Действо второе
Действо второе
Не нужно было ни ума, ни заслуг для достижения второго места в государстве.
А. С. Пушкин
1
— Революция…
Не случайно, ох, не случайно спорхнуло это загадочное, вибрирующее темной энергией слово с языка Храповицкого. В то последнее лето эпохи Просвещения — июнь 1789 года! — оно было у всех на устах.
Грозным призраком вставало оно, острое, как нож гильотины, над douce France, la belle[101], над далеким Парижем.
Впрочем, на берегах Невы слово «революция» чаще употреблялось применительно к пищеварению.
— Какая у меня, друг мой, от вчерашних устерсов революция в брюхе приключилась, не приведи Господь, — жаловался, случалось, Храповицкому большой гурман и гастроном Александр Андреевич Безбородко.
Революциями было принято называть и дворцовые перевороты, время от времени случавшиеся в северной столице: революция 1741 года, подарившая престол дочери Петра — Елизавете Петровне, революция 1762 года, открывшая екатерининскую эпоху.
Но та «маленькая революция», о которой случилось обмолвиться Александру Васильевичу, была особого рода.
Храповицкий понимал, что подслушанный Зотовым разговор императрицы с ее фаворитом Александром Матвеевичем Дмитриевым-Мамоновым — именно его окрестил пареньком вездесущий Захар — мог дать только начало событиям непредсказуемым.
Впрочем, начнем, как говорят французы, с начала — commen?ons par commencement.
2
А начали мы, помнится, с вынесенной в эпиграф фразы Герцена о том, что историю Екатерины II нельзя читать при дамах.
Фраза броская, но абсолютно безосновательная. Оставим ее на совести Александра Ивановича, имевшего веские основания очень не любить в своем эмигрантском далеке императора Николая Павловича, а заодно и всех его родственников. Историю Екатерины II можно и нужно читать и при дамах, и при детях, если, разумеется, она не написана, используя выражение В. С. Пикуля, дегтем на кривом заборе.
При всем при том фаворитизм — тема настолько деликатная, что, прикасаясь к ней, невольно рискуешь, как это, на наш взгляд, случилось с Герценом, опуститься до политических или того хуже — обывательских банальностей. Поэтому переворачивая эту страницу славного екатерининского царствования, мы считаем необходимым сделать две оговорки. Во-первых, фаворитизм в России XVIII века был не лучше и не хуже фаворитизма, скажем, во Франции, Англии или Испании. Если подходить с нравственными мерками к этой стороне жизни коронованных особ века Просвещения, то похождения Людовика XV в Оленьем парке или вполне нетрадиционные юношеские увлечения Фридриха Великого дают куда больше оснований для морализирования, чем частная жизнь Екатерины. Во-вторых, фаворитизм как реалия екатерининского царствования интересует нас лишь постольку, поскольку он являлся частью того сложного механизма, который обеспечивал формирование и, особенно, реализацию политических решений, превратившись при этом в некоторое подобие государственного института.
Сделав это краткое, но важное предуведомление, вернемся к нашему герою.
«Случай» Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова начался летом 1786 года, когда его предшественник Ермолов, самонадеянный молодой человек, затеял интригу против того, кому был обязан своим счастьем — против князя Григория Александровича Потемкина-Таврического.
Это был весьма неосторожный, если не сказать опрометчивый, шаг.
Дело в том, что после своего короткого, длившегося менее двух лет романа с императрицей, Потемкин сумел не только не утратить доверие Екатерины, но и существенно нарастить свое влияние на ход государственных дел. Глава военного ведомства, член государственного совета, шеф легкой иррегулярной конницы (ему подчинялись все казачьи войска), он сосредоточил в своих руках невиданные доселе полномочия. Доверенное ему управление южными губерниями России, простиравшимися от устья Волги до устья Днепра, и вовсе превратило Потемкина в соправителя Екатерины.
Современники не могли постичь причудливой логики происходивших перед их глазами событий: фавориты императрицы — Завадовский, Зорич, Корсаков, Ланской, наконец, Ермолов менялись, а власть и влияние Потемкина продолжали расти. Прочность положения светлейшего казалась необъяснимой его многочисленным завистникам, и лишь немногим, весьма немногим удавалось проникнуть в тайну, которой были опутаны отношения Екатерины и Потемкина. Одним из этих посвященных был, по всей видимости, французский посланник в Петербурге граф Луи-Филипп де Сегюр. В депеше, отправленной в Версаль 10 (21) декабря 1787 года, поясняя самостоятельность, проявлявшуюся Потемкиным при начале русско-турецкой войны, он пишет: «Особое основание таких прав — великая тайна, известная только четырем лицам в России. Случай открыл мне ее, и, если мне удастся вполне увериться, я оповещу Короля при первой возможности»[102].
Как установил российский историк В. С. Лопатин, «великой тайной», о которой говорит Сегюр, являлся тайный брак Екатерины II с Г. А. Потемкиным, заключенный 8 июня 1774 года, в праздник Животворящей Троицы в храме Св. Сампсония Странноприимца, основанном по повелению Петра I в честь Полтавской победы[103]. О браке Екатерины II со Светлейшим князем как о достоверном факте сообщал австрийский посол в Петербурге Л. Кобенцель в депеше от 15 (24) апреля 1788 года, писали такие авторитетные знатоки века Екатерины, как П. И. Бартеньев и Д. Ф. Кобеко. Однако только осуществленная в 1997 году наиболее полная на сегодняшний день публикация переписки Екатерины II с ее тайным супругом поставила, как нам кажется, окончательную точку под затянувшимися на десятилетия спорами историков по этому вопросу. «Владыко и Cher epoux, — писала Екатерина Потемкину весной 1776 года, в разгар самого острого кризиса в их личных отношениях, связанного с появлением вблизи императрицы П. В. Завадовского. — Для чего более дать волю воображению живому, нежели доказательствам, глаголющим в пользу твоей жены? Два года назад была ли она к тебе привязана Святейшими узами?.. Переменяла ли я глас, можешь ли быть нелюбим? Верь моим словам, люблю тебя и привязана к тебе всеми узами»[104].
О подробностях объяснения, завершившего кризис, длившийся с конца января по конец июля 1776 года, мы можем судить лишь по немногим дошедшим до нас письмам и запискам Екатерины и Потемкина. Тем не менее существо и мотивацию состоявшихся договоренностей нетрудно представить. Незаурядный характер Екатерины в личной жизни проявлялся столь же неординарно, как и в политике. В. С. Лопатин, глубоко и бережно изучивший непростые отношения императрицы с ее великим сподвижником, подметил, как нам кажется, самое главное: «признаваясь Потемкину в пороке своего сердца, которое «не хочет быть ни на час охотно без любви», Екатерина пыталась «оградить свой интимный мир от страшной силы государственной необходимости. С Потемкиным это оказалось невозможным. Она сама вовлекла его в большую политику и … потеряла для себя. Два крупных, сильных характера не смогли ужиться в семейных рамках». «Мы ссоримся о власти, а не о любви», — признавалась Екатерина в одном из писем… Первой она поняла суть этого противоречия, первой почувствовала необходимость отдалиться от Потемкина «как женщина», чтобы сохранить его как друга и соправителя[105].
Зорич, Корсаков и Ермолов, одним словом, все фавориты Екатерины, за исключением Ланского, потеряли свое место из-за того, что не могли понять, что интриговать против Потемкина (мужа и соправителя!) все равно, что интриговать против самой императрицы.
Судя по всему, бурным летом 1776 года между Екатериной и Потемкиным было заключено нечто вроде негласного соглашения, в силу которого фаворит, занимая свое место, должен был защищать интересы Потемкина при дворе, где не прекращалась борьба различных группировок.
Недаром все те, кто последовал за Завадовским — от Зорича до Мамонова — прежде чем стать любимцами императрицы служили адъютантами у Потемкина.
Нарушение подобного порядка, а тем более попытки играть самостоятельную роль немедленно пресекались.
Подробности интриги, затеянной Ермоловым против Потемкина, не вполне ясны. Судя по свидетельствам некоторых современников, стоявшие за спиной фаворита противники Потемкина пытались обвинить Светлейшего в присвоении казенных сумм, выделенных на содержание последнего крымского хана Шахин-гирея, жившего после присоединения Крыма к России в Воронеже. Оправдываться князь счел ниже своего достоинства, а на предупреждения от состоявшего с ним в дружеских отношениях Сегюра сказал: «Я знаю, что про меня говорят, что я погибну. Не беспокойтесь, меня не погубит этот мальчик, и вообще нету никого, кто бы осмелился это сделать. Я слишком презираю моих врагов, чтобы бояться их».
15 июля 1786 года незадачливый Ермолов, имевший, кстати сказать, прозвище «белый негр» (столичные пересмешники указывали на раздутые ноздри фаворита как на признак по-африкански страстной натуры), был отпущен для поправки здоровья за границу. Пожалованные при расставании тысячи червонцев и крепостных душ явилась для него слабым утешением.
Вечером того же дня на собственную половину были внесены несколько картин, приобретенных Потемкиным для Эрмитажа. Их сопровождал двадцатишестилетний адъютант Светлейшего, молодой человек «d’une taille grande et bien prise, an visage de kalmouk, mais plein d’esprit»[106], — так описывала внешность Мамонова наблюдательная современница.
Для понимания логики дальнейших событий весьма существенно, что Потемкина в эти первые дни фавора Мамонова не было в Петербурге. 22 июля 1786 года он находился в инспекционной поездке в Шлиссельбурге и Финляндии.
Спустя три дня Мамонов, уже пожалованный в полковники и обосновавшийся в официальной резиденции фаворитов — флигельке, примыкавшем к покоям императрицы, поднес своему благодетелю золотой чайник великолепной работы с прочувствованной надписью: «Plus unis par le c?ur que par le sang»[107].
Через месяц матушке Мамонова, жившей в Москве, была выслана в подарок табакерка, отец был назначен сенатором.
За три года, что продолжался «случай» Дмитриева-Мамонова, он сделался премьер-майором Преображенского полка, корнетом кавалергардов, наконец, графом Римской империи и генерал-адъютантом с жалованием сто восемьдесят тысяч рублей в год.
3
О, век осьмнадцатый, галантный… Столетье безумно и мудро… Эпоха великих войн и революций, время Моцарта и Сальери, Энциклопедии и гильотины.
Твоя мелодия — менуэт.
Девиз — свобода, равенство, братство.
Символ — масонский циркуль.
Лилия на плече — фаворитизм.
Дмитриев-Мамонов по праву мог считаться сыном своего века. Кое в чем он даже опередил его. Отпрыск старинного, но обедневшего дворянского рода — в его жилах текла кровь Рюриковичей! — с младых ногтей был честолюбив, как Растиньяк, и, как Жюльен Сорель, видел в успехе у женщин верное средство сделать успешную и быструю карьеру.
Под влиянием этих обстоятельств и формировалась его судьба, столь типичная и в то же время едва ли не единственная в своем роде.
От природы Сашенька был одарен счастливой внешностью, преимуществами которой научился пользоваться довольно рано.
Его первый учитель, иезуит Совери, как мог, боролся с неодолимым влечением своего подопечного к цветным жилетам и бульварным романам, но педагогический талант его оказался бессильным перед могучим зовом натуры.
Чтение французских романов, как известно, рано или поздно приводит в девичью. Пытаясь уберечь сына от искушений, Мамонов-старший, томившийся из-за нехватки средств в патриархальной Москве, отправил его в столицу, к богатому родственнику, барону Строганову. От судьбы, однако, не уйдешь. Последовал короткий, но бурный роман с дочерью Строганова — и юноша раньше срока вновь очутился в первопрестольной. В родительском доме гнев отца быстро привел его в чувство, попутно напомнив о почтении к начальству.
Однако запретный плод был надкушен: отныне жизнь вне столицы казалась Мамонову недостойной его. Новый наставник, тоже француз, был подобран более удачно, и маленький петиметр в точном соответствии с крылатым выражением В. О. Ключевского начал превращаться в «homme d’esprit»[108]. В просвещенные екатерининские времена это предполагало знакомство с «Велизарием», сочинением аббата Мармонтеля, двумя-тремя рискованными ситуациями из «Хромого беса» Лессажа, а также доступными выдержками из «Энциклопедии» и сочинений Вольтера и Дидро. Не менее важно было и то, что Мамонов сносно объяснялся по-французски, по-итальянски, а античной литературой увлекался одно время до такой степени, что, по собственному признанию, не мог уснуть, не положив томик Гомера под подушку. Добавьте к этому занятия живописью, театром, короткую, но блестящую военную карьеру, которая привела его в 1784 году, благодаря рекомендации друга отца генерала Загряжского, приходившегося дальним родственником матери Потемкина, в адъютанты к светлейшему — и перед вами будет законченный портрет предпоследнего фаворита Екатерины II.
4
На первых порах Мамонов толково и добросовестно выполнял доверенную ему роль. Потемкин, живший безвыездно с осени 1786 года в краях полуденных — Крыму и Новороссии — как никогда нуждался в поддержке. Надвигалась война с Турцией, к тому же необходимо было готовить поездку императрицы в Крым, начавшуюся в январе 1787 года. В этой сложной обстановке Мамонову приходилось играть роль противовеса придворным группировкам, которые, каждая в силу своих резонов, пыталась ослабить силу и влияние Потемкина. Главными противниками князя в ту пору были президент Коммерц-коллегии граф А. Р. Воронцов и сенатор П. В. Завадовский, оба члены Совета. Особенно опасен был Воронцов, человек «душесильный», по выражению Радищева. Твердый в своих убеждениях, феноменально работоспособный, предельно независимый, он резко и открыто критиковал деятельность Потемкина в Новороссии и Тавриде, считая результаты освоения новоприобретенных земель несоизмеримыми с производимыми на них затратами. Близкий Воронцову и его брату Семену Романовичу, послу в Лондоне, Завадовский, почитавшийся современниками человеком скорее хитрым, чем умным, был при нем чем-то вроде «серого преосвященства». Давая в 1794 году согласие на просьбу Воронцова в увольнении от службы, Екатерина призналась: «Всегда знала, а теперь и наипаче ведаю, что его таланты не суть для службы моей; сердце принудить нельзя; права не имею принудить быть усердным ко мне». И, не удержавшись (чуть ли не единственный раз в жизни), заключила: «Ч.Е.П.» — т. е. «Черт его побери».
До начала турецкой войны к Воронцову и Завадовскому примыкал Александр Андреевич Безбородко, фактически руководивший Коллегией иностранных дел. вместе с Завадовским, Петром Васильевичем Бакуниным-младшим, третьим членом КИД, он составлял так называемый «триумвират», прибравший к рукам канцелярию Ее императорского величества.
Впрочем, Безбородко, бывший значительно дальновидней своих товарищей и по «триумвирату», и по «хохлацкой» партии, объединявшей выходцев из Малороссии, вел себя по отношению к Потемкину с разумной предусмотрительностью, неукоснительно выполняя отданные Екатериной в декабре 1786 года указания о согласовании со Светлейшим всех дел, связанных с отношениями России с Османской империей.
Безбородко не поддержал усилия Воронцова и Завадовского, с которыми был связан дружескими узами, добиться при начале турецкой войны смещения Потемкина с поста главнокомандующего и замены его П. А. Румянцевым, воздержавшись, однако, противодействовать и интригам так называемого «социетета» — камер-фрейлины А. С. Протасовой, певшей с голоса австрийского посланника в Петербурге Л. Кобенцеля, связывавшего неудачи, которые терпели союзники России австрийцы, с промедлением Потемкина, не спешившего брать Очаков.
В это критическое для Потемкина и России время, когда к трудностям первых месяцев русско-турецкой войны добавилось вероломное нападение шведского короля Густава III, воспользовавшегося тем, что основные силы русской армии были скованы на юге, и начавшего боевые действия в непосредственной близости от Петербурга, Мамонов оказал Потемкину ряд важных услуг. В дни тяжелейшего кризиса, пережитого Потемкиным после гибели его любимого детища — Черноморского флота в результате шторма, Мамонов сумел добиться разрешения Екатерины на приезд князя в Петербург, предупредив, однако, начальника канцелярии князя П. С. Попова о желательности «отложить свой вояж на несколько времени». Потемкин внял своевременно поступившему совету.
Верный тон избрал Александр Матвеевич и в отношении австрийского посла, постоянно повторявшего в эти дни: «Mon Dieu, mon Dieu, Oszchakow»[109]. Екатерина сполна оценила усилия Мамонова и начала привлекать его к по-настоящему важным государственным делам. Одно из них касалось отношений с Францией, продолжавшей проводить двусмысленную линию в турецких делах. Заявив о своем нейтралитете в начавшейся войне, французы продолжали оказывать тайную политическую и военную помощь туркам.
В фонде «Рукописи» библиотеки Зимнего дворца сохранилось в копии письмо Екатерины Мамонову, написанное осенью 1787 года. Приведем его полностью — оно, как нам кажется, неплохо иллюстрирует попытки императрицы сделать из Александра Матвеевича государственного человека.
«Сиятельство не совсем прав, когда говорит, что сидит руки спустя — сказывают Сегюр взбесился, узнав, что война объявлена, а вы о сем мне не говорили — говорят, что он отзывался, что сей поступок оскорбителен его двору, посол же примечает так, как ожидать можно было от союзника.
Je vous prie de dire en passant au S?gur avec la dexterit? que je vous connais que je suis maitresse de d?clarer la guerre quand, ? qui et comme cela me semble… Vous aimez S?gur parce qu’il est aimable — je l’aime aussi. Mais je n’oublie jamais que la France est la plus grande Ennemi de la Russie et de la gloire de Catherine II. Et si vous ne l’assurez que vous ?tes attach? ? votre patrie … (пропуск. — П.C.) devez cooper? au bien g?n?ral.
Ne vous f?chez pas en me voyant vous donner des le?ons. Vous ?tes jeune et un peu trop fran?ais. C’est ? ces deux titres que je vous en donne»[110].
Забегая вперед, скажем, что усилия императрицы принесли свои плоды. Вскоре Сегюр предложил заключить «четверной» союз между Россией, Австрией, Францией и Испанией. Такой поворот событий мог бы стать серьезной победой российской дипломатии, уравновесив образовавшуюся к 1790 году мощную антирусскую коалицию во главе с Англией и Пруссией. Для Франции, однако, доживавшей последние годы Старого режима, новая «renvercement des alliances»[111] была уже не по силам. Екатерина, кстати, впоследствии считала, что, если бы Людовику XVI хватило политической воли пойти в 1787–1788 годах на союз с Россией, июльской катастрофы 1789 года можно было бы избежать.
Летом 1788 года Александр Матвеевич был сделан членом Государственного совета («для догляду», как впоследствии признавалась императрица в переписке с Ф.-М. Гриммом)[112]. Одним словом, перед Мамоновым открывались блестящие перспективы. Безбородко, очень не ладивший с одряхлевшим вице-канцлером Остерманом, одно время даже хлопотал о его назначении на это место. Во время знаменитого путешествия в Крым Александр Матвеевич еще более коротко сошелся с сопровождавшими императрицу иностранными послами, особенно Сегюром, ставшим со временем его близким приятелем.
«Они будто соревнуются в том, кто скажет и сделает больше сумасбродств; все совершенно распоясались: разговаривают, болтают и смеются наперебой, а я слушаю и смотрю на них, забившись тихонечко в угол; такова жизнь. И все же это очень приятная жизнь», — этот отрывок из письма Екатерины Гримму достаточно выразительно рисует место, уготовленное у трона великой преобразовательницы России иностранным дипломатам.
Впрочем, не будем опережать события.
5
На первом году «случая» положение Мамонова казалось непрочным. Помня о дерзостях зарвавшегося Ермолова, Екатерина предпочитала до поры до времени держать нового фаворита на некотором расстоянии, присматривалась…
Подобная неординарная ситуация не могла не привести многие умы в мечтательное настроение. Стоило, скажем, Александру Матвеевичу во время поездки на галерах по Днепру занемочь, как в опасной близости от императрицы объявились некто Милорадович и Миклашевский — креатуры «хохлацкой» партии. Управляющий делами и доверенное лицо Потемкина в Петербурге Михаил Гарновский добавляет в этот список и какого-то Казаринова, также имевшего якобы дерзость надеяться.
В таких обстоятельствах ухо приходилось держать востро. Мамонов ни на шаг не отходил от Екатерины. Сцены ревности следовали одна за другой. Безумства юного генерал-адъютанта импонировали императрице.
Канитель эта тянулась довольно долго, до осени 1788 года, когда ситуация круто переменилась. Екатерина страстно привязалась к Мамонову. Однако по таинственным законам связи молодого мужчины со стареющей женщиной (Екатерина была старше Мамонова на тридцать один год) он сам начинает тяготиться своим положением. Дворец кажется ему золотой клеткой. И не без основания — отлучиться из казенной квартиры во флигельке даже на короткий срок делается для него проблемой почти неразрешимой. Все тот же Сегюр, с трудом заполучив Мамонова на обед, случайно подошел к окну и, к крайнему изумлению, заметил в окне кареты, дважды проехавшей перед его домом, встревоженное лицо императрицы.
Утраченную свободу Екатерина пыталась компенсировать щедрыми подарками. К началу 1789 года у Мамонова было двадцать семь тысяч душ в одной только Нижегородской губернии. На пряжках туфель, пуговицах его алого кафтана, генерал-адъютантском жезле и эполетах засверкали бриллианты.
Однако ни многочисленные знаки монаршей милости, ни толпы льстецов в приемной, ни обретенное чувство государственной значимости уже не радовали Мамонова.
Едва ли не единственный среди екатерининских фаворитов, он стыдился своего двусмысленного положения и тяготился им.
Старшие Дмитриевы-Мамоновы принадлежали к кругу московских ворчунов, с неодобрением следивших из первопрестольной за повреждением нравов в северной столице. Невиданная и непривычная еще для России роскошь екатерининского двора, частые смены «припадочных людей», «трутней» — так называли они фаворитов — почитались ими особенно постыдными.
При одной мысли о том, как поджимались сухие губы отца, когда доходили до него светские пересуды об очередном успехе находившегося в «случае» сына, Александру Матвеевичу становилось дурно.
Проявлялись эти потаенные чувства, правда, весьма своеобразно, воздействуя, прежде всего, на характер Александра Матвеевича, портившийся день ото дня. В нем вдруг обнаружилась привередливость капризной содержанки. Наград требовал уже сам, причем отказов не переносил. Однажды в именины, Александров день, не получив орден Александра Невского, на который рассчитывал, заперся в своей комнате и несколько дней не показывался из нее, сказываясь больным. Гнев сменил на милость только после того, как Екатерина сняла знаки ордена с подвернувшегося под руку Николая Ивановича Салтыкова и послала их «enfant g?t?»[113].
В это непростое время и появилась на сцене фрейлина княгиня Дарья Федоровна Щербатова. Наблюдательный Гарновский, еще в мае 1788 года заметивший что-то неладное, в августе сигнализировал, что «у Александра Матвеевича происходит небольшое с княжной Щербатовой махание». Потемкин, проигнорировав по крайней своей занятости военными делами столь своевременно поступившее предупреждение, потом уже, после дела, каялся: «Амуришко этот давний, я слышал прошлого году, что он из-за стола посылал ей фрукты».
Ко времени знакомства с Мамоновым Дарье Федоровне шел двадцать седьмой год. Детство и юность ее прошли трудно. Брак ее родителей был несчастлив. Отец, Федор Федорович, генерал-поручик, жил в Москве, будучи отставлен от службы и удален от двора за неудачные действия во время пугачевского бунта. Человек крутого нрава, после отставки озлился на весь мир, хотя был, несомненно, ответственен за бездарную сдачу Самары Пугачеву, перечеркнувшую успехи, достигнутые Бибиковым. Мать — Мария Александровна — вынуждена была вернуться с дочерью в дом своего отца, князя Бекович-Черкасского, где вскоре и умерла, оставив малолетнюю дочь на его попечение. После смерти деда княжна Щербатова по просьбе тетки Дарьи Александровны Черкасской была взята Екатериной во дворец и воспитана на половине фрейлин под присмотром баронессы фон Мальтиц.
1 января 1787 года Дарья Федоровна была пожалована во фрейлины. Сохранилось ее письмо к Потемкину, в котором она с большим достоинством просила доставить ей место при дворе, напоминая князю о своих бедах и полной беззащитности. Звание фрейлины в те времена было редкой честью: при екатерининском дворе их было всего двенадцать.
Дарья Федоровна не слыла красавицей. Было, однако, в ее разговоре, манере держаться что-то выгодно отличавшее ее от «интересливых», мило картавивших фрейлин императрицы. Врожденное чувство собственного достоинства новой фрейлины, не переходившее в гордость, скрытность без замкнутости импонировали Екатерине. Бесприданницы и старые девы вообще были ее слабостью — надо думать, что в них ее трогали отголоски собственной судьбы. Поэтому, наверное, когда вскрылась «интрига» княжны Щербатовой с английским послом Фитц-Гербертом, воспылавшим к ней платонической страстью, дело замяли, хотя всего за несколько лет до этого подобная неосторожность с фрейлиной Хитрово стоила английскому дипломату Маккарти карьеры — он был отправлен на родину. Впоследствии Екатерина немало удивлялась тому, что ко времени свадьбы за Щербатовой числилось тридцать тысяч рублей долга.
Мамонов и Дарья Федоровна познакомились в доме бригадира графа Ивана Степановича Рибопьера. Жена Рибопьера, Аграфена Александровна, урожденная Бибикова, приходилась княжне дальней родственницей и принимала живое участие в устройстве ее судьбы. Мамонов же подружился с Рибопьером, когда оба они служили в адъютантах у Потемкина. Отец Ивана Степановича происходил из знатной эльзасской семьи, был другом Вольтера, по рекомендации которого сын его поступил на русскую военную службу. Рибопьеры жили на широкую ногу в роскошном доме на Моховой, купленном у герцога Вюртембергского. Мамонов, впрочем, как и Сегюр, и Кобенцель обедали у Рибопьеров чуть не каждый день. Там же по-родственному бывала и княжна Щербатова. Аграфена Александровна, женщина сильного характера, по-видимому, и устраивала первые свидания княжны Щербатовой с Мамоновым. Впрочем, встречались они и во дворце, и во фрейлинском саду, куда Александр Матвеевич проходил через комнаты фрейлины Шкуриной.
Постепенно потребность видеть Дарью Федоровну каждый день, хотя бы и мельком, сделалась для него неодолимой. Готовясь к решительному объяснению, он не думал о последствиях, будучи одержим худшим видом страсти — страсти к самоутверждению.
Свидания их, по понятным причинам, были нерегулярны. Чтобы отлучиться от двора, Александр Матвеевич разыгрывал целые спектакли, симулируя приступы удушья. (Причиной их, как он утверждал, были чересчур мягкие подвески в дворцовой карете.) Ценой невероятных усилий он добился позволения пользоваться собственным экипажем, дававшим некоторую свободу передвижения.
К счастью или к несчастью, Бог весть, Дарья Федоровна оказалась той цельной натурой, для которой не ответить на порыв такой силы было невозможно. Спокойно и естественно пошла она навстречу судьбе, не только не страшась гнева своей августейшей соперницы, но даже не думая об этом.
Роман Мамонова и Щербатовой тянулся чуть менее двух лет.
Трудно предположить, что Екатерина ничего не знала об истинной подоплеке участившихся недомоганий Мамонова. Если и не знала, наверное, то догадывалась — поводов для этого было более чем достаточно. Догадывалась, конечно. Но и мысли не допускала, что дело может дойти до публичного скандала. Графом Римской империи и членом Совета Мамонов был сделан весной-летом 1788 года, на пике его тайного романа со Щербатовой.
Что же ускорило развязку?
Трудно сказать. Достоверно известно лишь то, что княжна Щербатова, идя под венец, была четвертый месяц как брюхата (да простит нам читатель это грубоватое на современный слух словцо хотя бы за то, что его так любил Пушкин!).
Короче, каковы бы ни были обстоятельства, вынудившие Мамонова на решительное объяснение с Екатериной, ситуация оказалась неординарной: тут и человек более сильный духом, чем Мамонов, пришел бы в уныние. Александр Матвеевич же в этот критический момент совсем потерял себя — вместо того, чтобы повиниться в преступной связи и попытаться уладить дело по-доброму, не нарушая чести и благопристойности двора, не нашел ничего лучшего, как начать упрекать императрицу в невнимании и холодности к нему. Этим-де пользуются завистники, вконец отравившие его жизнь подлыми интригами.
Да и вообще — в его годы пора жить своим домом, пора жениться — вот только не знает на ком.
О Щербатовой, разумеется, ни слова. Зато о желании остаться на службе была произнесена целая речь, яркая и, как казалось Александру Матвеевичу, вполне убедительная.
Тайным свидетелем этой странной сцены, состоявшейся в Голубой гостиной, и стал Захар Константинович Зотов.
6
Вернувшись к себе, Мамонов поднялся в бельэтаж, и, едва дойдя до гостиной, рухнул без сил на угловой диван. Во флигельке царила мертвая тишина: лакей Мамонова Антуан, крепостной его отца, прыщавый верзила с гнилым взглядом ловеласа, надушенный и облаченный в ливрейный кафтан и французские башмаки на высоких красных каблуках, чуял настроение хозяина, как верный пес.
Разбудил Мамонова камердинер императрицы Федор Михайлович, по прозвищу Меркурий, вестник богов. При дворе этот человек был знаменит тем, что никто не слышал от него ни единого слова. Употребляемый императрицей для самых конфиденциальных поручений, он бродил по коридорам дворца, безмолвный и надежный, как ходячий почтовый ящик.
Федор Михайлович молча оттопырил боковой карман своего кафтана, и Мамонов, волнуясь, торопливо выудил из его глубин свернутую вчетверо записку. Из предосторожности Екатерина писала по-французски:
«Desirant toujours que toi et les tiens jouissiez d’une parfaite prosp?rit? et voyant ? quel point ta situation actuelle te p?se, j’ai l’intention d’organiser ton bonheur d’une autre mani?re. La fille du comte Bruce est le parti le plus riche et le plus illustre de Russie. Epouse-la. La semaine prochaine le comte Bruce sera de service aupres de moi. Je donnerai des ordres pour que sa fille vienne avec lui. Anna Nikitichna emploiera tous ses moyens pour amener cette affaire au denoument voulu. J’y aiderai de mon c?t? et tu pourras de la sorte rester au service»[114].
Пробежав глазами записку, Мамонов побледнел. Ответный удар был нанесен Екатериной с холодной расчетливостью.
Граф Яков Александрович Брюс, петербургский генерал-губернатор, жил один с тех пор, как жена, знаменитая Прасковья Брюс, увлекшись фаворитом императрицы Римским-Корсаковым, оставила его. Брак с его дочерью действительно мог быть устроен сравнительно легко — отказаться от великодушного предложения Екатерины было неизмеримо сложнее, чем принять его.
Мамонов еще раз, уже внимательнее, перечел записку. «Дочь графа Брюса — самая богатая и блестящая партия в России». Молнией блеснула догадка — императрице известно о его связи со Щербатовой, и его вынуждают отказаться от брака с княжной.
В эти минуты и решилась судьба Мамонова. Он знал правила игры. Отвечать было положено немедленно и прямо. Дрожащей рукой он взялся за перо и, мешая правду с вымыслом, поминутно вымарывая слова и целые строки, сочинил ответ:
«Les mains me tremblent et comme je Vous l’ai d?j? ?crit, je suis seul, n’ayant personne ici, ecxept? Vous. Maintenant je vois tout et ? Vous confesser la verite, je suis, de mon c?t?, Votre oblig? en toute chose; Dieus me punirait, si je n’agissais pas en toute sinc?rit?. Ma fortune et celle de ma famille Vous sont connues: nous sommes pauvres, mais je ne me laisserai pas tenter par la richesse ni ne deivendrai l’oblig? de personne, hormis de Vous, mais pas de Bruse. Si vous d?sirez donner fondement a ma vie permetter d’?pouser la princesse Stcherbatov, demoiselle d’honneur, qui Ribaupierre et beaucoup d’autres m’ont vant?e; elle ne me reprochera pas mon manque de fortune et je ne menerai pas une existence desordonn?e; je compte m’installer aupr?s de mes parents. Que Dieus juge ceux qui nous ont amen?s o? nous en sommes. Ce n’est pas la peine de Vous assurer que tout ceci restera secret. Vous me connaissez suffisamment. Je baise Vos petites mains et Vos petits pieds et je ne vois pas moi-m?me ce que j’?cris»[115].
Когда письмо было готово, вновь явился молчаливый Федор Михайлович, и ответ Мамонова отправился в обратный путь.
7
А холодные сквознячки сплетен уже продували дворец насквозь.
— Цельный день во флигелек записку таскаем, — шепнул Зотов Храповицкому, зажевывая щепотью ситного золотистую наливку.
— Разве дело еще не решено? — удивился кабинет-секретарь.
— Хрен разберешь, по-французски пишут, — пожаловался Зотов. — Примечаю, однако, — голос его опустился до едва слышного шелеста, — что парнишка-то, Александр Матвеевич, не прост оказался. Ох, не прост. Не поверишь, мон шер, уж год амур на стороне крутит. И знать не знал, ведать не ведал. Какой конфуз, экселенс, как матушке в глаза смотреть? Не доглядели, не уследили. Мадам Ливен третий час в обмороке лежит — да уж поздно. Паренек совсем с ума свихнулся — жениться, вишь ли, задумал…
— Жениться, Константиныч? Да на ком же?
— На фрейлине Дарье Федоровне.
— Щербатовой? — ахнул Храповицкий. — А что же сама, неужели благословила?
— Какое там, весь вечер слезы, никого кроме Анны Никитичны не пускает. Третий раз за бестужевскими каплями посылаем.
8
Под вечер Мамонов все же был призван в опочивальню.
С первого, исподлобья, взгляда раскосых калмыцких глаз понял, что все обошлось, — и повалился на колени, заелозил башмаками, подбираясь к заветной атласной туфельке.
— Vous m’aurez ?pargn? bien de desagrements si vous avez fait cette confessions en hiver[116]. К чему было тянуть? Вы знаете, как я ненавижу принуждение, и, тем не менее, поставили и себя, и меня в ложное положение, — говоря так, Екатерина смотрела в сторону, прикрывая распухшее от слез лицо кружевным платком. — Votre duplicit?, duplicit??[117] — она не могла продолжать.
Анна Никитична Нарышкина, уже три с лишним десятка лет состоявшая при императрице дуэньей, поверенной сердечных тайн, будто дождавшись сигнала, зашлась в визге, поминая и Рибопьера, и Щербатову, и самого Александра Матвеевича обидными словами.
Мамонов клекотал по орлиному, давя рыдания, вертелся на колене, норовя впиться губами в мягкую ручку. Екатерина уворачивалась. Толстая Нарышкина, руки в боки, витийствовала, как наемная плакальщица на похоронах:
— На кого польстился? Дашка Щербатова, телка квелая, рожа от мушек рябая, на двадцать седьмом году не замужем!
В общем, сцена получилась тяжелая.
Захар Константинович, примостившийся за дверью гардеробной, на краешке фарфоровой ночной вазы, сидел тихо, как воробушек.
Будто в театре побывал.
9
Храповицкий прождал друга до вечерней звезды. Когда стемнело, зажег свечи, запер дверь и, достав из потайного ящичка бюро заветную тетрадь в переплете красного сафьяна с золотыми разводами записал: «С утра невеселы… Слезы. Зотов сказал мне, что паренька отпускают, и он женится на кн. Дарье Федор. Щербатовой. После обеда и во весь вечер была только одна Анна Никитична Нарышкина».
В тот же час в темном закутке за секретарской дежурный камер-фурьер Герасим Журавлев томился, решая, как запечатлеть для потомства события достопамятного июня 16 дня 1789 года. Грыз перо, вздыхал, марал виньетками засаленный картонный пюпитр, словом, творил вдохновенно. Наконец, вывел крупными, как горошины, буквами в толстом журнале, куда полагалось заносить все обстоятельства жизни августейших особ: «В вечеру особливого ничего не происходило; Ее Императорское Величество из внутренних своих покоев выхода иметь не изволила, и как обыкновенно в состоящем в верхнем саду театре представления никакого не было».
Трудно делать историю, но писать ее бывает стократ труднее.