Действо пятое
Действо пятое
Хотели как лучше, а получилось как всегда.
В. С. Черномырдин
Первую ночь нового царствования чиновный люд Петербурга бодрствовал. Свечи в окнах Сената, других присутственных мест горели с раннего утра. Еще до рассвета весь город был на ногах, тревожно и озабоченно толкуя о разных новостях, вести о которых доносились из Зимнего дворца.
Утренние часы Павел провел, принимая доклады Безбородко, Архарова и Ростопчина. Выходя, докладчики приводили в действие многочисленных скороходов и курьеров, спешивших донести в разные углы столицы распоряжения нового императора. Павел фонтанировал идеями. Одному генерал-прокурору Самойлову, проведшему в его кабинете около часа, в этот и последующие дни было дано столько самых разнообразных поручений, что для исполнения их сенатские чиновники должны были трудиться три дня и три ночи кряду, не уходя домой.
Казалось, император задался целью в несколько дней коренным образом изменить весь ход государственных дел.
Лишь в десятом часу Павел покинул дворец для верховой прогулки по городу в сопровождении великого князя Александра. Осмотрели новые шлагбаумы, поставленные ночью вокруг дворца под наблюдением великого князя. Шлагбаумы и установленные рядом с ними будки были окрашены по-гатчински — в три цвета: черный, оранжевый и белый. Солдат, стоявших возле будок и бравших при виде императора на караул, за ночь одели в старопрусскую форму. Павел, знакомясь с нововведениями, удовлетворенно кивал головой.
Утро выдалось пасмурным. Шедший всю ночь снег сменился колючим осенним дождиком, косо моросившим из придавивших город свинцовых туч. С Невы порывами задувал промозглый ветер, рвавший с голов редких прохожих шляпы и треуголки. По причине дурной погоды или еще по какой иной улицы Петербурга были пустынны.
Въезжая на Дворцовую площадь со стороны Марсова поля, император изволил выразить великому князю свое благоволение. Александр, остававшийся всю ночь на ногах — он лично присматривал за установкой шлагбаумов, — облегченно вздохнул и пустил коня полурысью. Ему по должности генерал-губернатора столицы надлежало присутствовать на разводах и вахтпарадах, которые отныне, как в Гатчине, было приказано проводить каждый день.
Честь положить начало традиции дворцовых разводов, ставших с этого дня более чем на век — до отречения Николая II — главным ритуалом российского самодержавия, выпала на долю великого князя Константина. Измайловский полк, шефом которого он накануне был назначен, заступил на дежурство в Зимнем дворце в день кончины Екатерины. Переодеть всех солдат в гатчинские мундиры до 11 часов утра, времени, на которое был назначен развод, оказалось невозможно. Поэтому решили хотя бы постричь солдат по гатчинскому уставу.
А. П. Ермолов, начинавший службу в Измайловском полку, живо описал сцены, происходившие в то ноябрьское утро в полковых казармах. Солдаты, притихшие в предчувствии перемен, сидели на длинных скамьях дюжинами. Сзади них суетился взмыленный от усердия полковой парикмахер с помощниками. Один из них коротил длинными шведскими ножницами по установленному артикулу солдатские головы, подстриженные под горшок. Второй — густо намазывал их свечным салом, а когда оно застывало, поддевал под волосы железную проволоку, на которой у висков, закрывая уши, крепились войлочные прусские букли. На затылок, тоже на проволоке, подвешивалась косица длиною ровно вполовину сажени. Сам парикмахер, осмотрев преображенные головы измайловцев, посыпал их щедрым слоем пудры. Вставая со скамей, солдаты не могли удержаться от смеха, глядя друг на друга. Новые куафюры не то чтобы безобразили их, но делали до странности похожими друг на друга. Все солдаты вдруг стали на одно лицо.
Адъютанту великого князя Евграфу Комаровскому, явившемуся к нему в шестом часу утра, Константин приказал тотчас отправиться на Гостиный двор и приобрести там трости и перчатки с раструбами для офицеров. Комиссия оказалась весьма затруднительной: лавки в Гостином дворе отпирались с рассветом, а в ноябре рассветать начинало только около семи часов утра. К счастью, купцам в эту ночь не спалось. Впрочем, и офицеров в Измайловском, как и в других полках был некомплект. Одни находились в отпусках, часто весьма длительных, другие, имевшие высоких покровителей, отроду не показывались в полку, только числились в списках, третьи, устав от службы, подали в отставку.
В девятом часу палки и краги были розданы офицерам, солдаты выстроены, и капитан Талызин, руководимый великим князем, провел несколько репетиций. На шее Талызина поблескивал новенький Аннинский крест на узкой ленте, пожалованный ему императором в день восшествия. Солдаты, не привыкшие к новым командам, с трудом соображали, что от них требуется. Наконец, дело кое-как наладилось, и развод двинулся ко дворцу.
Когда развод остановился на Дворцовой площади, у бывшего чичеринского дома, великий князь приказал Комаровскому доложить Его величеству, что развод Измайловского полка построен и адъютант пришел за знаменем. Павел приказал было Комаровскому взять знамя — знамена всех гвардейских полков хранились в комнате, смежной с его кабинетом, — когда, увидев подпрапорщика огромного роста, спросил:
— А что, он дворянин?
— Никак нет, — отвечал Комаровский.
— Знамя должно быть носимо дворянином, — раздраженно сказал император, — а потому идите и приведите мне унтер-офицера из дворян.
Комаровский опрометью выскочил на площадь. Великий князь, ожидавший у главного подъезда, глядел на своего адъютанта удивленно, не понимая, отчего тот явился без знамени. Когда же узнал, в чем дело, то, как вспоминает Комаровский, «чрезвычайно огорчился допущенной промашке» и сказал ему, всплеснув руками:
— Да возьми хоть сержанта и поди скорее.
Комаровский так и сделал. Однако Павла в кабинете уже не было. Император пошел к императрице и через несколько минут вышел к разводу. На Дворцовой площади публики было немного. Обитатели столицы не ожидали, чтобы сам император, едва вступивши на престол, будет присутствовать при разводе.
Увидев солдат, подстриженных по-гатчински, и офицеров при разноцветных палках и крагах, Павел наклонил голову. Некоторые из офицеров, включая великого князя и Талызина, были в мундирах гатчинского образца.
Развод, однако, был омрачен прискорбным инцидентом.
На команду «Вперед, марш!», отданную Талызиным на гатчинский манер, гвардейцы, ожидавшие обычного «Ступай!», не реагировали. Константин, никогда не отличавшийся выдержкой, выскочил из-за спины Талызина и, рвя жилы, прокричал во всю силу легких:
— Вперед, марш!
Последовало нестройное движение, ряды перепутались.
Константин, пришедший в необыкновенное возбуждение, выскочил перед фронтом и вновь закричал:
— Что же вы, ракальи, не маршируете? Вперед, марш!
Гвардейцы как по наитию выполнили команду и пошли с площади, печатая шаг. В разъяренном взгляде Константина, обращенном им вслед, читались сильнейший гнев, смешанный с детским отчаянием.
Впрочем, император казался довольным разводом измайловцев. Он стоял на дворовом крыльце в простом темно-зеленом мундире, грубых ботфортах, держа под мышкой левой руки большую, слегка засаленную шляпу, которая, как он считал, придавала ему сходство с Фридрихом Великим. Время от времени он потаптывал ногами, чтобы согреться, одна его рука была заложена за спину, а другая, в которой зажата трость, мерно поднималась и опускалась под счет: «Раз-два, раз-два». За спиной императора поеживались великий князь Александр и адъютанты, также стоявшие на ноябрьском ветру в одних мундирах.
— Для первого раза неплохо, — милостиво сказал Павел Константину по окончании развода.
Лицо великого князя просияло. «Радость его была неизреченна», — вспоминал Комаровский.
Вторую половину дня Павел провел, обсуждая с Александром и Аракчеевым новую армейскую форму, которая должна была заменить люто ненавидимые им красные «потемкинские» шаровары, заправленные в короткие сапоги, короткие мундиры и маленькие каски, введенные в русской армии десять лет назад для удобства солдата. Форма шляпы, цвет плюмажа, который был заменен с золотого на серебряный, высота гренадерской шапки, сапоги, гетры, застегивать которые солдатам приходилось не менее часа, длина косичек и ширина портупеи обсуждались им с волнением и страстью неподдельными. Особое внимание было уделено цвету кокарды. Прежде она была белой, Павел же приказал делать ее черной с желтой каймой.
— Белый цвет, — пояснил он, — виден издалека и может послужить точкой прицела для врага. Черный же сливается с цветом шляпы, и враг будет всегда промахиваться.
Александр прилежно заносил слова отца в маленький блокнот, который отныне всегда носил при себе.
2
8 ноября жители Петербурга были возбуждены странной и неожиданной новостью. В этот день с раннего утра ходили по домам полицейские и объявляли повеление государя относительно одежды: всем, кроме купечества и простого народа велено было пудриться и носить косы, причем волосы зачесывать назад, но отнюдь не на лоб, никому не носить круглых шляп, сапог с отворотами и не иметь на башмаках завязок, вместо которых должны быть пряжки. При встрече на улицах с императорской фамилией все должны были останавливаться и делать поклон. Ехавшим в каретах предписывалось выходить из них, несмотря на грязь, и дурную погоду. Исключение было сделано только для дам, которые могли приветствовать императора со ступеньки своего экипажа. Офицерам запрещалось ездить в закрытых повозках. Только верхом, в санях или на дрожках.
Особый приказ был отдан по поводу офицерских галстуков. «Усмотря, — говорилось в нем, — во многом числе офицеров с окутанными шеями родом толстых белых платков или другого сорта вития наподобие, как бы одержимы были жабною болезнию и неприличного мундиру, а как бы и платок на шее распушенный, и затем никто с получения приказа да не осмелится так неприлично быть одету в мундире, ибо сие дозволительно и пристойно к утреннему платью или сюртуку, но немало приезжать во дворец или где долг звания требует, а иметь галстухи обыкновенные, белые, в толщину и в ширину обыкновенные. А буде бы кто из офицеров не хотел понять, какой галстух я прилично офицерской одежде полагаю, то может смотреть на своей роты солдат, держась того, или который он прежде на шее имел до возложения теперь многими употребляемого сего рода хомутиды, то и будет одет как был прежде по одежде своей, не так как в утреннем платье. Сему же те господа могут быть уверены, что и в тех местах, откуда сие перешло, конечно, ни один офицер с мундирами не только чтобы надевать, но и не мнил и, видя здесь, столь же странным это находит, как и всякий военного назначения служащий. К тому же должен сказать и то, одежда строевая не изменяется никогда по примеру первоезжего из чужих земель, но остается навсегда как предположено».
Одним словом, наведение порядка в Российской империи Павел начал со вторжения в частную жизнь своих подданных. Тлетворному французскому влиянию на вкусы и манеру одеваться петербургского образованного общества был противопоставлен прусский мундир, причем даже не времен Фридриха Великого, а его отца — Фридриха-Вильгельма I.
Исполнение высочайшего приказа было доверено Архарову, который приступил к делу с поразившим многих усердием. Человек двести полицейских, подкрепленных солдатами и драгунами, пустились по улицам Петербурга, срывая с прохожих круглые шляпы, у фраков отрезали отложные воротники, жилеты рвали по произволу капрала или унтер-офицера, возглавлявшего отряд архаровцев. К часу дня кампания была победоносно закончена. Толпы обывателей Петербурга брели в свои дома с непокрытыми головами и в разорванном одеянии.
Сопротивление осмеливались оказывать только иностранцы. С английского купца, проезжавшего по Невскому, сорвали шляпу. Думая, что его грабят переодетые разбойники, англичанин сбил с ног солдата и позвал стражу. Однако подошедший офицер приказал связать его и доставить в полицию. По дороге в участок купец, однако, имел счастье встретить карету английского посла и громко просил его о заступничестве. На жалобы посла Чарльза Витворта император, досадливо морщась, ответил, что его приказание, очевидно, плохо поняли и что он постарается лучше все объяснить Архарову.
На следующий день было объявлено, что на иностранцев, которые не состояли на русской службе или не приняли российского подданства, запрет носить круглые шляпы не распространяется. Архаров, получивший от императора выволочку, угомонился, но ненадолго. Тех, кто продолжал носить эти головные уборы, провожали в полицию, чтобы выяснить, кто они такие. Если задержанный оказывался русским, то его, как правило, забирали в солдаты. Француз, попадавшийся в таком виде, мог быть осужден как якобинец.
Ни в городе, ни при дворе не могли понять такого ожесточения против круглых шляп. Сардинский поверенный в делах имел неосторожность сказать, что в Италии для бунта не хватало как раз подобной безделицы. На следующий день он через Архарова получил приказ покинуть столицу в 24 часа.
Столь же необъяснимым казалось запрещение запрягать лошадей в сбрую по русскому образцу. Отведено было две недели для того, чтобы достать немецкую упряжь, после чего полиции было предписано отрезать постромки у экипажей, которые оказывались запряженным на старинный лад. В первые же после объявления этого указа дни центральные улицы опустели. Жители столицы, опасаясь быть оскорбленными, не отваживались выезжать в прежних каретах. Радовались только шорники, которые, пользуясь случаем, заламывали по триста рублей за простую сбрую на пару лошадей.
Пересадить форейторов с правой пристяжной, на которой они ездили испокон веку, или одеть русских извозчиков по-немецки оказалось не менее затруднительным. Большая часть кучеров не хотела расставаться ни с длинной бородой, ни с кафтаном и тем более — подвязывать искусственную косу к остриженным волосам. Император к досаде своей был вынужден в конце концов изменить этот суровый приказ на скромное предложение выезжать по-немецки, если кто желает заслужить его милость.
Справедливости ради надо признать, что поспешные и невразумительные распоряжения Павла, отдававшиеся обычно при разводе, сначала искажались боявшимися переспросить дежурными офицерами, а затем и превращались в полную нелепость благодаря тупой исполнительности людей вроде Архарова. Когда весной 1797 года Павел отправился в поездку по Остзейским губерниям, Архаров, желая приготовить императору приятный сюрприз, приказал всем без исключения обывателям столицы окрасить ворота своих домов и даже садовые заборы полосами черной, оранжевой и белой краски, на манер казенных шлагбаумов. Выполнение этого смешного приказания повлекло огромные расходы. Со всех сторон раздавались крики негодования. Павел по возвращении был поражен комическим однообразием казенных и частных построек.
— Что же я, дураком что ли стал, — гневно воскликнул он, — чтобы отдавать подобные приказания!
17 июня 1797 года Архаров был заменен графом Буксгевденом, протеже Марии Федоровны, женатым на подруге Нелидовой.
Тем не менее роскошные экипажи, кишевшие на широких петербургских улицах исчезли, будто их и не было. Офицеры и даже генералы предпочитали прибывать на вахтпарады в небольших санях или пешком. Завидя императора, все, вне зависимости от положения, останавливались и вставали на колено в снег или грязь. Встреча с Павлом пешком или в карете стала устрашающим событием.
Торговцам всей необъятной страны было строго предписано стереть на вывесках французское слово «магазин» и написать русское слово «лавка». Обосновывалось это тем, что один лишь император мог иметь магазины (склады) топлива, муки, зерна, но ни один купец «не смел подниматься выше своего состояния». Академии наук было направлено повеление не пользоваться термином «революция», говоря о движении звезд, а актерам предписано употреблять слово «позволение» вместо слова «свобода», которое они ставили в своих афишах. Фабрикантам запрещалось изготовлять какие бы то ни было трехцветные ленты и материи.
Столь же суровым, как и на улицах столицы, этикет сделался и во внутренних покоях дворца. Обер-церемониймейстер строго следил за тем, чтобы допущенные к поцелую руки императора падали на колено со стуком ружейного приклада, ударяющегося о землю. Необходимо было также, чтобы прикладывающийся к руке делал это не так, как гвардейский офицер влепляет «безешку» французской актрисе, а с чувством, смыслом и, главное, отчетливым звуком. За небрежный поклон и беззвучный поцелуй камергер князь Григорий Голицын был отправлен под арест. На придворных балах танцующим нужно было постоянно следить за тем, чтобы быть обращенным к Его величеству лицом, где бы он не находился.
Придворные повиновались с обычной покорностью и даже громко прославляли нововведения. Дома же, в дружеском кругу, полушепотком, называли меры по наведению порядка «затмением свыше».
3
И все же, все же…
«Милости и благодеяния; пламенное желание быть любимым… Заботливость, внимание», — так сообщал Федор Ростопчин вскоре после кончины Екатерины графу Воронцову первые впечатления, произведенные новым царствованием.
Андрей Болотов, живший под Тулой и тщательно собиравший известия и анекдоты о новом государе, был того же мнения:
«Нельзя почти исчислить все те милости, которые оказал государь многим частным людям в первейшие дни своего царствования и во все почти течение ноября месяца. Не проходило ни единого дня, в который бы не пожалованы были многие как в знатные великие чины и достоинства, так следственно и нижние и как по военной, так и по штатской и придворной службе. Не было ни единого дня, в который бы не сделано было распоряжений и реформ как по воинским и другим служениям. Всякий день производил он многим радости, а того множайших приводил бдительностью, трудолюбием и расторопностью своей в удивление и в живность. Благоразумными своими поступками удалось ему в немногие дни вперить в сердца всех почти подданных к себе любовь и усердие к повиновению и угождению себе. Некоторые строгости, употребленные им по необходимости, были очень кстати и производили удивительное действие и во всех быструю перемену. Все почти оживотворились и забывали почти себя и метались всюду и всюду желали угодить государю».
Золотой дождь наград и милостей пролился, прежде всего, на гатчинских сподвижников Павла. В первый же вечер царствования он назначил своими адъютантами генерал-майоров Плещеева и Шувалова, бригадира Ростопчина, полковника Кушелева, майора Котлубицкого. На другой день бригадиры Ростопчин и Донауров, полковники Кушелев, Аракчеев и Обольянинов произведены были в генерал-майоры. Никто из лиц гатчинского двора не остался без награды.
Служебные отличия сопровождались и щедрой раздачей поместий. Вошедшие еще в Гатчине в ближний круг Павла Плещеев, Кушелев, Донауров, Ростопчин, Аракчеев и Обольянинов получили по две тысячи душ. Столько же было пожаловано и матери Нелидовой, вдове Анне Александровне, проживавшей в Смоленской губернии. Бригадиру Кологривову, библиотекарю Марии Федоровны Николаю, лейб-медику Беку и гардероб-мейстеру Кутайсову было дано по полторы тысячи душ. Персонам рангом пониже — Каннабиху, Давыдову, Малютину, Недоброму, Грузинову, Котлубицкому — досталось по тысяче душ. Бригадиру Линденеру, имевшему несчастье как-то навлечь на себя немилость Павла, — восемьсот душ. Всего в декабре было роздано пятьдесят тысяч душ казенных крестьян. Такая щедрость проистекала не только из страстного желания быть любимым, но и из убеждения Павла о том, что под властью помещиков казенные крестьяне будут более обеспечены в своих нуждах, нежели под надзором чиновников. Поговаривали, правда, что такая заботливость была навеяна Павлу воспоминанием о пугачевском бунте.
Большое впечатление в обществе произвело и великодушие, с которым Павел на первых порах отнесся к видным деятелям прежнего царствования. Он оставил на службе не только Н. И. Салтыкова, Н. В. Репнина и И. Г. Чернышева, и прежде пользовавшихся его расположением, но и оказал знаки милости Безбородко и Зубову, не ждавших от нового императора ничего хорошего. Безбородко был назначен вице-канцлером, возведен в первый класс, что по Табели о рангах уравнивало его с фельдмаршалами.
Еще более удивительно, принимая во внимание высокомерное, а нередко и оскорбительное отношение Платона Зубова с бывшим наследником престола, поступил он с последним фаворитом своей матери. Уже через несколько дней по восшествии Павел приказал купить на Морской улице большой дом и отремонтировать его. Накануне дня рождения Зубова он послал сказать, что дарит ему этот дом вместе со всем убранством, столовым золотым прибором, экипажами и лошадьми. На другой день он с Марией Федоровной приехал в новую резиденцию Зубова, пил с ним шампанское за его здоровье и кушал чай, который разливала сама императрица. Зубов прослезился, когда Павел сказал ему:
— Кто старое помянет, тому глаз вон.
Николай Зубов, первым посетивший Павла в Гатчине с известием о кончине Екатерины, был награжден Андреевской лентой; вице-канцлер Остерман возведен в ранг канцлера, посол в Лондоне Семен Воронцов, очевидно, по рекомендации своего друга Ростопчина сделан полным генералом.
Не было обойдено вниманием и высшее духовенство. Митрополит Гавриил получил орден Св. Андрея, а архиепископы Тверской Амвросий и Псковский Иннокентий — Александра Невского. Андреевский орден император желал возложить и на Платона, который, однако, уклонился от этой чести, выразив мнение о несовместимости светских наград с духовным саном. Павел разгневался и сменил гнев на милость только во время коронации в Москве, где Платон выступил с растрогавшей его речью.
Впрочем, награждение иерархов церкви светскими орденами было не единственным нестандартным поступком Павла, совершенным в первые дни царствования. Как ударом грома, поражен был двор призывом в Петербург из ревельской ссылки Алексея Бобринского, сына Екатерины и Григория Орлова. В Петербурге Бобринский был принят необычайно милостиво и сразу же возведен в потомственное графское достоинство. Павел назначил его шефом 4-го эскадрона Конногвардейского полка, пожаловал в Петербурге дом, принадлежавший прежде Григорию Орлову, и предоставил поместья в Тульской губернии, обещанные, но не отданные ему покойной императрицей, недовольной рассеянным образом жизни, который вел Бобринский и его огромными карточными долгами. Довершил Павел исполнение «долга чести» по отношению к Бобринскому, представив его придворным как своего двоюродного брата и пригласив являться во дворец к семейному столу, когда он пожелает.
Очень внимательно отнесся Павел и к солдатам (но не офицерам) старых гвардейских полков, которым единовременно было выплачено в трехкратном размере жалование. Были повышены чином все старые кавалергарды, им было предоставлено право выбрать род и место дальнейшей службы, поскольку по прошествии шести недель от кончины Екатерины их служба во дворце прекращалась.
Щедро награждена была и комнатная прислуга покойной государыни. Один только камердинер Секретарев, известный своими связями с Потемкиным, подвергся ссылке в Оренбург. Камер-фрау Перекусихина и Захар Зотов при увольнении от придворной службы получили: первая — пожизненную пенсию в тысячу двести рублей, а впоследствии еще и поступивший в казну дом бывшего придворного банкира Сутерлянда и четыре с половиной тысячи десятин казенной земли в Рязанской губернии, второму было выдано единовременно пять тысяч рублей и повелено определить его на службу «по его способностям с оставлением до определения прежнего содержания». Дальнейшая судьба Зотова, впрочем, была печальна: он окончил свои дни в сумасшедшем доме.
В начале декабря по приказу Павла были освобождены лица, содержавшиеся при Тайной экспедиции, в том числе знаменитый прорицатель Авель, предсказавший кончину императрицы Екатерины. Новому президенту Военной коллегии фельдмаршалу Н. И. Салтыкову было повелено «всех нижних воинских чинов, где-либо под судом и следствием находящихся, кроме тех, кто по смертоубийству и похищению казенного интереса и утрате его и по подобным тому важным преступлениям содержится, немедленно из-под стражи освободить и для продолжения службы определить их в оную по-прежнему».
26 ноября Павел в сопровождении великих князей Александра и Константина приехал в Мраморный дворец, где под домашним арестом жил вождь варшавского восстания Тадеуш Костюшко. Войдя к нему, Павел сказал:
— Я долго не мог ничего для вас сделать и только сожалел о вашей участи. Счастлив, что даруя вам свободу, хоть сколько-нибудь могу вас вознаградить за все, что вы претерпели. вы свободны, я сам хотел принести вам эту утешительную весть.
Костюшко был так поражен, что в первые минуты не мог найти слов, чтобы ответить императору. Павел, желая ободрить его, сел подле знаменитого пленника и принялся разговаривать с ним с необыкновенной добротой. Первый вопрос Костюшко касался судьбы других польских пленных.
— Без сомнения, — отвечал император, — они будут освобождены, хотя не скрою, в Совете многие были против освобождения Потоцкого и Нимцевича[287].
— За Нимцевича я ручаюсь, — сказал Костюшко. — Но за Потоцкого, не переговорив с ним, не могу дать слово.
— Мне нравится ваша осторожность, — ответил Павел. — Можете сейчас же ехать и переговорить с Потоцким.
Костюшко просил императора позволения уехать в Североамериканские соединенные штаты, Павел тотчас же изъявил согласие, прибавив:
— Я дам вам средства доехать туда самым удобным образом.
Перед уходом великий князь Александр, расположенный к полякам под влиянием частых бесед со своим близким другом Адамом Чарторыйским, с чувством обнял Костюшко.
Все пленные поляки были немедленно освобождены. Перед отъездом в Америку Костюшко явился благодарить Павла. Император в присутствии всей императорской фамилии принял его самым ласковым образом. Для путешествия Костюшко была специально изготовлена дорожная карета, предоставлено столовое белье, прекрасная соболья шуба и посуда, не считая денежной суммы, необходимой для путешествия. Прощаясь, Мария Федоровна просила прислать для нее из Америки огородных семян и подарила Костюшко собрание камей собственной работы, изображавших портреты всего ее семейства.
Однако финал этой истории, как, впрочем, и многих других добрых начинаний доброго императора, оказался трагикомическим.
Прибыв в Америку, Костюшко сразу же возвратил Павлу дарованные ему денежные суммы, сопроводив их резким письмом. Вот его текст:
«Ваше Величество! Пользуясь первыми минутами свободы, которые я вкусил под охраной законов величайшей и великодушнейшей нации в мире, чтобы возвратить Вам подарок, который мнимая доброта Ваша и вероломное поведение Ваших министров заставили меня принять. Будьте уверены, Ваше величество, что я согласился на это единственно из глубокой привязанности к моим соотечественникам, к товарищам моим по несчастью и в надежде, что мне удастся, быть может, послужить еще моей родине…»
Жест Костюшко дорого обошелся его соотечественникам. Павел возненавидел поляков.
4
Мысль о перенесении праха Петра III из Александро-Невской лавры и одновременном погребении Екатерины и ее супруга в Петропавловской крепости возникло у Павла в первый день его царствования.
В субботу, 8 ноября, в восемь часов утра было произведено вскрытие тела императрицы и бальзамирование его. Процедура эта длилась четыре часа и к полудню была окончена. При вскрытии было обнаружено, что смерть последовала от кровоизлияния в обе половины мозга: с одной стороны кровь была черная, густая, свернувшаяся в виде печенки, с другой — жидкая. Нашли также два желчных камня.
В тот же день, к вечеру, архимандритом Александро-Невской лавры в присутствии митрополита Гавриила была вскрыта могила Петра III. Гроб вынули из могилы и поставили в Благовещенской церкви.
На следующий день, 9 ноября, Павел подписал следующий указ:
«Нашим тайным советникам князю Юсупову, обер-церемониймейстеру Валуеву, и действительному статскому советнику Карадыкину.
По случаю кончины любезнейшей родительницы нашей, государыни императрицы Екатерины Алексеевны, для перенесения из Свято-Троицкого Александро-Невского монастыря в соборную Петропавловскую церковь тело любезнейшаго родителя нашего блаженныя памяти государя императора Петра Федоровича, для погребения тела Ея императорского величества в той же соборной церкви и для наложения единовременно траура учредили мы Печальную комиссию, в которую назначив вас к присудствию повелеваем все вышеописанное распорядить с подобающим уважением к особам Государским, и составя обряды тому сообразные нам представить.
На подлинном подписано собственною Ея императорского величества[288] рукою тако:
Павел»[289].
Появление этого указа любопытно само по себе. Дело в том, что Печальная комиссия во главе с князем Николаем Борисовичем Юсуповым была назначена устным распоряжением Павла сразу же после кончины Екатерины. Сохранившаяся в Российском государственном архиве древних актов «Книга исходящих бумаг по Печальной комиссии 1796 года ноября с 7-го по 27-ое число декабря»[290] свидетельствует о том, что уже 7 ноября, в первый день своей работы, Комиссия отдала девять распоряжений петербургскому полицмейстеру Архарову и другим официальным лицам. Среди них — запрещение петербургским купцам продавать частным лицам черную материю — фланели, сукна, флеры, — все наличные запасы которой приобретались для драпировки внутренних покоев дворца и пошива траурной одежды. Придворной конторой были закуплены все наличные запасы золотой и серебряной парчи и черного бархата. Из Александро-Невской лавры было приказано доставить находившиеся в Благовещенской церкви латы и кольчуги, из Адмиралтейства — «два меча и штандарт, оставшиеся с похорон Елизаветы Петровны».
Одно из первых распоряжений главы Печальной комиссии князя Н. Б. Юсупова касалось доставки из Москвы в Петербург императорских регалий, которые предполагалось нести во время траурного шествия. Однако записка Павла московскому главнокомандующему М. Н. Измайлову об «отпуске императорских регалий и прочих вещей по присланному реестру», направленному из столицы статскому советнику Львову, датирована 9 ноября. Логично предположить, что именно в эти два дня у Павла окончательно оформилась идея о двойном захоронении и реестр затребованных в Москве царских реликвий был расширен.
Официальное публичное оповещение о предстоявшем совместном погребении Екатерины II и Петра III было сделано, насколько удалось установить, только 30 ноября, хотя неоднократные торжественные посещения Павлом со всей императорской фамилией Александро-Невской Лавры и состоявшееся 25 ноября перенесение праха Петра III в Зимний дворец ясно обнаруживали намерения императора. Намерения эти, коренным образом расходившиеся с традициями православия и общепринятыми нормами морали, повергли столицу в глубокий шок. В них увидели неуважение к памяти матери и великой государыни и попытку отомстить за 28 июня.
Действительно, с участниками июньского переворота 1762 года и тем более «ропшинского действа», завершившегося гибелью Петра III, Павел не церемонился. Князь Федор Барятинский, один из четырех или пяти гвардейских офицеров, охранявших Петра III в Ропше, был, как мы видели, удален из столицы и выдворен со службы, лишь только был замечен во дворце. Пассек, бывший в последние годы царствования Екатерины белорусским губернатором, узнав о болезни императрицы, собрался было в Петербург, но на следующий день после ее кончины получил через генерал-прокурора Самойлова повеление оставаться в порученных ему губерниях. Через месяц он был отставлен от службы. Княгине Екатерине Дашковой, проживавшей в Москве, было объявлено, чтобы она «напамятовав происшествие, случившееся в 1762 году, выехала из Москвы в дальние деревни». Такая же участь постигла и отставного генерала М. Н. Измайлова, любимца Петра III, которому он изменил в критическую минуту.
На адъютантов Петра III, остававшихся верными ему во все царствование Екатерины, пролились нежданные милости. А. В. Гудович, удалившийся после его смерти в свои малороссийские деревни, был вызван в Петербург следующим письмом: «Андрей Васильевич! Сыну платить долг отца своего. Я никогда сего перед Вами не забывал. Исполняя сие, призываю Вас сюда. Будьте ко мне, как Вы были к отцу. А я, можете думать, благосклонный к Вам Павел».
Явившегося в столицу Гудовича Павел произвел, указывая на висевший в его кабинете портрет Петра III, из генерал-майоров в генерал-аншефы и надел на него Александровскую ленту. Такие же награды получили и другие адъютанты Петра III, находившиеся в отставке: барон Унгернтернберг, Андрей Гаврилович Чернышев и князь Иван Федорович Голицын.
Не был забыт и находившийся в отставке капитан гвардии в отставке Петр Иванович Измайлов. 28 июня 1762 года, когда гвардейцы переходили на сторону Екатерины, он, командуя ротой Преображенского полка, удерживал солдат от измены. Павлу это было известно и через десять дней после вступления на престол он вызвал его к себе, послав при этом Аннинский крест.
Измайлов, дряхлый старик, был представлен Павлу на вахтпараде.
— Здесь тебе, Петр Иванович, холодно, — сказал ему заботливо император. Пойди наверх и будь всегда у меня, как дома.
— Государь, вы меня воскресили, но я уже не в состоянии служить Вашему величеству, — отвечал Измайлов.
— Ты, Петр Иванович, тому служил, кто мне всего дороже, — ответил Павел и произвел Измайлова из капитанов сразу в генерал-майоры.
Все эти факты хорошо известны. И все же, думается, что мотивы, побудившие Павла организовать совместное погребение матери и ее супруга, имели более глубокую и значимую для него подоплеку — стремление утвердить легитимность своего восшествия на престол в глазах всей России и иностранных держав. Имеются достаточно веские свидетельства того, что к тому времени Павел уже прочел знаменитую IV редакцию «Записок» своей матери, в которых вполне недвусмысленно намекалось на то, что его отцом был не император Петр III, а Сергей Салтыков. Отсюда — бросающаяся в глаза фраза в указе от 9 ноября, в которой Петр III именуется «любезнейшим родителем нашим блаженные памяти государем императором Петром Федоровичем».
Акцент на отдание долга памяти «любезнейшему родителю» — лейтмотив всех действий Павла в ноябре — декабре 1796 года. Вполне допустимо, что сомнения относительно отцовства Петра III отравляли ему жизнь задолго до воцарения, хотя сохранились и сведения о том, что еще с 1764 года Павел, в том числе в беседах с иностранными дипломатами, обнаруживал полную осведомленность в ропшинском убийстве и с детской непосредственностью обещал отомстить за смерть того, кого он считал своим отцом. Известно и свидетельство Ф. Г. Головкина о том, что еще в 1773 году во время так называемого «кризиса совершеннолетия» некто иной, как Н. И. Панин якобы открыл ему глаза на то, что он является наследником престола «только по милости Ее величества благополучно царствующей императрицы»[291]. А. С. Пушкин в своих «Тайных заметках по истории XVIII века» привел рассказ Н. А. Загряжской о том, что Павел спрашивал И. В. Гудовича, жив ли его отец. В этом вопросе, вне зависимости от степени его достоверности, трудно не заметить отголоски тех сложных чувств, которые владели Павлом, в то время как в оренбургских степях буйствовал, грозясь «придти на подмогу своему сыну», Лже-Петр III — Пугачев.
Одним словом, вряд ли приходится сомневаться в том, что у Павла задолго до воцарения сформировался образ Петра III как страдальца, жертвы честолюбия его матери. Такой же жертвой он считал и себя, будучи убежден в том, что если бы Петр III остался в живых и его царствование продолжалось, то и его собственная жизнь сложилась бы иначе.
Однако другой, неизмеримо более важной стороной вопрос о судьбе Петра III мог обернуться для Павла только после прочтения «Записок» его матери. Зная о планах матери устранить его от престола, Павел должен был подозревать, что прочесть их, по замыслу Екатерины, ему предстояло в качестве узника замка Лоде. С учетом этого обстоятельства не будет натяжкой предположить, что глаза на существование дилеммы — Петр III или С. Салтыков — во всем ее судьбоносном, династическом значении открылись у Павла только после того, как он получил доступ к бумагам лежавшей в агонии императрицы. Отсюда — очевидная импульсивность решения о двойном захоронении, но и — железная решимость в проведении его в жизнь.
Тяжесть ответственности за принятие подобного решения легла, скорее всего, на плечи одного Павла. Ни в богатой мемуарной литературе начала его царствования, ни в частной переписке близких ко двору лиц нет и намека на то, что этот вопрос обсуждался Павлом с кем-либо из его советников.
Петр III, как известно, не был коронован. Это обстоятельство послужило формальным предлогом для того, чтобы не хоронить его в Петропавловском соборе — официальной усыпальнице российских государей. Тем не менее погребение его в Александро-Невской лавре, где покоились члены императорской фамилии, не правившие государством, ясно указывало на отношение Екатерины к шестимесячному правлению ее супруга.
На похоронах отца, погребенного 10 июля 1762 года в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря, Павел, которому в то время было восемь лет, не присутствовал. На траурную церемонию, состоявшуюся в начале дня, когда нельзя было ожидать большого стечения публики, были приглашены только особы первых пяти классов, ставшие как бы официальными свидетелями того, что бывшего императора уже нет в живых.
Накануне похорон Н. И. Панин вместе с К. Г. Разумовским обратились в Сенат, с предложением просить императрицу не принимать в них личного участия «ради сохранения своего здравия». Сенаторы, разумеется, немедленно явились толпой «во внутренние Ее величества покои и раболепнейше просили дабы Ее величество шествие свое в Александро-Невский монастырь отложить изволило. И хотя Ее величество долго тому свое согласие не оказывали, то напоследок, имея неотступное своего Сената рабское и всеусерднейшее прошение, намерение свое отложить благоволило».
По некоторым сведениям, Н. И. Салтыков, которому Павел первому объявил о своем намерении поклониться праху отца, отдать ему царские почести, которых он был лишен при жизни, и перенести прах его в усыпальницу членов императорской фамилии, похоронив рядом с матерью, посоветовал предварительно узнать мнение митрополита Гавриила.
Митрополит возражал против того, чтобы тревожить прах Петра III, сославшись на слова пятой заповеди: «Чти отца твоего и матерь твою».
— Именно это я и делаю, — отвечал или мог ответить Павел.
9 ноября в придворной церкви Зимнего дворца была отслужена панихида «по покойным родителям царствующего государя».
На следующий день, 10 ноября, Павел одобрил подготовленный обер-церемониймейстером Валуевым церемониал переноса тела Екатерины из опочивальни в Тронную, а затем — в Траурную залу, которую было решено устроить в Большой галерее[292].
13 ноября был конфирмован порядок ношения траура «по Их императорским величествам блаженной и вечной славы достойным памяти великом государе Петре Феодоровиче и великой государыне императрице Екатерине Алексеевны»[293]. Траур объявлялся на год, начиная с 25 ноября, когда в Большую галерею должен был быть перенесен гроб с телом Екатерины.
Публичное объявление, сделанное по этому поводу, в полной мере обнаруживало намерение нового императора самым тщательным образом регламентировать мельчайшие детали траурного церемониала. «Ее императорское величество, — говорилось в нем, — соизволит носить глубокий траур — ратинное печальное Русское платье с крагеном, рукава длинные, около рукавов плюрезы, на шее особливой черной плоской краген с плюрезами, а шемизетка из черного крепа, шлейф в четыре аршина, на голове уборы из черного крепа с черною глубокою повязкою и с двойным печальным капором, один с шлейфом, а другой покороче, черные перчатки, веер, чулки и башмаки; а когда Ее императорское величество к телам Их величеств шествовать изволит, так же и в день погребения, тогда соизволит иметь на голове большую креповую каппу, так чтоб все платье закрыла». Великим княгиням предписывалось носить «то же самое одеяние, с той разницей, что шлейф Их должен быть длиною только три аршина».
С не меньшей тщательностью, по кварталам, были расписаны все детали траурных туалетов, которые предписывалось носить «персонам мужского и женского пола первых четырех классов».
Особого внимания удостоились военные, которым надлежало «во время глубокого траура в первом и втором кварталах носить мундиры, а камзолы, штаны и чулки черные, флер на шляпах, аксельбанты, кисточки на шляпах и терлаки обвертывать флером, и флер на левой руке, кроме тех дней, когда бывают на карауле, или перед фрунтом, в таком случае и в первом, и во втором кварталах означается траур вышепоказанных классов тем же, за исключением камзолов и штанов, которым быть мундирными».
5
10 ноября в столицу вступили гатчинские батальоны.
Встреча им была приготовлена парадная. Около полудня все гвардейские полки начали строиться на Дворцовой площади. Павел, вышедший в мундире Преображенского полка новой формы, внимательно наблюдал за прохождением гвардейцев и, казалось, был недоволен тем, что видел. Он отдувался, пыхтел, пожимал плечами, качал головой — словом, всячески демонстрировал свое неудовольствие.
Наконец, на площади показался, разбрызгивая грязь, верховой. Это был поручик Радьков, гатчинец, посланный с донесением о том, что павловские воспитанники прибыли к заставе. Собственноручно надев на Радькова за добрую весть орден Св. Анны II класса и назначив его адъютантом к наследнику, император отправился им навстречу.
Через час показалось гатчинское воинство. Солдаты были в коротких мундирах с лацканами, в черных штиблетах, на гренадерах высокие шапки, а на мушкетерах — маленькие треугольные шляпы без петлиц, с одною пуговкой. На офицерах — поношенные мундиры старопрусского покроя. Цвет их первоначально был темно-зеленый, но от долгого употребления они полиняли и выглядели порыжелыми.
Медленным и размеренным маршем, громко отбивая шаг, приближались гатчинцы к Дворцовой площади. Впереди первого полка, составленного из двух батальонов гренадер, ехал сам император; во главе второго — великий князь Александр Павлович, а перед третьим — Константин. Вступив на площадь, гатчинцы остановились перед екатерининскими гвардейцами: первый полк перед Преображенским, второй — перед Семеновским, третий — перед Измайловским.
Когда войска выстроились таким образом, император Павел обратился к прибывшим со словами:
— Благодарю вас, друзья мои, за верную мне службу. В награду вы поступаете в гвардию, господа офицеры чин в чин.
Гатчинским знаменам была отдана честь обычным порядком, затем их отнесли во дворец. Великим князем Александром был оглашен приказ императора о зачислении батальонов государя и Аракчеева в Преображенский полк, Александра и подполковника Недоброго — в Семеновский, великого князя Константина и подполковника Малютина — в Измайловский. Егерская команда была определена в егерский батальон, вся кавалерия зачислена в конную гвардию, а артиллерия вошла в состав лейб-гвардии артиллерийского батальона, сформированного из старых гвардейских полков.
После команды «вольно» великие князья с искренней радостью обняли своих товарищей. Старые же гвардейские офицеры стояли с унылыми лицами. Лица и манеры их новых сослуживцев не могли не казаться им странными.
«Иначе и быть не могло, — вспоминает Комаровский, — ибо эти новые товарищи были не только безо всякого образования, но многие из них развратного поведения, некоторые даже ходили по кабакам, так что гвардейские наши солдаты гнушались быть у них под командой».
Образ жизни гвардейцев совершенно переменился. Через десять дней, 20 ноября, были введены в действие новые уставы о воинской службе: два для конной и один для пехотной части. Заимствованные почти дословно из прусских уставов, они были полны немецкого педантизма и самых бесполезных и утомительных мелочей. По этим уставам под руководством гатчинцев, в совершенстве уже овладевших плац-парадной наукой, началось переучивание войск, для чего во все концы империи были отправлены гатчинские генералы и полковники.
Тяжела стала служба. Вдали от Петербурга, в провинциях, хотя и не без тягости, но все-таки еще кое-как справлялись с нововведениями. К тому же среди гатчинских инструкторов попадались люди, которые, несмотря на предоставленную им власть, умели умерять свои порывы. В Петербурге же, где все происходило на глазах Павла, не пропускавшего ни одного вахтпарада, ни одного назначенного им учения, каждое лыко шло в строку: за нарушение равнения, неравномерность шага, отступление от формы обмундирования виновные исключались из службы, заключались в крепость, а то и ссылались в Сибирь. Аресты считались легчайшим наказанием.
Чтобы облегчить офицерам усвоение тонкостей новых уставов, император приказал Аракчееву образовать для них в одной из дворцовых зал «тактический класс». Преподавал в нем гатчинский полковник Каннабих, излагавший на ломаном полунемецком, полурусском языке гнусные подробности плац-парадной и караульной службы. Император ежедневно являлся на эти лекции, обращался к присутствующим офицерам и задавал им вопросы. Ему нравилось, когда эту незатейливую аудиторию посещали старые екатерининские генералы.