Иванишев А. Г., или Деда Саша

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иванишев А. Г., или Деда Саша

Отчим отца — мой дед Саша — перед Первой мировой войной. 1912 г.

Вообще-то он был Александр Григорьевич Иванишев, но в семейном обиходе именовался дедой Сашей — особенно заглазно.

Родился он в 1883 году, в семействе паровозного машиниста, происхождения, стало быть, пролетарского, но среди пролетариев — элитарного. Сколько всего было у деда братьев и сестер, я не помню, но двоих помню точно: дядю Мишу, жившего под Москвой, в родовом гнезде деда, тогда называвшегося Ухтомкой, и так — похоже — по сей день. И тетю Варю, жившую в большой комнате классической коммуналки в Москве, на Петровских линиях, где долгое время по приезде в Москву обитали потом и деда Саша, и жена его Алинька. Дед, как ни странно, самый описанный в отцовской литературе персонаж. Ему посвящена поэма «Отец», его черты, да и облик обнаруживаются у персонажа пьесы «Русские люди», Васина. Вообще у всех отцовских героев — последовательно военных, то есть с юности избравших этот род занятий и имевших или выстроивших в соответствии с ним характер и мировоззрение, вплоть до Серпилина в «Живых и мертвых», есть какие-то черточки дедова кремневого характера. Личность деда оказала большое и четко направленное влияние на характер и мировоззрение отца: любовь к армейскому «что сказано — отрезано», «да — это да, нет — это нет. И спорить бесполезно». Преклонение перед понятием «солдат», жесткое и недвусмысленное представление о солдатском долге как главном долге мужчины. Всю Великую Отечественную, пройденную отцом «от и до», с ним неотступно была память об отчиме и его несгибаемых, не подлежащих сомнению нравственных понятиях солдата.

Как было обещано, вот он передо мной — послужной список Иванишева, подполковника 20-го пехотного Галицкого полка, составленный 28 мая 1917 года, написанный четким и витиеватым писарским почерком. Командир батальона. Кавалер орденов Св. Георгия IV степени с мечами и бантом, Св. Станислава II степени с мечами, Св. Анны III степени с мечами и бантом, Св. Станислава III степени с мечами и бантом. Имеет медали: темно-бронзовую на Александро-Георгиевской ленте, светло-бронзовую на Владимирской ленте и светло-бронзовую на Национальной ленте. (Никогда этих награду деда я не видел.А. С.)

Из потомственных почетных граждан Московской губернии, вероисповедания православного, родился 9 августа 1883 года (старый стиль. — А С.), Казанское реальное и Московское военное училище окончил по первому разряду.

Подполковничье жалованье его за год состоит из собственно жалованья — 1344 руб., добавки в 480 руб. и столовых — 660. Итого в год 2484 рубля. Примерно по 200 руб. в месяц.

В армии с 1903 года.

Унтер-офицер — 1904.

Подпоручик — 1905.

Поручик — 1908.

Штабс-капитан — 1912.

Капитан (за боевые заслуги) — 1914.

Подполковник с мая 1916.

Участвовал в походах и делах против Японии, Австрии, Германии. Трижды ранен. Отдельная запись свидетельствует о безупречном исполнении воинского долга:

«20 июня 1916 года, у деревни Горный Скробов, командуя 3-м батальоном 20-го пехотного Галицкого полка, при исключительно трудных обстоятельствах, в минуту замешательства и остановки батальона, вызванной выпущенными противником удушливыми газами, он, несмотря на ураганный ружейный, пулеметный и артиллерийский огонь противника, личным примером ободрил своих солдат, привел их в порядок и во главе батальона вновь двинулся в атаку, преодолев очень широкую полосу искусственных препятствий противника, овладев весьма сильно укрепленным пунктом его позиций, занятие которого имело решающее значение на исход боя, захватив одно орудие».

Пункт XI — холост.

Пункт XII — есть ли за ним, за родителями его или, когда женат, за женою, недвижимое имущество, родовое или благоприобретенное. Ответ: «Не имеется». С щеголеватым писарским росчерком на «я».

Пункт XIII — подвергался ли наказаниям или взысканиям <…> по судебным приговорам или в дисциплинарном порядке. Ответ: «Не подвергался». И вторая, еще более изысканная загогулина после «я».

И в конце послужного списка, состоящего из семи пронумерованных листов, подпись командира 20-го Галицкого пехотного полка подполковника Островского.

Приложено и свидетельство о последнем ранении: 20 июня 1916 года тридцатидвухлетнему подполковнику пулей раздробило кость третьего пальца правой ноги, и был он перевязан и эвакуирован с поля боя.

Открытка с дороги. Второй справа среди стоящих — дед. Едет на Японскую войну, 1905 г.

Как происходило превращение царского подполковника в командиры Красной армии, доступная мне часть семейной истории умалчивает, тем более что происходило это еще за ее рамками. Но из переписки известно, что семейство покойного князя Оболенского оказывается в Рязани, чтобы подкормиться после голодного Питера, и знакомство бабки с будущим мужем происходит именно там, на рубеже 1919–1920 годов.

Очень точная строчка, кажется, Слуцкого, «есть кони для войны и для парада» — так вот, деда Саша, безусловно, относился ко второй, непарадной, категории офицеров, был невысокого роста с головой в форме огурца, с высоким, еще увеличенным ранними залысинами лбом и жесткими усами, по мере удаления от военных занятий сокращавшимися в объеме и терявшими франтоватость. По причине отравления газами носил очки — маленькие, в круглой роговой оправе, а читал в годы, что я уже помню, присоединяя к очкам большую лупу. Но выправку имел до самой смерти бравую, спину держал прямо, был гибок, но не гнулся. Всегда ходил в сапогах, лучше старых, сшитых на заказ, чем новых, но массового производства, в полувоенных френчах, галифе и пальто типа шинели, или шинели типа пальто, и все попытки купить ему туфли или шубу обычно кончались его жестким «нет». Бобровую шубу и шапку пирожком отец купил ему в последние пять лет жизни, и дед их не любил, хотя гордился подарком и его добротной прочностью.

Первые документальные упоминания о деде Саше восходят к 21 году и содержатся в письмах старших сестер бабки Александры Леонидовны. Я приведу несколько отрывков из этих писем, не только знакомящих адресата с новым персонажем этой несчастной семьи, но и дающих представление о той стороне их жизни, которая не нашла отражения в отцовском творчестве.

Из писем Софьи Леонидовны Оболенской (2 июня 1921 г.):

«…Аля, после долгих исканий, сошлась с одним бывшим офицером, и сейчас, кажется, у тихой пристани. Кирюша ее преумный мальчик, она еще служит в Гублескоме».

(7 июня 1921 года):

«…Аля пережила много душевных драм, Миша ее так и не вернулся, да и слава Богу, конечно, раз что он человек больной. Жизнь ее, конечно, разбитая, не может она напасть на подходящего человека, нервничает, все время неудовлетворенная, а в силу этого и Кира, мальчик необычайного ума, но ужасно издерганный. Да, я забыла сказать, что Люля заключена в административном порядке за то, что как „бывшая“ в контрреволюционном духе воспитывала детей дома „Грудного ребенка“, и за то, что плохо их кормила…»

Из писем Дарьи Леонидовны Оболенской (29 сентября 1921 года):

«…Недавно приезжала из Рязани Аля, чтобы хлопотать о возвращении своей обстановки, прожила уйму денег, а когда отпуск ее уже кончился, вышло постановление, запрещающее возвращать прежним владельцам что бы ни было <…>.

Мы жили в Рязани по чужим углам, обворованы дочиста. За месяц до отъезда в Петроград украли последнее белье, приготовленное для стирки, устроить которую надеялись с помощью одной женщины за 40 тыс. на готовом мыле. Деньги эти были выручены за продажу чего-то, но когда прачка пришла, не оказалось ни белья, ни мыла. Приехав в Петроград, пришлось убедиться, что и тут ничего нет. От нашей гостиной и кабинета осталось 2 красных кресла и стол, да четыре зеленых стула и кресло, но и это было приятно увидеть».

А. Л. и А. Г. Иванишевы в гостях у старшей сестры бабы Али — тети Люли (Л. Л. Тидеман), с ее сыном Андреем и дочерью Марусей, 50-е гг.

И снова Софья Леонидовна (теперь уже июнь 1923 года): «…Аля пишет, что собирается сыграть свадьбу с Александром Григорьевичем Иванишевым, с которым живет душа в душу и обрела наконец себе покой; он бывший полковник, в настоящее время читает лекции по артиллерии, а по вечерам с Алей вместе прирабатывает разными кустарными изделиями, состоя заведующим склада кустарей. Человек он симпатичный, добрый, с большим характером, прекрасно влияющий на Алю, а о Кире и говорить нечего — лучшего воспитателя своему сыну и желать нельзя. На вид только он выглядит „недоноском“, да кроме того, удушливые газы дают себя знать на глазах, ну да что делать. Важно, что Аля нашла себе удовлетворение».

Хочу обратить ваше внимание на несколько деталей в этих письмах, с дедом не связанных. Как-то так я прожил свою жизнь, не до конца поняв, чем в реальности оборачивались слова бессмертного Интернационала «кто был ничем, тот станет всем». Как-то не доходило до меня, что формула эта действует и в обратную сторону: кто был всем, тот стал ничем, пока я не прочел этих писем, секретно, через друзей и знакомых переправляемых из внезапно ставшего чужим Петрограда в отделившийся на недосягаемое расстояние Париж, туда, где обосновался родной брат сестер Оболенских, недавний губернатор, бежавший из-под расстрела через Константинополь в 1918 году. В этом всероссийском ограблении есть что-то такое тоскливо-злобное, такое бессовестно-демонстративное, что сердце заходится от жалости к этим беспомощным, временем, людьми и обстоятельствами публично и демонстративно попираемым женщинам, воспитанным, интеллигентным и готовым приспособиться к любой жизни, кроме подлой — которую им навязали их победившие современники.

И дед для них в принципе — мезальянс, «не нашего круга», хотя они готовы принять и даже полюбить его, если с ним будет хорошо их любимой младшей сестре.

А сестре достался человек редкой верности и надежности, но характера мало приспособленного для семейной идиллии — слишком много в нем было железа: жена офицера не должна работать, подъем — в семь ноль-ноль. Точность вообще была сродни одержимости: дед сроду никуда не опаздывал — каково это было вечно торопящейся и никогда не поспевающей бабке.

Но было в деде еще что-то, что могла знать только Александра Леонидовна, что составляло дедову суть и так резко и неохотно выпускалось наружу, что только в одном бабки Али письме я нашел об этой сути упоминание. Письмо это бабки — отцу, 56-го года, и написано после прочтения только что присланной поэмы «Отец», той самой, а выражает оно одно только, как дед нас любил: Алю, отца, меня, но терпеть не мог, это нам каким угодно способом демонстрировать.

А. Г. Иванишев всю жизнь оставался верен военному делу. На занятиях в Перми в эвакуации, 1943 г.

«… Мы на 3 дня уезжали в Москву, (из Рязани. — А. С.) тебе 6–7 лет, ты остаешься у старушки Латышевой, которая тебя обожала, а предварительно везешь к ней сам, как полагалось в нашей суровой жизни, свое имущество на салазках. Видимо, ты вспотел — вернувшись я застала тебя с сильным воспалением легких. Ездила я ради папы тот раз, и он очень мучился и пугался. И вот, дойдя до предела усталости и волнения, я, как сейчас помню, заснула на полу у твоей кроватки, дежурил он, и когда я проснулась, ты мне сказал: „Мамочка, он целовал мне руки, говорил: „Мальчик мой дорогой, детка моя родная““. После этого ты захотел слово „Сашуля“ заменить словом „папа“».

Но при этом с первой же стычки с отчимом отец узнал, как стоять в углу в наказание за непослушание. В общем, что это я пытаюсь его поэму пересказать своими словами. У меня и самого есть вполне достаточный опыт общения с дедом Сашей.

Первый опыт — времен войны. Сам не помню, но в архиве отца нашел такое его письмо (написано в сентябре 42-го из Челябинска — отцу на фронт):

«6.9.42

9.30 (характерно! А. С.)

Здравствуй, дорогой Кирилл!

С 9 августа я провожу свой отпуск у Алешки в Челябинске. Он прелестный, умный ребенок. Очень сообразительный, находчивый, а порой и хитрый, иногда капризничает и очень любит шалить. Шалости детские, не вредные. Ведет себя геройски. На днях мы сидели с ним в детском ПКО. Вовка сидел верхом на деревянном коне-качалке и подрался с соседним мальчиком его возраста (8 лет). Вдруг Алешка соскочил со скамьи и стрелой помчался к ним, начал его (Эмиля) так тузить кулачонками, что тот обратился в бегство.

За этот месяц старался отучить от капризов и хныканья. Но еще не достиг успеха, хотя уже реже стал капризничать. Недавно за ужином стал показывать фасоны: „Не хочу каши, дайте картофеля“, предупредил, что надо кушать то, что дают, иначе можно выйти из-за стола и лечь спать без ужина, так и случилось. Конечно, у бабушки сердце обливалось кровью, но сделать она ничего не могла. Эта мера хорошо подействовала на Алешку, да и на Вовку, чуть капризы, сейчас напоминаю — и ребята отлично едят. Утром Алешка на меня жаловался Женичке, она возвращается с работы в 12 ч. ночи и даже позже, но от нее получил подтверждение правильности решения дедушки и смолк. Когда я его наказываю, заявляет, что он не будет любить меня, но быстро забывает и опять мирится со мной. Кирюша, карточку прислать новую почти невозможно. Я ходил в фотографию — отказались, снимают только миниатюры на паспорта и анкеты, нет бумаги; схожу в ДКА, говорили, что, быть может, у них есть фотограф. Пытаюсь получить здесь в Челябинске комнату, Малый театр едет в М.[оскву], в институтах есть для меня работа, тогда переедем сюда, если отпустят из Физм. и-та, где я работаю. За Алешкой надо смотреть и его воспитывать, иначе будет портиться. Берта Павловна целый день по хозяйству, Вовка с 8 до 12 ч. дня в школе, а потом приходит и шалит, дразнит и портит характер Алешке, да у соседей есть 5 л. мальчик, который приходит из детского сада и учит многим шалостям.

Один Алексей отлично играет. Да и нам в смысле питания будет много лучше. Кирюша, у Алешки нет шубки, мы ходили несколько раз на барахолку, но ни материи, ни [нрзб]

найти не могли. Если у тебя есть старое пальто или тужурка, пришли ее через Фани, вату и подкладку здесь найдем, или скажи Варе, не найдет ли она у Лиды или других знакомых что-либо подходящее для шубки. Мама сильно похудела и постарела от твоих редких писем. Плохо спит по ночам. Только не пиши ей об этом, а лучше каждый месяц присылай хотя короткую открытку, это сразу подбадривает. Желаю тебе здоровья, успеха и сил на трудную работу.

Крепко целую тебя.

А. Иванишев».

У деда Саши было несколько любимых историй про детей. Самая памятная про мальчика и волка, а может быть, и не мальчик там был, но, встретив волка, этот то ли мальчик, то ли взрослый не испугался, и когда волк открыл пасть, чтобы его проглотить — сунул в эту пасть руку, схватил волка за основание хвоста и вывернул наизнанку. В этой байке все нереально, кроме отваги — ради нее и рассказывалась эта история. И надо сказать, когда я ее слышал, то охотно воображал себя этим мальчиком, и никакие сомнения утилитарного порядка насчет правдивости истории не омрачали мое юное воображение.

Вторая дает представление, как дед относился к стихам. Обожал мне читать:

«Боже, — думает Алеша, — то наверно кости гложет красногубый вурдалак. Он меня съест, если я земли могильной с ним не съем», — тут я замирал, несмотря на очевидные поэтические неточности произносимого текста.

Мы с дедом на Гоголевском бульваре, 1946 г.

С друзьями на Рижском взморье (Н. и Ф. Чирсковы), 1948 г.

Вскоре после войны, в 47–48 годах, будущий «врач-убийца» знаменитый отоларинголог, профессор Фрумкин, осматривал мои гланды, вечно порождавшие ангины, и порекомендовал отвезти меня на лето туда, где море и сосны, — так возникла идея поездки в Прибалтику, где к тому времени Союз писателей обрел два пансионата: в Дубулты и в Дзинтари. Отец готов был отправить меня туда на все лето, дело было только за сопровождающими лицами, ибо мать, к тому времени поступившая на работу в Радиокомитет и пока что не уволенная из него по пятому пункту, еще даже на первый отпуск не заработала, посему единственным резервом были деда Саша и Алинька — родители отца, то есть родственники писателя, что делало их пребывание в писательском доме официально оправданным. И вот два лета подряд дед с бабкой поочередно пасли своего внука в Прибалтике. Кстати, «врач-убийца» был настоящий доктор: лет пятнадцать потом я не знал, что такое ангина… Прибалтика была недавно освобожденная, немного, видимо, испуганная, как я теперь понимаю, и не по-нашему чистая и размеренная, чем очень нравилась деду. Вот отрывок из его письма к отцу: отчет конкретный и четкий:

«…Комната у нас хорошая, кругом зелень и чудные сосны. Несколько раз были на море, но еще никто не купается. Кормят нас хорошо, дают такие большие порции, что не только дети, но и взрослые не с’едают. Масло 150 гр., сахару 100 гр., молоко, сметана, творог, белый хлеб и т.п. в изобилии».

Дед не ограничивал мою девяти-десятилетнюю волю, он только вводил ее в жесткие временные рамки: купайся, играй, с кем хочешь, только потом не жалуйся, а главное — возвращаться надо в им или тобой самим установленный срок: сказал — выполнил.

Никаких отклонений от распорядка дня: встали, зарядка, мыться до пояса, завтрак, гулянье, обед, мертвый час — спать, потом опять гулять — ужин, в постель в ноль-ноль. Все. Главным поощрением были походы с дедом в платный тир, где стреляли не пульками, а остриями с кисточкой, причем и на меткость, и на удачу: крутили перед тобой круг с делениями, и ты выпускал три кисточки наугад, а уж потом, когда круг останавливался, выяснялось, сколько очков ты набрал: на стене тира висела таблица выигрышных сумм и соответствующих призов. Так вот, в тир мы ходили два раза в неделю, если в остальные дни не было за мной каких-либо грехов, особенно по части нарушения обещаний и задержек по времени. Никакие мольбы не действовали и никакие ссылки на других не проходили. Если ты был чист и прав — шел и стрелял. Нет так нет.

Коса нашла на камень в мертвый час: этот час должен был быть мертвым, то есть ни читать, ни смотреть в окно, а главное, не шуметь, сказано «мертвый» — спи. Все. Дед выполнял и это условие неукоснительно: снимал гимнастерку и галифе, откладывал на соседний стул свои очечки и засыпал, предварительно убедившись, что я лежу с закрытыми глазами.

Вот не помню только, в первое это было лето или во второе, но приспособился я деда надувать: дождусь пока тихонько засвистит храпачок, свидетельствуя, что дед попал в объятия Морфея, достаю из-под подушки книжку и сорок пять — пятьдесят минут читаю. Потом, в преддверии звонка будильника, прячу книжку под подушку и закрываю глаза — до дедова подъема минуты две-три.

Что читал, не буду врать, не помню, может, и «Повесть о настоящем человеке», но однажды, оторвавшись от книги, я увидел яростно-изумленный взгляд деда. Встав в своих солдатских подштанниках, дед выпростал из-под аккуратно сложенной верхней одежды толстый военный ремень, сложил его вдвое и…

…Тут я в целях самосохранения нарушил главную заповедь мертвого часа — тишину. Поскольку это было первое, и, заглядывая на все шестьдесят лет вперед, могу добавить — и единственное мое физическое наказание, визжал я, как будто меня не пороли, а резали, отчего в движениях деда появились первые признаки нерешительности:

— Молчи, — прошипел дед, — мертвый час — не буди соседей.

Ну тут я залился соловьем, понимая, где мое спасение.

Стеганув меня раз пять или шесть сквозь довольно толстое одеяло, дед опустил ремень и вынес вердикт:

— До конца путевки без тира.

В тот же день соседка по корпусу, мамина подруга, та самая Нюня Мельман, прислала маме телеграмму, типа «тиранит вплоть до избиений физических, и приезжай спасать ребенка», о чем через годы мать рассказывала мне с вполне добродушным, но долго почему-то обижавшим меня смехом.

Звал меня дед всегда Алексеем. Уменьшительные варианты не шли у него на язык: Кирилл — отцу, Аля — жене, в минуты высшего раздражения — Александра, остальные по имени-отчеству или по установленным семейной традицией именам. Исключение помню только одно, сестер Ласкиных любил нежно и звал Евгению Самойловну Женечкой и даже Женюрой, Софью — Сонечкой, а Фаню — Дусей.

У отца по другому поводу есть в стихах строчки: «…Той мерой простой и железной проверить кого-нибудь вдруг». Дед был именно такой мерой, если хотите, эталонной крепости и определенности. С ним было нелегко и несладко: попробуйте положить свой гибкий организм спать рядом с эталоном — бока болеть будут долго. Но с ним было и легко: предсказуемость очень облегчает жизнь окружающим.

В «Глазами человека моего поколения» у отца рассказана история ареста деда — в Саратове, весной тридцать первого года. Дед провел в тюрьме несколько месяцев, допрашивали его в уже сложившейся традиции органов по десять часов кряду, без сна и отдыха, под яркой лампой, бьющей прямо в глаза, и пытались заставить солгать. Не добились и ранней осенью выпустили. В чем его обвиняли, отец так и не узнал, а может быть, и остерегался интересоваться или не хотел об этом вспоминать.

Там есть замечательная деталь, характеризующая деда: пришли за ним ночью, но он не открывал дверь, пока не надел полную форму — галифе и гимнастерку с ремнем.

Начальник училища, где служил тогда Александр Григорьевич, повел себя, пользуясь терминологией деда, «по-свински». Жену и сына выселили из офицерской коммуналки буквально на следующий день, чего дед стерпеть не мог, и когда вернулся, высказал свое возмущение начальству в выражениях соответствующих, а затем ушел в отставку, тем более что состояние здоровья давно к этому подталкивало.

С 1932 года дед преподавал военное дело уже в Москве, сперва на соответствующей кафедре Индустриального института имени Карла Либкнехта, потом — до первых послевоенных лет — в Управлении трудовых резервов.

Что-то из этого я рассказал по «Эху Москвы» в одной из передач. И на следующий день — звонок Саши Брагинского — известного специалиста по итальянскому кино: «А знаешь, он ведь и у нас преподавал, в Инязе». Помнят деда-то, оказывается, не только я.

Потом был период, о котором приходиться писать, сверяясь с документами отцовского архива. Став в 1946 году депутатом Верховного Совета от Смоленщины, отец взял деда на пару лет к себе на работу — депутатским секретарем. Не знаю, хорошим ли помощником был дед, но то, что с той самой поры на все получаемые отцом письма непременно следовали ответы, и система эта, модернизируясь и усовершенствуясь, в основе своей имела четкую военную формулу: получил — ответь, попросили — отзовись, и то, что при всех передрягах, женитьбах и разводах, переездах и перестройках эта система работала, — безусловно, результат нелегкого опыта, который получил отец, взяв на работу любимого отчима.

Отец со своим «депутатским» секретарем, конец 40-х — начало 50-х гг.

Но допускаю, что, во-первых, я ошибся, и работа длилась не «пару лет», а около четырех, и есть несколько версий, как и почему она в конце-концов закончилась. Среди писем бабы Али есть одно от 17 августа, видимо, 50 года, где речь идет ровно об этом.

«…Отдельно — об отце и такое, чтобы он не знал. Видишь ли, я много думала над тем, как быть с работой дальше. Никакой помощник, независимо от возраста и пола, тут не поможет, п.ч. вдвоем по очереди прочитывать письма, чтобы их заносить в журнал или по исполнении разбирать и подшивать бумаги, или отвечать — невозможно. Отнять у отца это дело — значит убить его. Да кроме того и не найдется за деньги другого человека, который бы так искренне и глубоко болел душой за твоих избирателей и так самоотверженно работал на их пользу, не считаясь со временем и усталостью, как он, кто был бы так настойчив в хлопотах! Выход, по-моему, в том, чтобы тебе лично (может, это лучше через отца) связаться с каким-нибудь юристом и договориться о систематической консультации, скажем, 2 раза в неделю, с тем чтобы все дела, по которым отец настойчиво, но во вред себе, а иногда и в затяжку дела, часами в одиночестве ломает себе голову, разрешались этим самым юристом, а отец являлся бы только исполнителем его распоряжений и писал бумаги по его указанию. Тебе это тоже будет легче. Папе же следует сказать, что ты, ближе столкнувшись с делами и связанными с их решением юридическими трудностями, в докладах Нины Павловны в его отсутствие, увидел, что на него (на папу) ложится ненужная работа, которую может легче и быстрее разрешить юрист, тогда как папа с меньшим утомлением и большей возможностью сможет отдаться своим непосредственным хлопотам и переписке по секретарским делам».

Все-таки, если я правильно понимаю, речь здесь идет о том, что деду тяжко со всеми теми обязанностями, которые на него налагаются, а дед — гордец, он никогда в этом не признается. Это бабка, как, впрочем, и во многих других случаях, старается быть доброй, даже проникновенно доброй, в том числе за счет сына.

Помню слова самого отца; что более жесткого и методичного помощника у него никогда не было. И это при том, что отец умел себе помощников выбирать, были они первоклассные и верные, никогда и ни при каких условиях его не сдававшие, так что слова эти — скорее, результат полученного сыном урока, чем объективная оценка сотрудничества с дедом.

Как уж там они строили свои отношения, сказать не берусь — мал был, но эксперимент длился, видимо, довольно долго. Потом выдохшийся от дедовой требовательности отец то ли его прервал, то ли нашел какой-то благой повод свести его на нет.

До и в начале 50-х дед еще побывал в роли воспитателя-наставника подрастающего поколения. Со мной — в поездках в Прибалтику, с моим сводным братом Толей в Переделкино, на симоновско-серовской даче, по сию пору вызывающей слюнявый восторг у биографов-беллетристов, а также сценаристов и режиссеров художественных сериалов.

Дед Саша — до последних дней жизни в военном, 1958 г.

Умер дед от рака. Лечить его тогда, в 61-м, не умели вовсе, и, скорее всего, он знал, что обречен. Да и чувствовал себя плохо, и слаб был настолько, что не мог этого скрыть. В свою последнюю больницу он ехал с дачи из Пахры, на «скорой», присланной туда из первой еще Кремлевки, размещавшейся на улице Грановского. Так получилось, что именно в этот день я оказался в Пахре и сопровождать деда назначен был именно я. И это последнее воспоминание о живом деде, хотя я и навещал его в самые последние его дни в больнице на той же улице Грановского. Дед лежал во френче и галифе на носилках, ему вкололи обезболивающее, и он все порывался ехать сидя, как все. Не помню, что говорил дед, не помню, что говорил я, помню только лютую тоску, которая незримо сопровождала нашу отрывистую беседу, и точно помню: дед не боялся; смотря в очевидное уже ему будущее безо всякого трепета, не вспоминал давно забытого Бога, не говорил банальностей, ехал в смерть, без охов и трепета, предчувствуя этот последний свой жизненный шаг. И только тогда я увидел, какой он маленький, — раньше не замечал.