Действо пятое

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Действо пятое

Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивления потомства.

А. С. Пушкин

1

Под утро пошел дождь.

Налетевший с залива свежий ветер пригоршнями бросал тяжелые капли в окна императорской опочивальни и, откатываясь, замирал в шелесте влажных крон лип.

Всю первую половину дня императрица оставалась в своих покоях. Прибывшим из Царского членам государственного Совета — вторник был днем его еженедельных заседаний — велено было трудиться одним.

Обедала за малым столом в обществе все той же Перекусихиной.

После обеда распогодилось, и, глянув в окно, императрица решила прогуляться по парку.

Когда Екатерина в сопровождении Храповицкого, Перекусихиной и Тома Андерсона-младшего, потомка родоначальника русских левреток, вышла на берег Большого пруда, из-за темных грозовых туч, вновь нависших над Царскосельским парком, вырвался луч солнца, позолотив тонким перстом орла, распростершего крылья на вершине Чесменской колонны. Здесь, под кроной старого вяза, у самой кромки воды, стояла скамейка, на которой императрица любила сиживать, отдыхая во время утомлявших ее в последнее время дальних прогулок.

Колонна, воздвигнутая в честь разгрома русским флотом под предводительством графа Алексея Орлова турок в бухте Чесма, напоминала ей об одной из самых славных страниц ее царствования.

Здесь и произошел тот памятный разговор, над потаенным смыслом которого мы и сегодня, два столетия спустя, задумываемся не без недоумения.

— Слышал, Александр Васильевич, здешнюю историю?

Храповицкий, растерянно проводив взглядом удалявшуюся по усыпанной гравием дорожке Перекусихину, признался, что слышал.

— Я благословила их, — тихо сказала императрица, скорбно поджимая губы. — Бог с ними, пусть венчаются в воскресенье.

Храповицкий от неожиданности сделал полупоклон. Том Андерсен, решив, что с ним играют, с комической точностью повторил его движение, отставив костлявый зад и царапнув гравий породистой лапой. Екатерина, досадливо отмахнувшись от расшалившегося пса, усадила кабинет-секретаря рядом с собой.

— Ты, я чаю, Александр Васильевич, не ожидал такого коварства. А я давно уже себя к этому приготовила. Восемь месяцев, как переменился. Сперва, ты помнишь, до всего охоту имел et une grande facilit?[149], а с осени вдруг начал мешаться в речах: все-то ему скучно и грудь болит. А как придворная карета неудобна стала, тут я все поняла.

— Всем на диво, сколько вы его терпели, Ваше величество, — пробормотал Храповицкий. — Все его бранят.

— А что бы ты сделал на моем месте?

Храповицкий совсем смешался.

— On ne saurait pas r?pondre du premier moment[150], — проговорил он.

Екатерина, однако, не ждала ответа.

— Зимой еще князь говорил: «Матушка, плюнь на него», — и намекал на Щербатову, но я виновата — сама его перед князем оправдать пыталась. C’etait toujours une oppression de poitrine. C’est son amour, sa duplicite qui l’?touffait[151]. Но когда не мог себя преодолеть, зачем не сказать откровенно? Третьего дня признался мне, что уж год, как влюблен. Буде бы сказал зимой, то тогда бы и сделалось то, что вчера. Я не помеха чужому счастью. Бог с ними! Простила их, пусть будут счастливы.

Храповицкий, завороженный этим странным рассказом, с хрустом ломал пальцы.

Пауза. Влажные, вечно печальные глаза четвероногого уродца, примостившегося у ног своей хозяйки, внимательно следили за судорожными движениями рук кабинет-секретаря.

— Одного не могу уразуметь, Александр Васильевич, — произнесла вдруг императрица. — Ils doivent ?tre en extase, mais au contraire — ils pleurent. Pourquoi cela? Voila un personnage fort extraordinaire, cet Habit rouge[152]. Сам на сих днях проговорился, что совесть мучит.

Она вновь помолчала и, искоса взглянув на кабинет-секретаря, продолжала с кокетливым смешком:

— Вообрази, мой друг, тут замешивается еще и ревность. Что за странный человек, право. Больше недели уж стал ревнив, как мавр, и все за мной примечает, на кого гляжу, с кем говорю.

Храповицкий перестал хрустеть пальцами и отвел глаза в сторону.

2

Ну что ж, любезный читатель. Пришла пора поговорить о человеке, без которого наш рассказ был бы невозможен.

Ты, конечно, догадываешься, что мы имеем в виду Александра Васильевича Храповицкого, кабинет-секретаря Ее императорского величества.

В должности своей Храповицкий служил уже более десяти лет. Местом он был обязан покровительству генерал-прокурора князя Александра Алексеевича Вяземского, высоко ценившего его по прежней службе в Сенате, где он достиг должности обер-прокурора благодаря редкому умению составлять служебные бумаги.

Князь Александр Алексеевич был последним из оставшихся при дворе «екатерининских орлов», составивших славу первых лет великого царствования. Остальные умерли или разлетелись кто куда. Фельдмаршал Петр Александрович Румянцев, малороссийский губернатор, герой Кагула, до войны жил безвыездно в своих украинских имениях. Алексей Орлов, один из главных участников событий июня 1762 года, приведших Екатерину на престол, а затем победитель турок при Чесме, уже много лет отдавал досуг своему знаменитому конному заводу, цыганским песням да кулачным боям, до которых был большой охотник. На службу и он, и брат его Федор возвращаться отказывались, несмотря на неоднократные предложения.

Вяземский за три десятилетия пребывания на должности генерал-прокурора — «ока государева» — приобрел у императрицы доверенность почти неограниченную. Это казалось необъяснимым. «Il est difficile d’?tre plus born?»[153] — столь нелестная характеристика, данная Александру Алексеевичу еще в самом начале его карьеры известным бонмотистом, французским поверенным в делах Сабатье де Карбом, разделялась по неведению многими современниками.

Однако придворные изъяны свои Вяземский с лихвой компенсировал усердием к службе не ложным. Был строг, исполнителен, чурался интриг, в грызне партий, не прекращавшейся у подножия трона, не участвовал.

Именно эти последние обстоятельства, надо думать, придавали рекомендации Вяземского в глазах императрицы, проявлявшей понятную осторожность при выборе своих сотрудников, особый вес.

Выбор оказался удачным. На служебном поприще Храповицкий показал себя с самой лучшей стороны. Ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день, бывая у императрицы, он неизменно представал перед ней неутомимым, пунктуальным, осведомленным в самых разных предметах. Ему можно было поручить все: от записки в Сенат до редактирования очередной пьесы. Обладая счастливой способностью ладить с разными людьми, он легко находил общий язык с Потемкиным и Разумовским, Безбородко и Салтыковым. На временщиков у него был особый нюх. С Мамоновым он сблизился задолго до того, как Екатерина остановила свой взор на Красном кафтане.

Храповицкого ценили. Чины и награды не заставляли себя ждать. Статский советник и кавалер многих орденов, он быстро сделался при дворе персоной значительной.

Гораздо сложнее оказалось приобрести доверие императрицы. Екатерина долго присматривалась к своему кабинет-секретарю.

В ее обращении с Храповицким, как и с другими персонажами «basse cour» — ближнего круга сотрудников и наиболее приближенных и доверенных слуг — был в ходу тон насмешливо-покровительственной бесцеремонности, заимствованной, как считают люди знающие, у Фридриха Великого. С кабинет-секретарем шутили относительно его тучности и советовали садиться не на стул, а на диван, потому что если он упадет, то уж не поднимется. Если он был печален, у него спрашивали, не поссорился ли он с невестой, которой, кстати, у него отродясь не было, если весел — не болят ли ноги после дневной беготни. Его тыкали фамильярно в живот, иногда оставляли обедать — puisqu’il est d?j? ici[154], и он принимал все, казалось бы, с одинаково добродушным видом.

Между тем, едва ли не главной чертой в характере Александра Васильевича была мнительность, эта беспокойная спутница натур творческих.

От природы Храповицкий был тучен, одышлив. Но резов. По коридорам и лестницам дворца носился без устали. От усердия, пардон, потел.

И вот как-то накоротке, без свидетелей, Екатерина посетовала Храповицкому, как на грех развивавшему перед ней свои идеи о преодолении разногласий в Совете относительно способа ведения турецкой войны, на его неопрятность. Нюхая флакончик духов, сказала, что в юности и сама была потлива. И очень, мол, помогли холодные обтирания.

Внушение было сделано шутливо, с деликатной улыбкой, но с этого дня будто надломилось что-то в чувствительной душе Александра Васильевича. Отныне только после штофа любимой ерофеевки мог он вообразить себя сподвижником великого царствования.

Начались запои.

Что ж, у каждого, как говорится, своя Голгофа.

3

Храповицкий был рожден придворным.

Детство его прошло вблизи дворца — отец его служил в лейб-кампанцах, приведших к власти Елизавету Петровну. Затем — кадетский корпус, дававший по тем временам образование изрядное. В корпусе начал писать стихи, которые были замечены и одобрены Сумароковым и Новиковым. Литературным талантом была одарена и сестра Храповицкого, Марья Васильевна, много переводившая с французского и итальянского; брат, Михаил Васильевич, сотрудничал в литературных журналах, другой брат, Петр Васильевич, служил в Государственном казначействе.

Любопытно, однако, что литературные способности молодого поколения Храповицких в петербургском высшем свете связывали не столько с порядочным воспитанием, сколько с завидной наследственностью — мать Александра Васильевича, в девичестве Сердюкова, дочь строителя вышневолоцких каналов, считалась одной из побочных дочерей Петра Великого. Великий реформатор был, как известно, не без греха.

Храповицкий не был женат, но от Прасковьи Ивановны Гурьевой имел четырех сыновей и двух дочерей, в малолетстве утвержденных в дворянстве и получивших фамилию отца и права законных детей.

Круг знакомых Храповицких был очень широк. В доме брата случалось встречаться с Херасковым, Хвостовым, с наезжавшим из Москвы Николаем Новиковым, Яковом Княжниным, прозванным друзьями «республиканцем». Близкое знакомство связывало Храповицкого со служившим по таможенной части Александром Радищевым, чей пылкий нрав был известен ему еще по тем временам, когда он, будучи вынужденным подрабатывать репетиторством, преподавал юному Радищеву российскую грамматику.

Словом, окружали Храповицкого люди наилучшие, враги рабства и друзья просвещения, цвет своего времени. Брат его под конец жизни отпустил на волю всех своих крепостных.

Велик был соблазн записать в поборники народных прав и самого Александра Васильевича. Однако он ни по характеру, ни по взглядам своим не принадлежал к беспокойной породе бунтарей, ниспровергателей устоев.

«У России собственная судьба, нам с Францией не равняться», — так говорил он, когда в долгих ночных беседах с московскими вольнодумцами или на заседаниях масонской ложи, в которой он, по обычаям своего времени, состоял непременным членом, вспыхивали споры о равенстве граждан перед законом или звучало отголоском революционных событий в далекой Франции крамольное слово «конституция».

И добавлял непременно, едва ли сознавая, что слово в слово повторяет слышанное не раз от императрицы Екатерины Алекеевны:

«Обширность территорий при недостатке народонаселения делает прикрепление крестьян к земле необходимым, а власть самодержавную — единственно пригодной для нас формой правления».

Да, огромна, непомерна была власть составительницы Наказа и покровительницы Энциклопедии над умами и душами ее подданных.

Надо ли удивляться тому, что уже в первые месяцы службы Храповицкий счел своим долгом сохранить для потомков мысли и деяния великой Екатерины? Вечерние часы, когда оставался он один на один со своим дневником, стали значительнейшими в его жизни.

Прошло, однако, не так уж мало времени, прежде чем Храповицкий понял, что его вполне благонамеренные занятия вдруг, сами собой, как бы без его воли, начали приобретать совершенно иной оборот. Аккуратно, день за днем заносившиеся им на страницы специально для этого заведенной красной сафьяновой тетради с золотым обрезом высказывания Екатерины все чаще разительно отличались от ее публичных речей; мнения о друзьях и сподвижниках оказывались неожиданно откровенны, если не циничны.

Словом, чем дальше заходил Александр Васильевич в своих опасных занятиях — тем отчетливее сознавал, что дневник помимо его воли начинает жить собственной жизнью, превращаясь в нечто не просто сомнительное, но и вызывающее — вроде кукиша в кармане. Фигура невидимая, но от того не менее обидная, даже оскорбительная. К счастью, правда, не столько для Ее императорского величества самодержицы всероссийской Екатерины Алексеевны, сколько для ее свиты, которая, как известно, и делает королей.

Вот только один пример: запись за 27 апреля 1788 года:

«Указ об отмене сбора с Священно и церковнослужителей Московской Епархии для бедных учеников Законосспасских, наложенного Митрополитом Платоном. — «Он блудлив, как кошка, и труслив, как заяц». — «Герцог и герцогиня Курляндские[155] препоручили новорожденного сына в покровительство Ее Величества. По их жалобе приказано сменить нашего в Митаве министра, Д. С. С. Барона Местмахера[156].

— Сказывали, что 25 лет не видала доклада, подобного сделанному о Шелехове[157] Комиссиею о Коммерции: «Тут отдают в монополию Тихое море. — Дай только повод. — Президент (граф А. Р. Воронцов) распространяет дальше виды для своих прибытков»[158].

Храповицкий пережил Екатерину на пять лет — он умер в 1801 году — и это решило судьбу дневника (будь императрица жива, дневник, обнаруженный среди бумаг покойного кабинет-секретаря, скорее всего был бы уничтожен). О существовании его знали Державин, Гнедич; в 20-е годы XIX века Свиньин опубликовал значительные выдержки из него в своем журнале «Отечественные записки». Отдельным изданием дневник был опубликован Н. Геннади в 1862 году по копии А. С. Уварова. И наконец, подлинник дневника попал к известному археографу Н. П. Барсукову, который и издал его в наиболее полном виде в 1874 году, спустя без малого век с тех пор, как он был начат.

Записки первых четырех лет весьма кратки и занимают всего около пяти страниц в издании Барсукова. Это по большей части вполне канонические изречения Екатерины, сделанные по различным поводам. С 1786 года дневник становится несколько подробнее, затем следует перерыв, после которого, собственно, и начинаются те записи, которые составили дневнику Храповицкого славу одного из самых ценных и беспристрастных источников для изучения екатерининского времени. Среди них — поразительные по откровенности отзывы Екатерины о самых различных людях: Фридрихе II, Потемкине, Орловых, Вольтере, интимные подробности ее частной жизни, государственного управления и многое другое, никогда не предназначавшееся для посторонних глаз.

Без Храповицкого мы вряд ли могли бы представить себе Екатерину и ее эпоху в той бесстрастной правдивости, которой добивается объектив современного фотоаппарата.

Это, на наш взгляд, достаточно убедительно объясняет, ради какой цели еще одному достойному человеку довелось узнать, что, служа при дворе, нельзя стать Тацитом[159], но можно Прокопием[160].

4

Запись в дневнике Храповицкого за 21 июня: «Зубов сидел, через верх проведенный после обеда, с Анной Никитишной, а ввечеру один до 11 часов».

22 июня, в пятницу, разнесся слух, что выбор нового фаворита свершился. Нашлось немало желающих дежурить на личной половине вне очереди — единственно для того, чтоб хоть один разик взглянуть на счастливчика. Им оказался Платон Александрович Зубов, молодой человек двадцати двух лет, секунд-ротмистр конного полка. Он имел приятную наружность — брюнет со стальными с голубым отливом глазами, роста среднего, но строен, подтянут и чрезвычайно опрятен. Отец его, вице-губернатор в провинции, был принят при дворе. Екатерина знала Платона Александровича еще мальчиком, когда он в одиннадцатилетнем возрасте представлялся по случаю отъезда на учебу за границу.

Любопытная деталь: в придворной иерархии Зубов был персоной настолько ничтожной, что в первые дни его даже в камер-фурьерском журнале именовали Александр Платонович вместо Платона Александровича.

Запись в дневнике Храповицкого 22 июня: «Указ о деревнях и о 100 тысячах рублях положил на стол. После обеда еще не были подписаны.

Зубов за маленьким столом и начал ходить через верх (добавим: уже в чине флигель-адъютанта)».

23 июня: «Подписан Указ о деревнях и 100 тысячах из Кабинета. Я носил. Он (Мамонов — П.C.) признателен, не находит слов к изъяснению благодарности, говорил сквозь слезы…

Потребовали перстни и из Кабинета десять тысяч рублей».

24 июня: «Сказал, что вчера после обеда приходил со слезами благодарить. Свадьбу хотели сделать в понедельник, чтоб немного людей было. «Нет, в воскресенье, il est press?, ainsi d’aujourd’hui en huit»[161] — десять тысяч я положил за подушку на диван — отданы Зотову и перстень с портретом, а другой в тысячу рублей он подарил Захару»[162].

Впрочем, и после этого «дворцовая эха» еще не считала дело окончательно устроенным. К смене фаворита привыкли относиться, как к делу, которое не могло быть окончательно решено без конфирмации Потемкина.

В Молдавию полетели многочисленные billets[163].

«Хлипок, — доносил верный Гарновский, ожидавший сурового реприманда за проявленную беспечность, — второй том Корсакова. Одного появления Вашей светлости в столице будет достаточно для восстановления порядка».

Впрочем, в этом не было особой необходимости. Подробности разрыва с Мамоновым Потемкин знал из несохранившегося письма Екатерины от 20 июня 1789 года. Об этом, секретном письме упоминает Гарновский в своей записке Попову от 21 июня. О его существовании он узнал от Зотова. Существенно и то, что Гарновский, имевший широкие связи в придворных кругах, считал, что Екатерина, заметив охлаждение к себе Мамонова, сама вызвала его на откровенность, стремясь развязать туго завязавшийся любовный узел.

В письме Светлейшему от 29 июня 1789 года Екатерина, уже заметно успокоившаяся, так излагала подробности разрыва: «Я сказала ему, что если мое поведение по отношению к нему изменилось, в том не было бы ничего удивительного ввиду того, что он делал с сентября месяца, чтобы произвести эту перемену, что он говорил мне и повторил, что, кроме преданности у него не было ко мне иных чувств, что он подавил все мои чувства и что если эти чувства не остались прежними, он должен пенять на себя, так как задушил их, так сказать, обеими руками…

На следующий день после свадьбы новобрачные отправятся в Москву. Именно я настояла на этом, так как я почувствовала, что он вопреки браку чуть было не пожелал остаться здесь. И если говорить правду, имеются очень странные противоречия в его деле, на которые у меня есть почти несомненные доказательства. Что же касается до меня, то я нашла развлечение: я думала, что я смогла бы его вернуть, но я всегда предвидела, что это средство может сделаться опасным. Через неделю я Вам поведаю больше относительно некоего Чернявого, знакомство с которым, возможно, зависит только от меня самой, но я сделаю это лишь в последней крайности. Прощайте, будьте здоровы»[164].

Потемкин, как мог, утешал императрицу. «Матушка, Всемилостивейшая Государыня, всего нужней Вам покой, — писал он Екатерине 5 июля, — а как он мне всего дороже, то я Вам всегда говорил не гоняться, намекал я Вам о склонности к Щербатовой, но Вы об ней другое сказали. Откроется со временем, как эта интрига шла.

Я у Вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю, но пакостники мои неусыпны в злодействе; конечно будут покушаться. Матушка родная, избавьте меня от досад: опричь спокойствия, нужно мне иметь свободную голову»[165].

В письме Екатерине от 18 июля Светлейший ставит точку в конце этой, судя по всему, изрядно надоевшей ему истории: «По моему обычаю ценить суть я никогда не обманывался в нем (Мамонове — П.C.). Это — смесь безразличия и эгоизма. Из-за этого последнего он сделался Нарциссом до крайней степени. Не думая ни о ком, кроме себя, он требовал всего. Никому не платя взаимностью. Будучи ленив, он забывал даже приличие. Цена не важна, но коль скоро если что-то ему нравилось, это должно было, по его мнению, иметь баснословную цену. Вот — права княжны Шербатовой»[166].

Внушения Потемкина подействовали на императрицу. Особенно оценила она сообщения о том, что Светлейший взял к себе в дежурные офицеры старшего брата Зубова — Николая, служившего в армии в чине подполковника.

«Я здорова и весела и, как муха, ожила», — успокаивала она Потемкина в письме, отправленном 5 августа 1789 года из Царского Села[167].