Бой местного значения
Бой местного значения
Шитиков шибко огневался, когда фамилию его не назвали. Был в клубе праздник, и день был святой — 9 Мая, фронтовикам давали премию по 20 рублей, а Шитикова в списках не оказалось. В запале ярости он вскочил на сцену и, чуть не хватая за грудки бригадира, потребовал, чтобы ему показали бумагу.
И тут из первых рядов раздался ровный негромкий голос:
— Хватит уж блажить-то, Шитиков. Сколь уж лет блажишь, а ведь все знают, какой ты фронтовик.
Шитиков одним скачком долетел до Перфильича и оскалился на него металлическими зубами:
— Это хто тут еще голос подает? Ты, калека? Ну, и какой же я фронтовик?!
Так же ровно и спокойно Перфильич ответил:
— А такой. На военном заводе ворота открывал и закрывал заключенным, вот и весь твой фронт. А давеча-то че ты пионерам заливал? Бегу, мол, с автоматом в атаку, «уря, уря», а немецкий летчик меня сверху свинцом поливает. Аха. Один ты на поле боя, и только тебя тот летчик и увидал! Да подь ты от меня в дыру!
Неожиданная концовка деда всех рассмешила, мужики радостно заржали, они никогда не любили Шитикова, у него и кличка была «Капитан», хоть сроду никаких чинов за ним не водилось.
Еле переждав смех, Шитиков спросил:
— А тебе че, калека, колхозных денег стало жалко?
— Жалко, аха. И совесть твою жалко было бы, да у тебя ее нет давно.
Мужики снова захохотали, довольные, и мало кто слышал, как Шитиков, нагнувшись к Перфильичу, пригрозил:
— Я тебе, калека, костыли-то скоро обломаю!
Поздним вечером, веселый и благодушный, возвращался Перфильич из гостей домой. Из огородов пахло землей, вспаханной тракторами. «Торопятся все нынче, — бормотал Перфильич, — ишо сорок заморозков, поди, впереди, а мы уж — сажать надо!»
Но и ему одному из первых вспахали огород, фронтовиков в колхозе чтили. Перфильич ни наград, ни почестей, ни привилегий за войну не хотел получать. Он даже вспоминать ее не любил. При отступлении в болотах отморозил ноги, всю жизнь они у него мерзли, и летом валенки носил, а теперь и вовсе мертветь стали. Районный доктор намекнул на ампутацию, на протезы, но старик ему сказал: «Сколь пробегаю еще на своих, столь и ладно. А чурки деревянные вместо ног мне уж ни к чему».
И не то, чтобы старик серчал на войну за то, что обезножила его, люди вон головы положили. И не то обидно, что был бы хоть какой-нибудь решающий тот бой, переломного значения, нет, так; бои местного значения шли, как сообщали сводки, а за такие бои и наград-то не давали. Плохое это дело война, паскудное, чтобы за нее еще и привилегии брать, так считал старик и потому шибко не любил Шитикова. «Ловко я его отбрил седни, давно уж надо бы», — радовался дед.
И тут его сбили с ног. Вышибли костыли, Перфильич упал, его пнули несколько раз, но не сильно и не больно, вроде как для формы, и умчались в темь улицы.
— Испортить, гад, решил все же праздник! Сам-от не решился, мальцов нанял, — ворчал Перфильич, пока искал костыли, унимал дрожь в ногах, подставляя под них подпорки. Но — странное дело! — ни обиды, ни досады Перфильич в себе не учуял, дух его по-прежнему ликовал, как весь день.
Он добрался до дому, выпил распаренных в термосе травок, намазал ноги мазью «эфкамон» и улегся в постель. И показалось старому, что он только что снова вышел с поля боя. Не с того, после которого они попали в ледяное болото, за что он всю жизнь корил себя, будто был главнокомандующим, а не простым солдатом. А с того поля боя, где он бежал во весь рост и крошил врага. За Родину! Ура!
Дед еще маленько поворочался в постели, все искал ногам пристанища и, уже почти засыпая, сладко зевнул: «Славно я седни повоевал!»