Действо четвертое

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Действо четвертое

Допустим, он помешан. Надлежит

Найти причину этого эффекта,

Или дефекта, ибо сам эффект

Благодаря причине дефективен.

В. Шекспир. Гамлет

1

Только войдя в спальню, Павел почувствовал, как он устал. Поясницу ломило, ноги налились тяжестью, в висках пульсировала боль.

Камердинер принял мундир, стянул ботфорты. Медленно, одну за другой расстегнув пуговицы камзола, Павел сделал жест рукой. Камердинер исчез.

Зябко поеживаясь, император подошел к камину. Багровые отблески пламени играли на темной бронзе часов, стоявших на каминной полке. Часы, подарок Людовика XVI, представляли собой двух ангелов, державших на вытянутых руках полусферу. Правый ангел указывал перстом на циферблат, стрелки которого показывали четверть третьего. Левый устремлял руку к постаменту с надписью: «Sic transit gloria mundis»[277].

Взгляд Павла, скользнувший по надписи, вдруг приобрел осмысленность.

— Sic gloria mundis advenit[278], — прозвучал ангельский голос у него в голове, и воспаленные веки императора дрогнули. Повернувшись к образу Спасителя, строго смотревшего с небольшого иконостаса, под которым тлела негасимая лампадка, Павел медленно перекрестился. Будто сами собой сложились слова молитвы:

— Свершился промысел Твой, дай силы исполнить долг, укрепи душу, раскрой сердце горестям подданных, — как по наитию шептал Павел. В глазах его сгущалась тоска.

Наконец, он очнулся, поднялся с колен. Несмотря на поздний час и владевшую им усталость, спать не хотелось. Шагнул к бюро, на котором стоял не потушенный еще на ночь канделябр с пятью свечами. Рядом — письменный прибор: чернильница с серебряной крышкой, мраморный стаканчик, наполненный искусно заточенными гусиными перьями. Только подойдя вплотную, Павел заметил, что на просторном кожаном пюпитре лежит большой пакет, перевязанный лентой. На лицевой стороне его хорошо знакомым Павлу размашистым почерком было написано: «A mon fils Paul, apr?s ma morte»[279].

Лицо императора одеревенело. Упав в полукресло, стоявшее подле бюро, он надорвал пакет. В нем оказалась стопка исписанных листов, к первому из которых был пришпилен клочок пожелтевшей от времени бумаги.

Поставив канделябр так, чтобы свет его падал на вынутые из конверта листы, Павел потянулся было к записке, но будто остановленный кем-то, отодвинул ее в сторону и пробежал глазами начало рукописи. Буквы прыгали перед его глазами.

«La fortune n’est pas aussi aveugle qu’on se l’imagine; — медленно разбирал он — elle est souvent le r?sultat d’une longus suite de mesures justes et pr?cises, non aper?ues par le vulgaire, qui ont pr?c?d? l’?v?nement; elle est encore dans les personnes plus particuli?rement un r?sultat des qualit?s, du caract?re et de la conduite personnelle»[280].

Прочитав первый пассаж, Павел нахмурился, недовольно пожевал губами и пробормотал про себя:

— Вечно эти фантазии.

Взгляд его упал на конец страницы, где значилось:

«Et voici deux exemples frappans. Catharine II. Pierre III»[281].

Лицо Павла исказилось болезненной гримасой. Громко сопя, он придвинул к себе рукопись и погрузился в чтение.

Странная история разворачивалась на исписанных крупным разборчивым почерком шершавых страницах[282]. История тринадцатилетней девушки, почти девочки, занесенной ветрами судьбы в начале 1744 года из маленького померанского городка Штеттин в столицу северной империи. Взбалмошная мать, отец — полуразорившийся немецкий князек, фанатик-лютеранин и вассал Фридриха II, императрица Елизавета Петровна, ее вельможи и приближенные — полуазиаты-полуевропейцы. Императрица каждый день меняет платья и правит огромной империей, как помещица, не знающая толком, что делать с доставшимися ей по наследству владениями. Вокруг нее — сонм наушников, чесательниц пяток, интриганов, заезжих авантюристов, управляют всем два-три фаворита, и судьбы многомиллионного государства порой зависят от того, насколько ладят между собой ее приближенные. К счастью, фавориты императрицы — Разумовский и Шувалов — дружны между собой, а среди вельмож есть люди дальновидные и деловитые.

Нелегко понять логику этого странного мира, еще труднее к ней приспособиться, однако штеттинская принцесса наделена огромным честолюбием и стальной волей. С поразительным здравомыслием она составляет тройной план — понравиться императрице, своему мужу и русскому народу и выполняет его, не оставляя ничего на волю случая. Опасно заболев, она отказывается от помощи лютеранского священника, которого приводит к ней мать. Не пропускает ни одной службы в церкви, прилежна и трудолюбива, услужлива и внимательна. Терпеливо выслушивает и досужие сплетни, и добрые советы. Всегда и во всем эта девочка оказывается выше обстоятельств.

Чтение все более захватывало Павла. На щеках его выступили пятна румянца, лоб увлажнился. Со страниц манускрипта ему открывалась история, вернее предыстория его собственной жизни. Откровенность, с которой она была рассказана, невольно подкупала. Временами Павлу казалось, что он явственно слышит голос матери, ведущий с ним тот разговор, которого он так долго ждал.

Как завороженный, вчитывался император в строки открывавшейся перед ним исповеди. Он знал, что мать его отца, Анна Петровна, дочь Петра Великого и сестра императрицы Елизаветы, скончалась от чахотки через два месяца после его рождения в городе Киле, столице Голштинии. Однако то, что «сокрушила ее тамошняя жизнь и несчастное супружество» было для него откровением.

«Отец Петра III, голштинский герцог Карл-Фридрих — племянник шведского короля Карла XII, был государь слабый, бедный, дурен собой, небольшого роста и слабого сложения, — читал он. — Он умер в 1739 году, и опеку над его сыном, которому тогда было около одиннадцати лет, принял его двоюродный брат герцог Голштинский и епископ Любекский Адольф-Фридрих, вступивший потом вследствие Абосского мира и по ходатайству императрицы Елизаветы на шведский престол… Принца воспитывали как наследника шведского престола. Двор его, слишком многочисленный для Голштинии, разделялся на несколько партий, ненавидевших друг друга. Каждая партия старалась овладеть душою принца, воспитать его по-своему и, разумеется, внушить ему отвращение к своим противникам… С десятилетнего возраста Петр обнаружил склонность к пьянству. Его часто заставляли являться на придворные выходы и следили за ним неусыпно».

Впервые своего будущего супруга Екатерина увидела в 1739 году по случаю кончины отца его, герцога Карла-Фридриха. Ей было тогда десять лет. Карлу-Ульриху — на год больше. По характеру он был «прям и вспыльчив, нраву довольно живого, телосложения слабого и болезненного». Он еще не вышел из детского возраста, но придворные хотели, чтобы принц держал себя как совершеннолетний. Натянутость и неискренность — следствия дурного воспитания и несчастных обстоятельств — сделались чертами его характера.

Во второй раз София-Фредерика увидела своего двоюродного брата (уже ставшего русским великим князем и нареченного Петром Федоровичем) в Москве, где зимой 1744 года находилась Елизавета. Брак ее с российским великим князем был устроен Фридрихом II и французским послом в Петербурге маркизом де ля Шетарди — Франция тогда находилась с Пруссией в союзнических отношениях.

Петр отнесся к своей будущей невесте приветливо: «Помню, как между прочим он сказал мне, что ему всего более нравится во мне то, что я его двоюродная сестра[283], и что по родству он может говорить со мной откровенно; вслед за тем он открылся мне в любви к одной из фрейлин императрицы, удаленной от двора по случаю несчастья ее матери, госпожи Лопухиной, которая была сослана в Сибирь; он мне объяснил, что желал бы жениться на ней, но что готов жениться на мне, так как этого желает его тетка. Я краснела, слушая эти излияния родственного чувства и благодарила его за предварительную доверенность; но в глубине души я не могла надивиться его бесстыдству и совершенному непониманию многих вещей».

Елизавете понравилась рассудительность четырнадцатилетней Ангальт-Цербстской принцессы, она полагала, что, вступив в брак, великий князь повзрослеет и начнет оправдывать надежды, которые на него возлагались.

Свадьба Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны — так была наречена София-Фредерика после перехода в православие — была отпразднована 21 августа 1744 года. «По мере того, как приближался этот день, меланхолия все более и более овладевала мною. Сердце не предвещало мне счастья; одно честолюбие меня поддерживало. В глубине души моей было, не знаю, что-то такое, ни на минуту не оставлявшее во мне сомнений, что рано или поздно я добьюсь того, что сделаюсь самодержавною русскою императрицей…»

Эти слова Павел перечитал несколько раз. «Рано или поздно я добьюсь того, что сделаюсь самодержавною русскою императрицей…»

— «Самодержавною русскою императрицей…» — повторил он тихо, не замечая, что говорит вслух.

2

Далее Павел уже не мог читать спокойно. Фыркая и сопя, он нетерпеливо перелистывал страницы рукописи. Вся история жизни Екатерины и Петра Федоровича после свадьбы была представлена как череда непрерывных интриг. Окружение великокняжеской четы кишело шпионами, наушниками и провокаторами, подсылавшимися императрицей и Шуваловым. Лишь ум, осмотрительность и умение ладить с людьми его молодой жены не раз спасали великого князя от гнева императрицы, для которого сам он давал предостаточно поводов.

Дни свои великий князь проводил в праздности и дурацких забавах, муштруя лакеев, отданных ему в услужение. Он наряжал их в военные мундиры прусского образца, возводил в офицерские звания, жаловал и наказывал, как ему вздумается. У себя в комнатах он устроил театр марионеток — деревянных солдатиков в военной форме, с которыми разыгрывал целые сражения. Учился будто из-под палки, страну, которой должен был управлять, открыто презирал. Страстно любя охоту, свою спальню превратил в псарню. Однако, впадая временами в беспричинный и необузданный гнев, бил безжалостно любимых собак. Впрочем, еще более чем собачий визг и лай донимал Екатерину звук скрипки, до игры на которой Петр Федорович был большой охотник.

Павел озадаченно поднял голову над рукописью, пытаясь совместить это признание с пристрастием к музыке, которую Екатерина всячески афишировала.

— Верх лицемерия, — прошептал он.

Эпизод с подглядыванием за интимным обедом Елизаветы с ее фаворитом графом Алексеем Разумовским, развеселил Павла. Неосторожное любопытство Петра Федоровича, просверлившего дыры в двери и созвавшего целое общество, чтобы подглядывать, не показалось ему неуместным. Одобрительно хмыкнул, узнав, как вел себя великий князь после того, как его дерзкая выходка стала известна императрице. Не испугавшись напоминания о том, как Петр I поступил со своим неблагодарным сыном, великий князь начал сердиться и возражать. Дело, разумеется, закончилось грандиозным скандалом.

Дойдя до места, где камер-фрау Крузе советовала молодым повиниться перед императрицей, Павел поднял голову от рукописи и задумался.

Если верить рукописи, вся вина за случившееся целиком лежала на великом князе. Екатерина отказалась подглядывать за императрицей, когда Петр Федорович ей это предложил. Что это, благоразумие или коварство? Конечно, коварство.

— Эта женщина всегда считала себя умнее остальных, — Павел не заметил, что говорит о матери в третьем лице.

Дальнейшее чтение, казалось, подтверждало эти подозрения. Что бы ни приключалось с великим князем — напьется ли допьяна в присутствии Елизаветы, заведет ли амуришко на стороне, сначала с фрейлинами, затем с принцессой курляндской, потом с Елизаветой Воронцовой, ставшей его постоянной метрессой, — Екатерина все сносит терпеливо. Может, только всплакнет невзначай или остановит умоляющий взгляд на императрице, когда великий князь совсем распояшется. Мужа своего неразумного, когда нужно, утешит, когда нужно — побранит. Великий князь называл ее Madame la Resourse[284].

А в помощи великий князь нуждался частенько. «Раз после обеда он достал себе предлинный кучерский кнут и начал над ним свои упражнения. Он хлестал им направо и налево, а лакеи, чтобы спастись от удара, должны были перебегать из одного угла в другой. Не знаю, по неловкости или по неосторожности, но только он хлестнул в щеку самого себя и так сильно, что с левой стороны лица образовался большой рубец, очень красный. Это очень встревожило его, он боялся, что ему нельзя будет показаться на Святую, что императрица по случаю окровавленной щеки опять не позволит ему причащаться и как скоро узнает об упражнении с кнутом, то ему опять будут выговоры и какие-нибудь неприятности».

Что делать? Конечно же — обратиться к жене. Екатерина сразу находит способ, чтобы избежать неприятностей. Она замазывает пораненную щеку великого князя помадой из свинцовых белил, позаимствованной у лейб-хирурга. Все сходит как нельзя лучше. Великий князь не знает, как благодарить Madame la Resourse.

3

Имя Сергея Салтыкова появилось в середине манускрипта, когда Екатерина описывала события 1751 года.

«При дворе нашем было два камергера Салтыкова, сыновья генерал-адъютанта Василия Федоровича Салтыкова, жена которого, Мария Алексеевна, урожденная княжна Голицына, мать этих двух молодых людей, пользовалась особенной милостью императрицы за необыкновенную верность, преданность и отличные услуги, оказанные ею во время восшествия на престол Ее величества».

Младший из братьев Салтыковых, Сергей, женатый на фрейлине императрицы Матрене Павловне Балк, начал с осени 1751 года чаще обычного приезжать ко двору. «Он был прекрасен, как день, и без сомнения никто не мог с ним равняться и при большом дворе, тем менее при нашем. Он был довольно умен и владел искусством обольщения и тою хитрою ловкостью, которая приобретается жизнью в свете, особенно при дворе; ему было 26 лет, со всех сторон — и по рождению, и во многих других отношениях он был лицо замечательное. Недостатки свои он умел скрывать; главнейшие заключались в наклонности к интригам и в том, что он не держался никаких положительных правил».

При первом же упоминании имени Салтыкова выражение лица Павла изменилось. Видно было, что все, связанное с этим человеком интересует его чрезвычайно.

С растущим удивлением великий князь вчитывался в историю о том, как Салтыков вместе со своим приятелем Львом Нарышкиным втерся в доверие к камергеру Чоглакову, определенному Елизаветой гофмаршалом при великокняжеском дворе. Чтобы отвлечь внимание Чоглакова от выполнения своих прямых обязанностей, которые состояли в присмотре за молодым двором, Салтыков воспользовался весьма своеобразным средством, возбудив в Чоглакове, человеке тучном, лишенном ума и воображения страсть к стихотворству. «Чоглаков стал беспрестанно сочинять песни, разумеется, лишенные человеческого смысла. Как только нужно было отделаться от него, тотчас к нему обращались с просьбой написать новую песенку: он с большой готовностью соглашался, усаживался в какой-нибудь угол, большей частью к печке, и принимался за сочинение, продолжавшееся целый вечер». Тем временем молодежь делала, что ей вздумается.

И вот однажды, в один из таких вечеров, «Салтыков дал мне понять, какова была причина его частых появлений при дворе. Сначала я ему не отвечала. Когда он другой раз заговорил о том же предмете, я спросила, к чему это приведет. В ответ на это пленительными и страстными чертами начал он изображать мне счастье, которого добивается. Я сказала ему: «Но у Вас есть жена, на которой вы всего два года как женились по страсти. Про вас обоих говорят, что вы до безумия любите друг друга. Что она скажет об этом?» Тогда он начал говорить, что не все то золото, что блестит, что он дорого заплатил за минуты ослепления».

Так прошла весна и начало лета. «Я видела его почти ежедневно и не меняла моего обращения; я была с ним, как и со всеми, видаясь с ним не иначе, как в присутствии двора или вообще при посторонних. Однажды, чтобы отвязаться от него, я придумала сказать, что он действует неловко; почем Вы знаете, — прибавила я, — может быть, мое сердце уже занято. Но это нисколько не подействовало; напротив, его преследование сделалось еще более неутомимым. О любезном супруге тут не было и помину, потому что всякий знал, как он приятен даже и тем лицам, в кого бывал влюблен; а влюблялся он беспрестанно и волочился, можно сказать, за всеми женщинами. Исключение составляла и не пользовалась его вниманием только одна женщина — его супруга».

4

Странная рукопись все более завораживала Павла. Скорее интуицией, чем разумом, он начинал сознавать, что приближается к тому главному, ради чего она была написана. Однако, чем более чтение захватывало его, тем острее становилось ощущение, что перед ним — не дневник его матери, а захватывающий роман.

Кульминация его была выдержана в законах жанра. Во время заячьей охоты на островах, на даче у Чоглакова Салтыков уединился, наконец, с великой княгиней и раскрыл ей свое сердце. «Я не говорила ни слова; пользуясь моим молчанием, он стал убеждать меня в том, что страстно любит меня, и просил, чтоб я позволила ему быть уверенным, что я по крайней мере не вполне равнодушна к нему. Я отвечала, что не могу мешать ему наслаждаться воображением, сколько ему угодно. Наконец, он стал делать сравнения с другими придворными и заставил меня согласиться, что он лучше их; отсюда он заключал, что я к нему неравнодушна. Я смеялась этому, но в сущности он действительно довольно нравился мне. Прошло около полутора часов, и я стала говорить ему, чтобы он ехал от меня, потому что такой продолжительный разговор может возбудить подозрения. Он отвечал, что не уедет до тех пор, пока я не скажу, что неравнодушна к нему.

— Да-да, — сказала я, но только убирайтесь.

— Хорошо, я буду это помнить, — отвечал он и погнал лошадь, а я закричала ему вслед: нет-нет. Он кричал в свою очередь: да-да и так мы разъехались».

В тот же миг, разумеется, ударил гром, сделалась сильная буря. «Волны были так велики, что заливали ступеньки лестницы, находившейся у дома, и остров на несколько футов стоял в воде…

Он уже считал себя очень счастливым, но у меня на душе было совсем иначе: тысячи опасений возмущали меня; я была в самом дурном нраве в этот день и вовсе не довольна собой. Я воображала прежде, что можно будет управлять им и держать в известных пределах как его, так и самою себя, и тут поняла, что и то, и другое очень трудно или даже совсем невозможно».

5

Часы на камине гулко пробили четыре раза. Дверь со стороны секретарской с тихим скрипом полуотворилась, и в нее глянуло недоумевающее лицо камердинера Брессана. Не говоря ни слова, Павел сделал знак рукой, и дверь затворилась. Император был не в силах оторваться от рукописи, на страницах которой — он это чувствовал — вот-вот должна была открыться тайна его рождения.

Впрочем, об этом деликатном предмете говорилось осторожно, намеками, понять которые было возможно далеко не всегда. Павел внимательно вчитывался в строки, написанные размашистым решительным почерком, холодея от предчувствий, возвращаясь к уже прочитанным листам по несколько раз.

Адюльтер с Салтыковым был описан с откровенностью, которую можно было бы считать наивной, если не принимать во внимание, что автору манускрипта ко времени его написания было уже не двадцать лет. Разумеется, ухаживания Салтыкова не могли оставаться долго тайной для великого князя. Тот, впрочем, кажется, был не в претензии, будучи в то время влюблен во фрейлину Марфу Исаевну Шафирову, которая вместе со своей сестрой по приказанию императрицы была определена в свиту великой княгини. Салтыков, умевший вести интригу «словно бес», сдружился с этими девушками и через них выведывал, что великий князь говорит о нем, употребляя затем полученные сведения в свою пользу. Девушки были бедны, глупы и очень интересливы. В самое короткое время они обо всем стали рассказывать Салтыкову.

Впрочем, наверное, не только ему. В результате Салтыкову с Нарышкиным под предлогом болезни пришлось на некоторое время исчезнуть из столицы.

Досталось и Чоглаковым: брак великокняжеской четы длился уже семь лет, а детей у них все еще не было. Оправдываясь, Чоглакова вполне разумно отвечала, что «дети не могут родиться без причины». Это еще более распалило гнев императрицы, «ставшей браниться и сказавшей, что она взыщет с нее, почему она не позаботилась напомнить об этом предмете обоим действующим лицам».

Та немедленно принялась действовать. В Ораниенбауме была найдена хорошенькая вдова немецкого живописца мадам Гроот. «Ее в несколько дней уговорили, обещали ей что-то, потом объяснили, чего именно от нее требуется и как она должна действовать». Уяснив важность задачи, вдовушка согласилась, и ее познакомили с великим князем. Достигнув после многих трудов своей цели, Чоглакова доложила императрице, что «все идет согласно ее воле».

Между тем свидания Екатерины с Салтыковым продолжались, хотя он стал не так предупредителен, как прежде, сделался рассеян, взыскателен и легковерен.

В середине декабря 1752 года двор выехал в Москву. В дороге Екатерина почувствовала признаки беременности, оказавшейся, однако, неудачной — в феврале 1753 года у нее случился выкидыш.

Положение великой княгини стало опасным. Бесплодие супруги наследника престола считалось достаточным предлогом для расторжения брака. Тому было немало примеров.

В этих критических обстоятельствах Екатерина берет инициативу в свои руки. Следует сближение с могущественным канцлером Бестужевым-Рюминым, тот беседует с Салтыковым, Чоглаковой — и та возобновляет свои попечения о престолонаследии. Как-то, отведя великую княгиню в сторону, она откровенно говорит ей, что бывают положения, в которых интересы государственной важности обязывают переступить через благоразумие и привязанность к мужу.

«Я была несколько удивлена ее речью и не знала, искренне ли говорит она или только ставит мне ловушку. Между тем, как я мысленно колебалась, она сказала мне: «Вы увидите, как я чистосердечна и люблю ли я мое отечество; не может быть, чтобы кое-кто Вам не нравился; предоставляю Вам на выбор С. Салтыкова и Льва Нарышкина; если не ошибаюсь, Вы отдадите преимущество последнему». — Нет, вовсе нет, — закричала я. — Но если не он, — сказала она, — так наверное Салтыков. — На это я не возразила ни слова, и она продолжала говорить: «Вы увидите, что от меня Вам не будет помехи». — Я притворилась невинною, и она несколько раз бранила меня за это как в городе, так и в деревне, куда мы отправились после Святой недели».

6

В феврале 1754 года Екатерина почувствовала признаки новой беременности. В среду, 20 сентября, около полудня у нее родился сын, нареченный по воле Елизаветы Петровны Павлом. Ребенок был тут же забран бабушкой. Екатерина впервые увидела сына лишь на сороковой день после родов. После крещения новорожденного Елизавета сама пришла в комнаты великой княгини и принесла на золотой тарелке указ, повелевавший выдать ей сто тысяч рублей.

«Великий князь, узнав, что я получила от императрицы подарок, ужасно рассердился, отчего ему ничего не дали».

— Ракальи, — воскликнул Павел, с силой ударив ладонью по пюпитру. Лицо его побагровело от гнева. Едва владея собой, он оттолкнул пухлую пачку листов, читать далее не было сил. Тяжело отдуваясь и фыркая, император откинулся на спинку кресла.

Очнулся Павел оттого, что густая тьма за окнами побледнела. Светло-серый свет проник в кабинет со стороны Невы. Две из пяти свечей, догоравших в канделябре, потухли.

Взгляд императора вновь обрел осмысленность. Собрав дрожащими руками листы из прочитанной части рукописи, он перевернул их и вновь увидел два куска старой, пожелтевшей от времени бумаги, пришпиленные к первой странице.

На первом из них танцующим почерком то ли не шибко грамотного, то ли пьяного человека было написано:

«Матушка Милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу; но, как перед Богом, скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка — его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил; прогневили тебя и погубили души навек».[285]

Конец записки, где должна была стоять подпись, был оторван.

7

Павел позвонил — и тотчас в темноте дверного проема обозначилась фигура Брессана.

— Салтыкова ко мне, — глухо сказал Павел, не поворачивая лица к камердинеру.

Николай Иванович Салтыков появился немедленно — с половины шестого он был на ногах, готовясь достойно встретить первый день нового царствования.

Выйдя из-за стола, Павел поднял тяжелый взгляд и, шагнув вплотную к Салтыкову, спросил хриплым от сдерживаемого волнения голосом:

— Кто мой отец[286]?

— Покойный государь император Петр Федорович, — бесстрастно доложил Салтыков, будто ожидая этого вопроса.

После секундной паузы Павел шумно выдохнул воздух и вдруг успокоился. Повернувшись на каблуках, он проследовал к бюро и показал Салтыкову на листок пожелтевшей бумаги, который недавно изучал.

— Чей это почерк?

Едва взглянув на листок, Салтыков отвечал:

— Орлова. — И, немного помедлив, добавил, — Графа Алексея Григорьевича.

— Так я и думал, — произнес Павел и перевернул листок текстом к столешнице. Брови его были нахмурены, взгляд озабочен, но спокоен. Побарабанив пальцами по столу, как он всегда делал в минуты раздумий, император вновь остановил взгляд на Салтыкове и спросил:

— Кстати, куда подевались портреты батюшки? Велите разыскать.

Салтыков молча поклонился и вышел.

Через полчаса, убедившись, что императора уже нет в кабинете, лакеи внесли большой парадный портрет Петра III, пылившийся на чердаке среди ненужных вещей.

Салтыков распорядился повесить его на стене за письменным столом императора. Когда портрет был водружен на место и лакеи, толкаясь, вышли, Салтыков перекрестился на лик Спаса и, тяжело вздохнув, вымолвил:

— Господи, помилуй нас, грешных.