Действо третье
Действо третье
Я воевала без адмиралов и заключала мир без министров.
Екатерина II
1
На следующий день по раз и навсегда заведенному порядку Екатерина поднялась в седьмом часу утра. Посидела на краю кровати, ожидая, пока отойдут отекшие за ночь ноги. Приподняла подол ночной рубашки, погладила взбухшие вены, проступавшие сквозь бледную кожу. Время не щадит никого, не пощадило оно и императрицу. По утрам ее все больше беспокоила тупая ноющая боль в ногах, мешавшая ходить. К докторам, однако, не обращалась, привыкнув с молодости — со времен незабвенного Лестока — считать их шарлатанами.
Оделась сама, отмахнувшись от суетившейся более обычного Марьи Саввишны Перекусихиной, первой юнгферы. Та, со сдержанной скорбью во взоре и голосе, пересказывала ей последние придворные сплетни. Однако подробности разразившегося на днях громкого скандала с находившимся на русской службе адмиралом Полом Джонсом, обвиненным в совращении несовершеннолетней, Екатерина слушала вполуха. Мнения своего, против обыкновения, не высказывала.
В туалетной с кувшином теплой воды и льдом, мелко накрошенным в серебряной плошке, уже ждала калмычка Катерина Ивановна. Вывезенная из оренбургских степей после пугачевского бунта, она во дворце продолжала жить, как в юрте: просыпалась, когда вздумается, и до вечера бродила, босая и простоволосая, по залам и комнатам, натыкаясь на мебель и разбивая дорогой фарфор.
Но императрицу боготворила, что, однако, не мешало ей регулярно просыпать свое дежурство при утреннем туалете Ее императорского величества. При виде императрицы немела и не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Екатерина ее не бранила. Чувствуя преданность Катерины Ивановны, она терпеливо сносила неудобства, проистекавшие из-за ее крайней бестолковости. В часы досуга любила наставлять ее, учить уму-разуму, приготовляя к замужеству, которое, увы, откладывалось из года в год.
Сегодня, однако, императрица была не расположена к общению. К тому же, распухший хлюпающий нос и затуманенный слезой бараний, навыкате, взгляд калмычки не оставляли сомнений в том, что весть о вчерашних событиях совершила свой круг, дойдя до прачек и поломоек. Что ж — на чужой роток не накинешь платок. Как всегда, от удачно вспомнившейся русской пословицы Екатерина приободрилась.
Умывшись, прополоскав рот теплой водой и потерев виски кусочком льда, она отпустила Перекусихину и калмычку и, переваливаясь, как утка, прошла в свой рабочий кабинет.
Тяжело опустившись на обитый белым штофом стул у резного фигурного столика, императрица первым делом потянулась к табакерке с портретом Петра I на крышке. Табак особого сорта специально для нее выращивали в Царскосельском саду. Чихнув так, что слезы выступили на глаза и мелодичным перезвоном откликнулись хрустальные висюльки в жирандолях, Екатерина трубно прочистила нос и шепотом сказала сама себе: «Quand on s’eternue, on ne meurt pas»[118]. Мелко, старчески затряслась голова в кружевном ночном чепце. Опять одна, доброго здоровья пожелать некому. Кругом одни ласкатели, интриганы и подлые души.
Внезапно ярко, в мельчайших подробностях ожило в памяти вчерашнее объяснение. Искаженное рыданиями лицо Мамонова, фальшивые, путаные слова, которые он произносил в свое оправдание.
Мелкий оказался человечишко. Заврался, единственно из-за трусости и малодушия поставил и себя, и ее в ложное положение. А может, и вправду влюбился?
Резко поднявшись со стула, Екатерина подошла к окну. Из него открывался чудесный вид на верхний сад с его густой зеленью, бесчисленными мостиками, перекинутыми через каналы, уютными беседками-ротондами и островерхими павильонами в китайском стиле.
Порыв свежего ветра, напоенного ароматами цветущих лип и жимолости, остудил разгоряченное лицо императрицы. Собственно, измена Мамонова задела, скорее, ее самолюбие. В ее женской судьбе случались потрясения и посильнее.
Пришедшая вдруг в голову мысль о том, что за выходкой Мамонова могла стоять не низкая интрига, а простое стечение обстоятельств, неожиданное, шальное чувство, вовсе не успокоила. Своим холодным аналитическим умом Екатерина не могла не сознавать, что в подобной ситуации ей была уготована совсем уж неприглядная роль не по возрасту влюбчивой, ревнивой старухи из второсортной французской оперетки.
Неприязнь к Мамонову вспыхнула с новой силой. А за окном, там, где прямо от входа на собственную половину начиналась липовая аллея, стоял утренний птичий гомон. По обеим сторонам аллеи сквозь нежную листву белел мрамор античных статуй. Взгляд императрицы привычно скользнул правее. Там, на округлой вершине холма, виднелся полускрытый бурно разросшимся плющом невысокий монумент, увенчанный траурной греческой вазой.
Это был памятник фавориту Ланскому, умершему четыре года назад. На лицо Екатерины набежала тень. Ланской — вот пример истинной преданности. Ни в ком больше не чувствовала такой искренности и бескорыстия. Подарки его обижали, от деревень отказывался, хоть беден был. Буде бы остался жить — может и избавил бы ее от тайной напасти, удела вдов и императриц — неотступного, рвущего сердце одиночества. И на смертном одре, когда задыхался уже, даже пить не мог из-за глубоких, незаживающих нарывов на горле, последние мысли были только о ней. Как боялся он огорчить ее своей кончиной. А Мамонов…
На щеках императрицы вспыхнули красные пятна.
Неблагодарный наглец! Самонадеянный и самовлюбленный мальчишка, две войны на дворе — а он чуть не до публичного скандала дело довел. Через неделю, небось, в гамбургских газетах все здешние происшествия распишут. В Москву его, и на дух к государственным делам не подпускать.
Екатерина покачала головой, будто отгоняя навязчивое подозрение. Постояла немного, собираясь с мыслями. Главное сейчас — восстановить контроль над событиями. Плыть по течению — удел слабых духом. Обстоятельства, как бы они ни были тяжелы, должны подчиняться ее воле.
В считанные минуты план действий был готов.
Кликнула Перекусихину. Пошептались неслышно, голова к голове.
Выходя, Марья Саввишна оглянулась, осенив Екатерину крестным знамением. На лице ее читалось неподдельное восхищение.
Императрица вернулась к столу.
Позвонила. Подали крепчайший, заваренный по левантийскому рецепту кофе и два поджаренных тоста — это все, чем она обходилась до обеда.
Теперь за работу.
2
Французский посланник при Петербургском дворе Дюран в депеше герцогу д’Эгильону, отправленной осенью 1772 года, в самый разгар европейского кризиса, вызванного разделом Польши, доносил, что уже два месяца кряду императрица почти не дотрагивается до бумаг, так как занята делами, связанными с удалением от двора Григория Орлова.
Сменивший его на этом посту Корберон писал в 1778 году:
«В делах России намечается нечто вроде междуцарствия, которое наступает в промежутке между смещением одного фаворита и воцарением другого. Это событие затмевает все остальные. Оно направляет в одну сторону и сосредотачивает все интересы; и даже министры, на которых отражается это влияние, прекращают отправление своих обязанностей до той минуты, пока окончательно утвержденный выбор фаворита не приведет их умы в нормальное состояние и не придаст машине ее обычный ход».
Впрочем, в моменты по-настоящему критические императрица всегда или почти всегда умела заставить себя подняться над личными переживаниями.
3
Екатерина решительно пододвинула к себе папку с бумагами. Началась обычная, повторяющаяся изо дня в день процедура выслушивания докладов, просмотра почты, диктовки распоряжений, которая и составляла таинство управления огромным государством, именуемым Российской империей.
Забот было много. Россия вела две войны — с Турцией и Швецией — и опасалась третьей — с европейской коалицией в составе Пруссии и Англии, к которой, при неблагоприятном для России развитии войны с турками могла примкнуть и Польша.
Неизбежность новой войны с Османской империей была ясна и Екатерине, и Потемкину, по крайней мере, с осени 1786 года. Турки не могли и не хотели смириться ни с потерей Крымского ханства, присоединенного к России 8 апреля 1783 года, ни с переходом под ее покровительство Восточной Грузии — царства Картли-Кахетии в июле того же года. Непрекращавшиеся набеги на русские форпосты, похищения людей и скота доказывали невозможность обеспечения безопасности Тавриды и Новороссийского края без переноса русско-турецкой границы на рубеж реки Днестр.
13 декабря 1786 года Г. А. Потемкин сообщил российскому посланнику в Константинополе Я. И. Булгакову о «высочайшем поручении» ему «дел пограничных с Портою». К депеше Потемкина была приложена выдержка из адресованного ему высочайшего рескрипта от 16 октября, согласно которому Светлейшему были предоставлены фактически неограниченные полномочия относительно дальнейшей линии действий в отношении Турции. Этими полномочиями, кстати говоря, Потемкин распорядился вполне разумно. Жестко сформулировав русские требования относительно «обезопасевания границ» новоприобретенных областей, он в то же время поручал Булгакову «с искренностью уверить министерство Порты, что их недоверенность к нашей дружбе неосновательна, и что желания Ея величества свято основаны на сохранении мира. Сами они по пространству и великости Империи Российской могут видеть, нужно ли Ее величеству желать разпространения пределов. Сама натура и положение мест может им доказать, что большое разширение владений ослабило бы Россию, наипаче теперь, когда получением Крыма окружность границ толь совершенно устроена. Представьте им ясные доказательства, что вместо укреплений и искания посторонних противу нас пособий, лучше для них и полезней прямо быть с нами в дружбе, которая непрерывным наблюдением обязанностей столь усилится, что тишина и покой взаимный[119] утвердятся навеки».
Столь обширную цитату из дипломатической переписки Потемкина мы сочли необходимым привести, потому что она была доведена до сведения турок в особых обстоятельствах — накануне знаменитого путешествия Екатерины в Крым в январе — июле 1787 года. Путешествие это, имевшее целью контроль за деятельностью Потемкина по освоению новоприобретенных земель на юге России, получило значение, далеко превосходящее задачи, которые перед ним ставились.
Организовано оно было с необыкновенным размахом. В подготовке его участвовала вся Россия. Была введена специальная подушная подать, составившая внушительную сумму в два миллиона рублей. Однако реальные расходы были, конечно, намного выше. Английский посол Фитц-Герберт доносил в Лондон, что издержки путешествия приближались к четырем миллионам рублей. Однако и эта цифра, повергнувшая в изумление Европу, была, очевидно, далека от истины.
Храповицкий, которому было поручено вести «поденные записки» путешествия, скрупулезно подсчитал, что до Киева пышная свита императрицы добиралась на 14 каретах, 124 санях и 40 запасных экипажах. Указом Сената только на путь от столицы до Киева предписывалось иметь на каждой из 75 станций по 500 лошадей, что в целом составляло 37 500 лошадей. Если же учесть, что по славному российскому обычаю дело это умудрились устроить так, что из Пензы везли лошадей в Новгород-Северский, курских лошадей — в Белгородскую и Орловскую губернии, а орловских — в Тульскую, то к общей сумме расходов миллион-другой придется добавить.
Картины, открывшиеся взорам путешественников во владениях Потемкина, красочно описывает обер-камергер Евграф Александрович Чертков, человек честный и прямой:
«Был я с его светлостью в Тавриде, Херсоне, Кременчуге месяца за два до приезда туда Ее императорского величества. Я удивлялся его светлости и не понимал, что он там хотел показать? Ничего не было там отличного. Но приехала государыня — и, Бог знает, что там за чудеса явились. Черт знает, откудова взялись строения, войско, людство, татарва, одетая прекрасно, казаки, крестьяне. Ну-ну, Бог знает, что. Какое изобилие в яствах, зрелищах, словом, нельзя, чтобы пересказывать порядочно. Я тогда ходил, как во сне, право, как сонный, сам себе ни в чем не верил. Не мечту ли, ни привидение вижу? Ну, надобно правду сказать: ему, ему одному только можно такие дела делать».
Приведя это свидетельство человека, репутацию которого современники, повторим, считали безупречной, мы не можем не прервать ненадолго наш рассказ и не высказаться по поводу пресловутых «потемкинских деревень», вызвавших в свое время столь бурные споры историков. Разумеется, после известных публикаций академиков Е. И. Дружининой и А. М. Панченко говорить о «потемкинских деревнях» в том смысле, который вкладывали в них мемуаристы вроде Гельбига или Ланжерона, неуместно. Тем более что тот же Ланжерон в поздних приписках к своим воспоминаниям отдал должное талантам и распорядительности Светлейшего князя в Тавриде.
И тем не менее вопрос этот не так прост, как может показаться. Понятие «потемкинские деревни» прочно вошло в наше сознание как символ, отражающий имманентную, зародившуюся задолго до Потемкина и продолжившуюся до наших дней особенность ментальности русского чиновника, гражданского и военного, в силу которой по случаю приезда вышестоящего начальства в воинской части, к примеру, летом красят траву в зеленый цвет, а снег зимой — в белый. Поколению 60-х годов памятен знаменитый «книксен» — зеленый сквер, как бы чудом за одну ночь возникший на пространстве между Пашковым домом и Боровицкими воротами Кремля на месте ветхих домишек перед приездом в Москву президента Никсона в 1972 году. Примеров такого рода множество, и жаль, когда ложно понятый патриотизм, справедливо возмущающийся пристрастностью иностранцев, никогда не бывших в состоянии постичь широту русской души, одновременно отрицает очевидное — нашу страсть к показухе, этой незаживающей язве отечественной действительности.
Впрочем, как бы там ни было, постараемся быть справедливыми. Свидетельств очевидцев — а среди них были такие строгие наблюдатели, как австрийский император Иосиф II, принц де Линь, французский посол Сегюр и многие другие — о впечатляющих результатах преобразовательной деятельности Потемкина значительно больше, чем более или менее недобросовестных измышлений всякого рода злопыхателей. Екатерина имела все основания быть чрезвычайно довольной своей поездкой в Тавриду. Увиденное ею подводило окончательную черту под циркулировавшими в северной столице сплетнями о не держащемся на плаву флоте, построенном Потемкиным, картонной кавалерии и фальшивых городах и деревнях, исчезавших с лица земли, как только поезд императрицы скрывался за горизонтом. 13 июля 1787 года она писала Потемкину из Царского Села: «Третьего дня окончили мы свое 6000-верстное путешествие, приехав на сию станцию в совершенном здоровье, а с того часа упражняемся в рассказах о прелестном положении места вам вверенных губерний и областей, о трудах, успехах, радении, попечении и порядке, вами устроенном повсюду».
Екатерина вернулась в Царское Село 11 июля, а через месяц, 13 августа 1787 года Порта объявила войну России. В начале августа турки предъявили Булгакову два ультиматума. В первом из них содержались требования отказаться от протектората над Грузией и разрешить турецким чиновникам досматривать русские торговые суда, выходившие из Черного моря в Средиземное. Не дождавшись ответа на первый ультиматум, турки вызвали Булгакова в диван великого визиря во второй раз и потребовали заведомо невозможного — возвратить Османской империи Крым и признать недействительным Кючук-Кайнарджийский мирный договор. После отказа Булгакова отправить ноту столь наглого содержания в Петербург он был немедленно препровожден в Едикуле — Семибашенный замок, куда турки помещали послов государств, которым объявлялась война.
Противники Потемкина, приумолкшие было после триумфальной поездки императрицы в Тавриду, принялись обвинять его в развязывании войны. Дело, однако, обстояло не так просто. Стрелы, направлявшиеся в Светлейшего, попадали в Екатерину. Дело в том, что еще в 1781 году путем обмена письмами между Екатериной II и австрийским императором Иосифом II, датированными соответственно 21 и 24 мая, был заключен русско-австрийский союз, сыгравший важную роль в екатерининской дипломатии. Австрийский император признавал за себя и своих наследников территориальные приобретения России в соответствии с Кючук-Кайнарджийским договором и обязывался в случае объявления Портой войны России действовать против турок в союзе с ней корпусом войск, равным российскому. Екатерина поддержала территориальные претензии Габсбургов на Северную Сербию с Белградом, Малую Валахию и часть Боснии, дававшие Австрии выход к Адриатическому морю.
Антитурецкая подоплека русско-австрийского союза, несмотря на абсолютную конфиденциальность достигнутых договоренностей, не составляла секрета для ведущих политиков Европы. Фридрих II в письме к своему посланнику в Петербурге графу Герцу от 2 апреля 1782 года обнаруживает такое знание существа того, что впоследствии получило название «Греческого проекта», которое позволяет ему сделать следующий вывод: «Я думаю, что с этим проектом случится то же, что и с большинством других, сформулированных императрицей, — его оставят на бумаге, не слишком обременяя себя его исполнением»[120].
Лукавство Фридриха можно сравнить лишь с его проницательностью. «Греческий проект» был сформулирован в письмах, которыми Екатерина и Иосиф обменялись в сентябре — ноябре 1782 года[121]. Инициатором его выступила русская императрица, предложившая ввиду препятствий, которые чинила Порта проходу русских судов через Босфор и Дарданеллы, подстрекательств жителей Крыма к восстанию, заключить «секретную конвенцию о вероятных приобретениях, которых мы должны домогаться у нарушителя мира». Основой такой конвенции Екатерина видела договоренность о создании между Российской, Австрийской и Турецкой империями буферного государства в составе Молдавии, Валахии и Бессарабии, которое она назвала античным именем Дакия. Существенно, что при этом было подчеркнуто, что Россия не претендует на это буферное государство и стремится лишь присоединить крепость Очаков на Днепровском лимане и полосу земли между реками Буг и Днестр (иными словами, речь фактически шла о тех приобретениях, которые Россия получила по Ясскому миру, завершившему русско-турецкую войну 1787–1791 гг.). В то же время в случае благоприятного развития войны с Турцией Екатерина выражала надежду, что Иосиф II «не откажется помочь мне в восстановлении древнегреческой монархии на развалинах павшего варварского правления, ныне здесь господствующего, при взятии мною на себя обязательства поддерживать независимость этой восстановленной монархии от моей». На престол этой греческой империи должен был взойти внук Екатерины великий князь Константин при условии, что он откажется от наследования российской короны, а великие князья Павел Петрович и его сын Александр, в свою очередь, поклянутся, что никогда не станут претендовать на константинопольский престол.
Ответное письмо Иосифа с достаточной ясностью обрисовывало те противоречия, которые впоследствии сделали русско-австрийский союз столь шатким. В качестве своего главного противника австрийский император видел не только турецкого султана, но и прусского короля, который, по его словам, питал к нему «беспредельную ненависть и недоверие». В отношении «Греческого проекта» позиция Австрии была сформулирована расплывчато: «Что касается создания нового королевства Дакия с государем греческой религии и утверждения Вашего внука Константина сувереном и императором Греческой империи в Константинополе, то лишь ход войны может все решить; с моей стороны осуществление всех Ваших замыслов не встретит затруднения, если они будут сочетаться и соединяться с тем, что я считаю достойным»[122].
Исследователей «Греческого проекта» всегда озадачивало легкомыслие, проявленное Екатериной и Иосифом в отношении возможной реакции европейских держав на обсуждавшиеся ими планы раздела Османской империи. Забегая вперед, скажем, что они оправдались только в отношении Франции, не способной в силу начавшейся революции принимать активное участие в европейской политике. Что же касается других европейских государств — Пруссии, Англии, Швеции, отчасти Польши — то их реакция на русско-австрийские планы в отношении Турции в 1790 году очень напоминала ситуацию, сложившуюся накануне Крымской войны.
Организатором антирусской коалиции в 1790 году, как и подозревал Иосиф II, выступила Пруссия. Правда, к тому времени ни самого Фридриха Великого, ни Иосифа II уже не было в живых. Прусским королем стал племянник Фридриха II Фридрих-Вильгельм, отношения которого с Екатериной еще до его восшествия на престол складывались более чем напряженно.
Что же касается «старого Фрица», как называли Фридриха II его соратники, то, думается, что он с присущим ему реализмом всегда понимал, что «Греческий проект» был для Екатерины задачей не столько практической, сколько тем, что сам он в своих «Политических завещаниях» называл «химерами». Это, однако, не помешало прусскому королю совместно с английскими дипломатами в Константинополе внушить туркам летом — осенью 1787 года мысль о необходимости самим начать войну против России.
В этом смысле война, объявленная Портой, носила, с ее точки зрения, превентивный характер — русская армия, реформированная Потемкиным, и молодой флот, показанный Екатерине и Иосифу II в Севастополе, еще не закончили своего переформирования, на которое, согласно позднейшим признаниям Светлейшего, нужно было не менее двух лет. К тому же в самом начале войны, 8 сентября, большая часть новопостроенных российских кораблей погибла в результате шторма. Это повергло Потемкина в такое отчаяние, что он одно время подумывал об оставлении Крыма. «Флот севастопольский разбит бурей… Корабли и большие фрегаты пропали. Бьет Бог, а не турки», — писал Потемкин Екатерине, прося сложить с него командование[123].
«Я думаю, что в военное время фельдмаршалу надлежит при армии находиться», — отвечала Екатерина Потемкину 24 сентября. И далее: «Вы отнюдь не маленькое частное лицо, которое живет и делает, что хочет. Вы принадлежите государству, Вы принадлежите мне»[124]. В. С. Лопатин установил, что смягчить выражения этого необычно резкого письма убедил Екатерину Дмитриев-Мамонов.
Можно только догадываться о том, каких душевных усилий стоило Потемкину справиться с собой и восстановить контроль за ситуацией. К весне 1788 года вверенные ему войска уже диктовали туркам план войны, а летом следующего, 1789 года, появилась возможность открытия мирных переговоров.
— Освобождение Булгакова — есть первейшее условие для мирных трактаментов, — императрица формулировала кондиции для начинавшихся переговоров с турками со своей обычной ясностью мысли. Ее речь звучала твердо и энергично, словно и не было вчерашней бурной сцены.
Храповицкий, в отсутствие Безбородко бывший в этот день и на докладе по делам Иностранной коллегии, едва успевал записывать.
— Во втором пункте должно требовать простого и никаким толкованиям не подверженного утверждения прежних договоров, а именно: трактата 1774 года в Кючук-Кайнарджи, торгового договора 1783 года и акта о землях татарских от декабря того же года.
— В третьем — стараться начать трактование мирных кондиций на условиях ab uti possidetis, то есть, кто теперь чем владеет, желая, чтобы река Дунай служила границей владений Порты.
Не сверяясь с записями, по памяти Екатерина определяла уступки, на которые можно было пойти в вопросе о судьбе земель между Днестром и Дунаем, уверенно ориентируясь в мельчайших деталях предстоящих переговоров.
Закончив диктовку, Екатерина пошелестела бумагами, которые к этому времени в немалом количестве скопились на ее столе, и протянула Храповицкому свернутый втрое и опечатанный собственноручно лист.
— Отправьте князю Григорию Александровичу с тем же курьером, что повезет рескрипт.
И, помедлив, сочла нужным пояснить:
— Советую ему не срывать крепостных укреплений Очакова до утверждения границы. Полезны могут оказаться для защиты лимана и оснастки кораблей. Да и, чаю я, дела наши с турками этой войной не кончатся. A propos[125], как там очаковский паша? Был ли в Эрмитаже?
Трехбунчужный паша, начальник Очаковского гарнизона, взятый в плен русскими войсками при штурме города, уже несколько месяцев жил в Петербурге, где ему воздавались почести, приличные его сану.
— Точно так, — отвечал Храповицкий. — Показаны коллекции монет и гемм. Иван Андреевич[126] сказывал, что картины смотреть отказался, объявив сие противным его закону. Бриллиантовые же вещи осматривать соизволил с восхищением.
Екатерина усмехнулась, представив, как педантичный, заболевавший от любого нарушения дипломатического протокола Остерман уговаривал турка смотреть Рембрандта.
— Распорядись, Александр Васильевич, чтобы в газетах о сем любопытном происшествии напечатано было. Пусть Европа увидит отличие нации просвещенной от турецкого варварства.
4
Наступила очередь читать реляции о ходе военных действий со Швецией. Победы, одержанные русским флотом под командованием адмирала Грейга, никак не удавалось подкрепить успехами на суше. Командующий финляндской армией генерал граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин («мешок нерешительный», как называла его в минуты гнева Екатерина) топтался то у городишки Сент-Михель, то у богом забытой переправы Парасалема, хотя шведские войска сражались, будто из-под палки. Помня Полтаву, ни армия, ни парламент, ни народ Швеции не хотели воевать против России. Трон Густава III шатался.
Странная, надо сказать, это была война. Впоследствии Густав III объяснял ее то опасениями, вызванными в Швеции вооружением русского флота на Балтике, который хотели направить, по примеру первой турецкой войны, в архипелаг, то недовольством поведением русского посла в Швеции А. К. Разумовского, объявленного им персоной нон-грата за открытую, можно сказать, демонстративную поддержку шведской оппозиции.
Впрочем, сохранившиеся документы рисует несколько иную картину. 1 июля 1788 года вице-канцлеру Остерману через секретаря шведской миссии в Петербурге Шлаффа, единственного шведского дипломата, остававшегося в русской столице, после того как Екатерина выдворила из Петербурга посланника барона Нолькена в знак протеста против высылки Разумовского из Стокгольма, был вручен ультиматум.
Ультиматум шведского короля состоял из трех пунктов. В первом Густав с неподражаемым, вполне опереточным (вспомним «Горе-богатыря») высокомерием требовал «наказать» графа Разумовского «за его интриги, которыми он безуспешно занимался в Швеции». Вторым пунктом Екатерине предъявлялось требование «уступить королю и шведской короне навечно все части Финляндии и Карелии с административным центром в Кексгольме, переданные России в силу мирных трактатов в Ништадте и Або, восстановив границу по Систербеку».
Особенно любопытен третий пункт. От него веяло уже не просто стремлением взять реванш за Полтаву, но вернуться к геополитическому мышлению времена Карла XII. Приведем его полностью: «Императрица должна принять посредничество короля в обеспечении мира с Портой Оттоманской. Она обязуется уполномочить Его величество предложить Порте полное возвращение Крыма и восстановление границ в соответствии с трактатом 1774 года (в Кючук-Кайнарджи — П.C.) или, если этих условий будет недостаточно, чтобы побудить Порту к миру, предложить ей восстановление границ, существовавших до войны 1768 года. В знак обеспечения своих предложений императрица должна незамедлительно разоружить свой флот, отозвать корабли, уже вышедшие в Балтийское море, отвести войска к новым границам и разрешить королю оставаться вооруженным до заключения мира между Россией и Портой». Не менее колоритна и фраза, заключавшая ультиматум: «Король ожидает «да» или «нет» и не примет малейших изменений этих условий, поскольку это нанесло бы ущерб его славе и интересам его народа»[127].
Указы вице-адмиралу фон-Дезину и контр-адмиралу Тололишину о начале военных действий против Швеции на море Екатерина подписала 27 июня 1788 года, в годовщину Полтавской победы. «Сей анекдот принят с приметным удовольствием», — пометил Храповицкий в своем «Дневнике»[128].
А между тем летом 1788 года исход шведской войны многим казался неясным. Неожиданное нападение с севера застало Россию врасплох. Основные силы армии были сосредоточены на юге. Шведскую границу прикрывали лишь две дивизии, да и те были далеко не в комплекте. Всего лишь год назад, в июле 1788 года, шведы находились в двух дневных переходах от Петербурга. Бои шли так близко, что на улицах столицы пахло порохом и слышался гул морских сражений. Иностранные посольства ожидали, что двор со дня на день переедет в Москву.
Казалось, одна Екатерина в эти критические дни сохраняла самообладание. Она подсмеивалась над малодушными и радовалась, что ей тоже пришлось «понюхать пороху». Панику в столице пресекла, приказав отслужить торжественный молебен по случаю полученного от Потемкина известия о победе над турецким флотом. Выйдя из церкви, громко сказала Салтыкову, что толпы народа, собравшейся вокруг храма, вполне достаточно, чтобы побить шведов камнями с мостовых Петербурга.
Презрение к опасности соседствовало в ее душе с непоколебимой верой в свою счастливую судьбу. Во время первой русско-турецкой войны она, несмотря на дружное сопротивление со всех сторон, не дожидаясь доставки карт и лоций, заказанных в Англии, направила флот в Средиземное море, и он, потрепанный в долгом походе, едва державшийся на плаву, сжег многократно превосходящую его турецкую эскадру в Чесменской бухте. «Не спрашивали древние греки, идя на неприятеля, — сколько его, но — где он?» — подбадривала она Румянцева, медлившего перейти Дунай. В итоге русская армия одержала ряд самых блистательных побед в своей истории.
Ей казалось, что, только ставя великие задачи, можно добиться успеха. Как никто, она понимала значение сверхусилия, того таинственного «чуть-чуть», которое и приводит к решающим победам.
Когда 11 июня в Петербург прибыл курьер от Мусина-Пушкина с известием о взятии генералом Михельсоном затерянного в чухонских болотах городишки Сент-Михель, радости императрицы не было предела. Лейб-гренадерского полка майор Сазонов, доставивший в Царское Село два знамени и штандарт, отбитые у шведов, получил в награду пятьсот рублей и золотую табакерку.
— Распорядись, чтобы трофеи шведские, присланные от Валентина Платоновича, выставили и на Чесму, и на восшествие в Зеркальной зале, где буду послов принимать.
От внимания кабинет-секретаря не ускользнуло, что при этих словах по лицу императрицы пробежала тень. Вспомнилось, что Сазонова представлял Дмитриев-Мамонов, дежуривший в тот день во дворце.
Впрочем, предаться размышлениям о переменчивости человеческой судьбы Храповицкому не удалось. Едва успевая записывать сыпавшиеся на него распоряжения, он невольно проникался воодушевлением, владевшим Екатериной. Здесь, в рабочем кабинете императрицы, легко и сладостно дышалось Александру Васильевичу Храповицкому.