорически отказала она.
Перспектива ночевки под проливным дождем, в неотапливаемой, дырявой «Кубани», вдвойне усилила энергию Кипренского. Он предпринял еще один наскок на бабушку, причем зашел с другой стороны. Он решил ее застыдить.
– Да как же вам не совестно, милая моя! – увещевал он старушку. – Как вообще можно сравнивать москонцертовскую гопоту, это бесцеремонное москов-ское хамье, с нами – ленинградцами, за спинами которых стоят Растрелли, Фальконе и «Эрмитаж». Только самая извращенная фантазия может проводить некие параллели между этими столичными фарисеями и нами – истинными носителями истинной культуры.
Восприняв страстный монолог Кипренского как бессмысленный набор ранее не слышанных букв и звуков, старуха подозрительно на него посмотрела и, решив, что с таким лучше не связываться, перекрестилась, махнула рукой и сказала:
– Ладно уж! Пушшай заходють, раз уж такия уфченыя.
Мы ввалились в избу и разомлели от домашнего тепла. А отогревшись, почувствовали голод.
– Поесть бы чего, баба Фрося, – сказал кто-то. – Мы заплатим.
Баба Фрося молча вынесла из погреба банку сметаны, бутылку самогона и буханку черствого хлеба.
Наспех запив сметану самогоном и зажевав сие изысканное блюдо кусочком горбушки, мы улеглись спать.
В животе после съеденного неинтеллигентно заурчало. Вскоре одного из нас, а именно ксилофониста Солодовникова, тридцатилетнего холостяка с изячными манерами и прыщавым лицом, некая таинственная сила властно поманила в сортир. Странно, что его одного. Сказывались последствия ужина. Солодовников выглянул в открытое окно и ничего нового не увидел – за окном лил все тот же постылый дождь, а вожделенный сортир находился метрах в тридцати от дома. Никак не меньше. Солодовников томился двояким чувством – звериным желанием поскорее добраться до заветного очка и совершенной неохотой выбираться из теплого жилища по причине темноты, непогоды и незнания местности. Сначала он попробовал переждать кризисный момент, но организм не захотел пойти ему навстречу. Скорее, наоборот, – он явственно ощутил, что еще мгновение – и природа, не церемонясь с его тонким и трепетным восприятием жизни, властно возьмет свое, причем возьмет в таком количестве, что мало не покажется.
И тогда, ничтоже сумняшеся, Солодовников решился на сопротивляющийся всему его изячному воспитанию поступок. Стараясь не разбудить спящих коллег, он тихохонько вытащил из футляра ксилофона несколько газет, расстелил их осторожно в уголке, присел над ними задумчиво в позе роденовского «Мыслителя» и вскоре благополучно разрешился. А разрешившись, аккуратно, чтобы, не дай бог, не повредить края, собрал газеты с содержимым в мощное единое целое и как хрустальную вазу понес к окошку. Дойдя до окна, Солодовников вполне разумно решил, что баба Фрося будет неприятно удивлена, обнаружив поутру у самого окошка узелок с анонимными каловыми массами. "Хорошо бы забросить это дело куда подальше! – подумал он. А чтобы получилось подальше, надо бы размахнуться поширше, да вот незадача – размахнуться поширше мешал угол печки. Но ксилофонист Солодовников был, мерзавец, хитер и сообразителен – не зря, видать, закончил консерваторию с красным дипломом. Ох, не зря!
Он отошел вглубь, туда, где ничто не могло помешать размаху, и, тщательно прицелившись, по-снайперски метко засандалил заветный узелок точно в центр открытого окошка. После чего с сознанием выполненного долга и захрапел умиротворенно.
Проснулись мы от страшного крика бабы Фроси.
– Обосрали! – вопила она во всю мощь своего уязвленного самолюбия. – Усюю жилплошшать обосрали! Усеи стенки, усею меблю, усе обосрали, ироды!!! Ногу и ту некуды поставить, так усе загадили, говнюки!
Мы ошалело оглядели пространство. Старуха не врала – то, что еще вчера было уютной, чисто прибранной комнатенкой, сегодня сильно напоминало большую и, мягко говоря, дурно пахнущую выгребную яму.
Покрасневший ксилофонист Солодовников нервно покусывал пальцы. Он один хранил секрет ночной трансформации, и секрет этот был прост – то, что он в темноте принял за окошко, на самом деле оказалось зеркалом. Зеркалом, в котором это самое окошко и отражалось.
Вот так истинные носители культуры из Ленинграда обосрались, причем буквально, перед «московским хамьем».
Если эту историю из-за малого количества участников смело можно назвать камерной, то следующая, безусловно, вы-глядит намного масштабней, поскольку за ее развитием затаив дыхание следили тысячи глаз.
Рассказал ее мне один мой знакомый, и я сначала не поверил в то, что такое могло произойти на самом деле, но он клялся и божился, что все именно так и было.
Причиной этой булгаковской мистерии стали все те же удобства во дворе.
Представьте себе сельский клуб со сценой. Крохотная комнатка для артистов. На улице лютует зима. Туалет где-то у черта на куличках. Если припрет, на улицу в такую холодрыгу не очень-то разбежишься. Отморозишь все боевые органы. И всем понятно, что выход из такой щепетильной ситуации один – ведро нужно ставить. А куда его ставить, комнатка-то крохотная. И притом одна. Второй нету. Не ставить же ведро в комнатке. Да и неудобно как-то справлять свои надобности в присутствии коллег. Хоть оне и артисты. Тем более что среди них и женщины имеются. Хоть оне и артистки. А если прихватит – что тогда?
Тут один, самый ушлый, говорит:
– Давайте мы это ведро за задник спрячем. Там, между задником и стеной, узкий проход имеется. Вот ведро и поставим. Не видно и мешать не будет.
Задником, для тех, кто не в курсе, называется занавес, закрывающий от зрителей заднюю стенку сцены.
Действительно тихое местечко. Сказано – сделано. Установили ведро в заданной точке и со спокойной душой начали концерт. Кому приспичило, тот за задничек и в ведерко – кап-кап-кап. Культурно все. Мужики туда бегают, как лоси на водопой. Через каждые пять минут. А женщины, конечно, тоже хотят, но стесняются. Сцена, как-никак. Можно сказать, святое место.
Одна певица терпела-терпела, потом думает: «А-а-а! Гори оно все огнем!» И пошла. К ведерку. А надо сказать, что певица эта была натурой довольно романтической и костюм носила соответствующий – меховая горжетка, кофта парчовая и широченная юбка с рюшечками. А под основной юбкой еще штук пять надето. Накрахмаленных. Чтобы первая колом стояла.
И вот подбирается эта романтическая особа на цыпочках к ведру, присаживается на корточки и начинает юбки подбирать. Одну подобрала, вторую, третью. И случайно задник подцепила. Ей же не видать, что там у нее за спиной делается. Глаз-то на спине нету – откуда ей было знать, что это задник. Тряпка и тряпка.
А концерт-то идет. Солист на сцене стихи про советский паспорт читает. Колхозники скучают. И вдруг видят, как чьи-то ловкие руки приподымают атласный занавес и появляется на сцене, извините за выражение, жопа. Причем без ног и без туловища. Просто задница! Сама по себе! Как отдельная, самостоятельная единица. И вот эта самая задница, словно она и не задница вовсе, а некое инопланетное разумное существо, парит соколом в свободном полете над жестяным ведром, а потом плавно садится на него обеими полушариями. Сельскохозяйственные труженики как эту лета-ющую жопу узрели, так всем колхозом под стулья и уползли. Молча. Солист, который про советский паспорт читал, тоже при виде безголовой задницы на ведерке все слова позабыл. А певице все до лампочки. Тихо свое дело сделала, приподнялась, натянула алые, как паруса, штаны, взмахнула воображаемыми крылами и исчезла за занавесочкой. Будто ничего и не было вовсе. Так потом всем селом и гадали – была все-таки задница или это явление какое божественное.
Ведерная история произвела на меня большое впечатление. Я находил ее поучительной. «Случится что-нибудь подобное, обязательно воспользуюсь!» – решил я.
Ждать пришлось недолго. В Доме офицеров, в котором нам предстояло выступить, клозета не было, и я, вспомнив былое, попросил офицерика, крутящегося рядом, принести за кулисы ведро.
– Ведро? – удивился он и как-то очень брезгливо посмотрел на меня. – Ведро, уважаемый, мы приносили только для Эдиты Пьехи!
Так и сказал. Знай, мол, свое место. Я мысленно порадовался за Эдиту Станиславовну. Заслужила все-таки привилегию на склоне лет. Ведро за кулисы.
Но давайте свернем с неэстетичной дорожки на чистенькую боковую тропинку, дойдем до беседки и там, в ее прохладной тени, продолжим рассказ о беспутной жизни эстрадного артиста.
В моей записной книжке, буква "М" начиналась с Володи Моисеева. Володя служил концертмейстером, неплохо играл на фортепианах, но была у него одна непроходящая страсть – приколы.
Он, например, мог на голубом глазу, позавтракав в буфете, вылить оставшуюся в блюдце манную кашу в собственный карман, а в ответ на вытаращенные глаза буфетчицы сказать небрежно:
– Не выбрасывать же добро, на самом деле. Доем как-нибудь.
То, что после этого ему приходилось отдавать пиджак в химчистку, уже не имело значения. Зато он оттянулся на славу, а это всегда было для него главным.
Однажды мы зашли с ним в кафе. Перекусить. Официант, небрежно бросив на стол расписание дежурных блюд, процедил сквозь зубы:
– Сейчас приду, – и исчез минут на сорок.
Моисееву этот опрометчивый поступок явно не пришелся по сердцу.
– Ну, погоди! – сказал он и спросил у меня: – Расческа есть?
Я подал. Он повертел ею туда-сюда, а потом вдруг сломал.
– Зачем ты это сделал? – удивился я.
– Скоро узнаешь!
И стал нетерпеливо дожидаться прихода официанта.
Когда тот наконец объявился, Володя резко прихватил его за воротник и пропел в самое ухо:
– Вам привет от «Березы!»
– Чего-чего? – переспросил тот.
– Не валяйте дурака, Пуцкер! – прервал свое музыкальное приветствие Моисеев.
– Я вам русским языком говорю: "Вам привет от «Березы»!
– От какой еще там березы? – переспросил официант, не понимая, что происходит.
Моисеев жестом фокусника извлек из воздуха половину только что сломанной расчески и, придвинувшись поближе, прогундосил:
– Никаких расспросов, Пуцкер! Дальнейшие инструкции только после того, как покажете вторую половину. И еще раз напоминаю – не валяйте дурака! Вы уже и так две явки завалили.
Официант изменился в лице.
– А может, вас перевербовали, Пуцкер? – пристально вглядываясь в него, спросил Моисеев. – Вы ведь всегда были слабонервной проституткой! Что это у вас глазенки забегали?
– Кто меня перевербовал? – спросил, мертвея, еще абсолютно жизнеспособный несколько минут назад официант.
– Я сказал – вторую половину расчески! – безжалостно рявкнул Моисеев. – И без разговорчиков, понимаешь!
– Сейчас п-поищу… – еле выговорил официант, и раненой птицей двинулся к кухне.
– Закладывать пошел! – осклабился от полученного удовольствия Володя. – Сейчас явятся, родимые!
И оказался прав.
Наряд прибыл даже быстрей, чем можно было ожидать. Не разбираясь что к чему, они лихо надели на нас наручники и принялись выводить из зала. Обделавшийся официант, наполовину спрятавшись за занавеской, с волнением наблюдал за нашим арестом, прикидывая, чем эта фантасмагория может для него закончиться.
Уже у самой двери Моисеев обернулся и страшно прорычал:
– И учтите, Пуцкер, у нас длинные руки! Очень длинные!
Милиционеры после столь загадочного заявления арестованного, как по команде, глянули в сторону официанта.
– Может, и этого прихватить, чтобы два раза не возвращаться? – спросил один из них.
– Да ну его! – лениво отозвался второй. – Надо будет, возьмем. Куда он денется?
В отделении Моисеев предъявил удостоверение, объяснил дежурному, что мы здесь с концертами, что в кафе зашли просто пообедать, что официант оказался сволочью, а сволочей надо учить, и дежурный – совсем не дуб, как показалось вначале, – посмеялся и, пожелав успехов, снял с нас оковы.
Через полчаса мы вошли в то же кафе и подсели к тому же официанту. Сели спиной, чтобы он нас не сразу заметил. Тот, уже слегка оправившись от встречи с врагами народа, а потому несколько порозовевший, подошел сзади и спросил не глядя:
– Что будем заказывать?
Справедливости ради надо сказать, что на сей раз голос его звучал значительно гостеприимней, нежели в наш первый приход. Очевидно, урок не прошел даром.
Моисеев переждал некоторое время, а затем медленно вывернул шею в сторону и, смачно сплюнув, сказал:
– Я же вас предупреждал, Пуцкер, – у нас длинные руки!
Этого оказалось достаточно для того, чтобы мне впервые в жизни посчастливилось лицезреть, как грохается в обморок здоровый околодвухметровый мужик.
А Моисеев уже готовил следующую акцию. Акцию, жало которой было направлено против безобидного, как весенний мотылек, аккуратненького, пузатенького куплетиста Моткина Гриши. Вообще все в жизни у Гриши складывалось удачно, но никакого удовлетворения от этого он не получал, поскольку большую половину прожитого мучительно страдал. И нетерпимые эти страдания причиняла ему собственная лысина. Вообще-то ничего страшного. Лысина есть у каждого человека, просто у некоторых она прикрыта волосами.
Лысина же Григория, с одной стороны, придавала ему более комичный вид и доводила репризы до стопроцентного попадания, но с другой – уничтожала все шансы на какое-либо внимание женской половины человечества.
А женщин он любил.
Любил одинокой, безответной любовью онаниста, так как, к сожалению, женщины и Гришина эрекция стояли по разные стороны баррикад. Ночами его терзали сексуальные сны, в которых он, мужественный и волосатый, в окружении ослепительных див, потягивал коктейль через соломинку и в ответ на страстные заигрывания возлежащих у его бедра златокудрых бестий снисходительно улыбался. Но поутру он наталкивался в зеркале на свою неопрятную лысую голову и бормотал, с ненавистью глядя на свое отражение:
– За что же это меня так природа проигнорировала!
Пару раз Григорий пробовал натягивать на себя парик, но тот не держался, съезжал и вообще причинял всякие неудобства.
Так как в то время я был еще доста-точно густ, то он относился ко мне с неприязнью, как, собственно, и ко всем остальным, у кого обнаруживались хоть какие-то признаки волосяного покрова.
И вот этого божьего одуванчика и решил разыграть безжалостный Вова Моисеев.
Однажды, когда Григорий, безмятежно готовясь к выступлению, переодевался в концертный костюм, сидящий рядом ма-эстро, откинув специально заготовленную для этого дела газету «Neues Deutschland», зевнул и сказал будто бы между прочим:
– Вот пишут – в Берлине профессор Ризеншнауцер полностью восстанавливает волосы. Успех гарантирован. Опыты на морских свинках показали прекрасные результаты.
Гриша, застыв с ботинком в руках в классической стойке гончей, почуявшей зайца, спросил, судорожно сглотнув:
– Мне не показалось? Ты сказал – полностью восстанавливает?
– Именно это я и сказал!
Чтобы самому убедиться, что услышанное им – правда, Гриша схватил газету, покрутил ее туда-сюда и на грани отчаяния выдохнул:
– Но она же немецкая!
– Конечно, немецкая, а какой же ей еще быть? Профессор-то из Берлина!
Гриша снова принялся комкать газету, как будто надеясь на то, что какой-нибудь потусторонний Барабашка поможет ему в считанные секунды овладеть капризным немецким, но пришелец из потустороннего мира не откликнулся на его призыв. Тогда он снова переключил внимание на Моисеева и, обратив к нему полные надежды глаза, спросил:
– Ну и как профессор лечит?
– Не сказано! – развалившись в кресле, величаво отозвался Моисеев. – Сказано, что лечит, а как лечит, не сказано. Секрет фирмы. Дай-ка газетку еще разок.
Гриша безропотно дал.
– Если меня не подводит зрение, они для установки правильного диагноза просят еще и фотокарточки прислать.
– Фотокарточки чего? – засуетился Гриша. – Меня?
– Да на кой хрен ему твоя харя? Испугается еще, не дай бог. Лысины, разумеется.
– Лысины? – ахнул Гриша.
– А что тебя так поражает, я не понимаю? Ты ведь лысину собираешься лечить?
– Да. Остальное у меня вроде все в порядке.
– Ну вот! Надо же профессору посмотреть, как она у тебя устроена.
– А как она может быть устроена? – разводил от непонимания руками Моткин. – Лысина она и есть лысина! Какие в ней могут быть секреты?
– Да, Гриня! – вздохнул Моисеев. – Ты как был деревней, так деревней и остался! Ты уж, если не знаешь чего, так молчи лучше, чтоб народ не смешить. И запомни – лысина всегда индивидуальна. Понимаешь, всегда!
– Да это-то я понимаю. Я другого не понимаю – фотокарточки для чего?
– Повторяю для идиотов: чтобы понять ее характер и правильно про-ди-аг-но-сти-ро-вать! Ты ведь прежде чем зуб начать лечить, делаешь снимок? Это тебя не удивляет?
– Черт его знает! – бормотал сбитый с толку Моткин. – Зубы это зубы, а лысина – все-таки лысина. Чуднґо как-то! А сколько фотокарточек?
– Сейчас глянем! – охотно отозвался Моисеев и снова приложился к печатному органу. – Три! – празднично объявил он. – Три, родимые! Лысина со стороны правого уха, соответственно со стороны левого и лысина сверху. Так что вперед и с песней. Да, вот тут еще и адресок указан. Ты адресок-то запиши, – сказал он. – Берлин. Институт мужской красоты. Отделение кожноголовной поверхно-стной хирургии. Профессору Ризеншнауцеру. Лично в руки.
Григорий тщательно записал адресок и, с трудом дождавшись конца выступления, рванул в фотоателье.
– Мне три фотографии лысины! Слева, справа и сверху! – второпях, снимая пальто, бросил он мастеру моментального снимка.
Мастер, слегка оторопев, задал вполне резонный при данных обстоятельствах вопрос:
– А зачем это, хотелось бы узнать?
– А вам какое дело? – огрызнулся Моткин. – Сказал – три, значит, три! Десять на пятнадцать!
Кинув дикий взгляд на посетителя и окончательно убедившись, что клиент, несомненно, психически неполноценен, фотограф, во избежание припадка, как и было указано, сфотографировал моткин-скую лысину слева, затем справа и только потом, усадив чокнутого гостя на стул, взгромоздился с камерой на стремянку и уже оттуда, со стремянки, максимально укрупнив темечко, умудрился отснять столь важный и, может быть, могущий в корне изменить одинокое Гришино существование кадр.
Схватив еще мокрые снимки, Григорий опрометью бросился в гостиницу, с тем чтобы как можно скорей представить их на моисеевскую экспертизу. Ему казалось, что между Моисеевым и легендарным профессором из Берлина наверняка существует тайная связь.
Моисееву же не хотелось разбивать моткинских иллюзий. Тем более что он же и являлся инициатором всей этой грустной комедии. А потому, протерев бархотной тряпочкой лупу, он принялся долго и сосредоточенно рассматривать запечатленный на нем стратегический безволосый объект. На лице его обозначилось глубокое раздумье. Моткин замер в ожидании приговора.
– Ну что же! – прервал наконец глубокомысленное молчание посланник несуществующего врачевателя из Германии. – Я думаю, профессор Ризеншнауцер не будет разочарован. Форма черепушки, безусловно, несколько непропорциональна и паталогична, но другого я, честно говоря, и не ожидал. Чудес, Гриня, не бывает. Это, конечно, может повлиять на процесс наращивания обновленных луковичных корешков, но в целом тем не менее картина достаточно оптимистична. Мне кажется, что профессор в своей богатой практике встречался со случаями и пострашнее. Думаю, можно отправлять. Адресок не потерял?
– Как можно? – воскликнул окрыленный Моткин.
Выйдя на улицу, он купил конверт с надписью «Международный», вложил карточки, надписал заветный адресок, кинул конверт в ящик и, полный радужных надежд, принялся ждать приглашения на операцию. Ждал долго. Германия не отвечала. В конце концов он позвонил Моисееву.
– Володя! – голос его звучал трагически. – Они молчат!
– Молчат, говоришь… – сочувственно отозвался Володя. – Это плохо. Видишь, какая у тебя дурная голова. Даже немцы с ней ничего не могут поделать. А может, ты свои координаты не указал, а они тебя уже по всему миру разыскивают?
– Да что ты? – обиделся Моткин. – Все написал. И улицу, и номер дома, и квартиру, и имя с фамилией – все указал.
– А-а-а! Вот в этом-то и закавыка! – нравоучительно произнес Моисеев. – Запутал ты их. А написал бы просто: «СССР. Лысому херу из Ленинграда» – сразу бы откликнулись.