Аркадий Белинков Из интервью для журнала «Тайм» (фрагменты; перевод с английского)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Аркадий Белинков

Из интервью для журнала «Тайм»

(фрагменты; перевод с английского)

Лагерь. Как я узнал о смерти Сталина. Меня отправили в Карлаг в Северном Казахстане. Тут я замечу, что территория этого лагерного комплекса равнялась территории Франции. Неудивительно поэтому, что, когда через несколько лет сюда же попал Солженицын, мы с ним не встретились и только потом узнали друг от друга, что побывали в одном и том же лагере. Этот лагерь описан в «Одном дне Ивана Денисовича».

Незадолго до освобождения я снова попал под следствие, был осужден военным трибуналом на двадцать пять лет и отправлен в спецлагерь Песчлаг.

Спецлагеря были созданы по секретному приказу Сталина в 1947 году в целях немедленной ликвидации всех находящихся в них заключенных в случае войны. Режим содержания заключенных в этих лагерях был намного суровее, чем в обычных лагерях. Мы голодали, были лишены права переписки, нам не оказывали медицинской помощи.

Режим в спецлагере становился все хуже и хуже, а прибывающих заключенных, в подавляющем большинстве евреев, — все больше и больше. И каждый день жизни Сталина делал лагерное бытие все более и более тяжелым.

Но вот однажды наступил день, когда барак, который закрывался только на ночь, не открыли и утром. Не вынесли парашу, не принесли хлеба и даже не пересчитали нас. Потом ворвались надзиратели, учинили обыск и из культурно-воспитательной части изъяли вещи, которые никогда раньше не изымались, — балалайку и домино.

Два дня мы сидели голодными. Но постепенно жизнь как будто начала входить в норму. На второй день заключенный Клаузис — немецкий дирижер и композитор — был вызван к начальнику надзорслужбы. Он на дому обучал его сына игре на балалайке. Вечером, возвратившись после трудового дня, бледный Клаузис трясущимися руками взял у меня коробку с махоркой, но уронил ее. И мы оба начали собирать крошки махорки. Он этим воспользовался, чтобы нацарапать на обрывке бумаги для козьей ножки следующее:

† Stalin 5/III/53

Обезумев от страха, мы глядели в глаза друг другу, не веря потрясающей вести и еще больше удивляясь тому, что уже совершилось необратимое: нам довелось пережить его!

Смерть Сталина вызвала такой испуг и отчаяние у людей, которые нас сторожили, что они из боязни потерять власть над нами, над собой, над страной, — зная, что все они делают правильно, продолжали делать то же, только лучше, то есть стали избивать нас больше и кормить хуже, и надежда на освобождение, если она еще теплилась в чьем-то воображении, в этот момент угасла навсегда.

И вот наступил другой день, когда утром до поверки снова не открыли бараки. В окна мы увидели, что к поселку вольнонаемных на краю котлована стягивается несколько десятков грузовиков с солдатами и собаками. Грузовики останавливаются на равных дистанциях друг от друга. Из них выскакивают солдаты. Часть их оцепила поселок, а другая бросилась в дома, из окон которых тотчас же полетел обычный домашний скарб и раздались женские вопли. У лучших людей страны — работников государственной безопасности — был устроен грандиозный «шмон». В этот день был арестован Лаврентий Павлович Берия. За несколько дней до этого мы — с удивлением и боязнью поверить в догадку — в обрывке газеты, сообщавшей о посещении руководителями партии и правительства оперы Шапорина «Декабристы», не досчитались лучшего друга искусства Берия.

Тогда рухнуло все.

Режим в Песчлаге смягчился — стал таким, как до установления спец-лагерей. Разрешили переписку.

Начали ходить слухи, что распустят лагеря. Прошло три года, и все это действительно совершилось.

Но оказалось, что обманулись все: и те, кто страдал, и те, кто заставлял страдать других. Последние с ужасом поверили, что их власть кончена. Но они ошиблись. Власть их не кончилась. Через несколько лет это узнали венгры, а совсем недавно — чехи.

В то время как один наивный американец восхищался советской демократией, вздымая руки горе и восклицая: «О, если бы президент Эйзенхауэр мог сказать, что и в Америке нет политических заключенных, как заявил Хрущев о своей стране, то я поверил бы в миф об американской демократии!» — как раз в это время, т. е. когда Хрущев заявил, что в Советском Союзе нет политических заключенных, десятки тысяч сидели по тюрьмам и лагерям. Кроме общеизвестных московских процессов (Синявский, Гинзбург, Хаустов, Буковский) было огромное количество процессов в других городах, о которых стало известно из разговоров в длинных очередях перед прокуратурой, Верховным судом и в приемной Президиума Верховного Совета. Там стоят заплаканные женщины из Костромы, Ереваня, Владивостока, Алма-Аты и других отдаленных мест нашей любимой родины. И тут можно узнать размеры и географию происходящих ныне арестов и процессов. В газетах о них, конечно, ничего нет.

А тюрьмы и лагеря — прежние, сталинские, советские…

Многие и называются по-старому. Они отличаются от прежних тем, что заключенные не носят номеров, и еще тем, что голод, который в сталинские времена казался предельным, стал еще более невыносимым. Теперь для того, чтобы получить посылку, заключенному надо ее заслужить. Заслужить ее можно не только хорошей работой и примерным поведением (как было раньше), но и активным восхвалением любимой партии и обожаемого правительства. Поэтому умирающие от голода старики выталкиваются на сцену и беззубым от лагерной цинги ртом шамкают: «Да здравствует Коммунистическая партия!», после чего, если с воли им высылают посылки, они могут их получить.

Хрущев. Хрущевское правление было переходным, противоречивым. При нем Советское государство было не совсем «советским». Эпоха Хрущева, возникшая на выжженной земле, была самой либеральной и в какой-то мере почти человечной за всю историю Советского государства.

Что сделал Хрущев для счастья своего народа? Навсегда скомпрометировал марксизм, показал, что такое «социалистическая демократия», развалил мировую социалистическую систему, освободил из тюрем и лагерей миллионы людей, стал строить дома, отменил займы, показал, что такое «лживая буржуазная печать», которая десятилетиями твердила об ужасах диктатуры пролетариата, и которой никто не верил, и которая оказалась святой в сравнении с советской печатью.

Но не будем преувеличивать прогрессивную деятельность человека, который в 1937 году был первым секретарем Московского областного и городского комитетов партии и без санкции которого (правда, формальной) ни один человек в Москве и Московской области не мог быть арестован и уничтожен. Это верно, что единственным из руководителей Советского государства, кто все-таки стеснялся проливать человеческую кровь морями, — был Хрущев. (Он старался своих политических противников судить за бытовые и уголовные преступления. Так он поступил с Иосифом Бродским.) В то же время Хрущев возродил старинную русскую традицию, возникшую за век с четвертью до него, — сажать людей в сумасшедшие дома. Отчасти это следует объяснить его желанием маскировать расправы над интеллигентами (и в этом тоже сказывается его сравнительная мягкотелость). Этот гуманный человек расправился с венгерской революцией и с тысячами людей, пытавшихся воспользоваться плодами некоторой либерализации.

Марксизм оказался скомпрометированным не одним Хрущевым, но также и откровенными убийцами, свергнувшими его. Сейчас этот марксизм торжествует на улицах Праги и на границах Румынии, на судебных процессах над писателями, в глушилках, забивающих радиопередачи радиостанций свободного мира. Однако многим все еще кажется, что это не марксизм разоблачает себя, а нехорошие дяди из Политбюро делают нехорошие дела.

«Самиздат» и засекреченные издания. Каждое произведение передается в издательство или редакцию журнала, газеты в надежде обрести свою естественную форму: печатное издание. Это никогда не удается, если в произведении имеются антисоветские высказывания — в толковании, конечно, КГБ, — и тогда зачастую оно возвращается к читателям в форме машинописи и распространяется в бесчисленных перепечатках, становясь достоянием «самиздата».

Передача в редакцию рукописи, заведомо обреченной на возвращение, делается для того, чтобы ее распространение не было связано с самим автором только. Проходя через руки многих лиц, рукопись как бы утрачивает хозяина, и человек, притянутый к ответу, если и не может отказаться от своего авторства, то по крайней мере может отрицать свое участие в ее распространении. Это имеет особое значение, когда рукопись публикуется за границей.

Иногда в «самиздате» мы читали произведения, уже пошедшие в набор, но в последнюю минуту изъятые из номера журнала. Так мы прочитали в гранках «Нового мира» роман Камю «Чума», который впоследствии был размножен и превратился в типичную рукопись «самиздата».

Кроме произведений, обреченных на хождение в «самиздате», но имеющих хотя бы тень надежды на издание (если не целиком, то хотя бы частично), по стране ходят книги, которые самый наивный оптимист не мог бы себе представить изданными в советском издательстве.

Существует целая библиотека строжайше засекреченных изданий для самых ответственных работников так называемого идеологического фронта, крупных партийных работников, связанных с вопросами идеологии, и сановников по делам культуры.

Могут спросить, откуда я это знаю, не будучи сановником в области культуры? Это связано не с положением, а с адресом. Я жил в Доме Союза писателей СССР, и в нем жили настоящие советские сановники, которые иногда по разным причинам считали нужным делиться с другими тем, что предназначалось только для них. Таким образом мне удалось прочитать «Бунт масс» Ортеги де Гасет[186], «Эра Хрущева и после Хрущева»

Джузеппе Боффа, «Русский формализм» Виктора Эрлиха, «Историю русской советской литературы» Глеба Струве[187].

Вернется культ личности или не вернется? Я покинул свою родину в дни, когда оптимистические интеллигенты в Москве (а потом оказалось, что и в других крупных политических и культурных центрах не только России) продолжали спорить: вернется культ личности или не вернется? А за двадцать три года до этого мне тоже пришлось покинуть столицу и культурный центр всего прогрессивного человечества в «черном вороне» и без пересадки проследовать из Бутырской тюрьмы во Владимирский политизолятор. Во Владимирском политическом изоляторе (я родился под счастливой звездой) меня поначалу засадили не в одиночку, а пустили в общую камеру.

В общей камере было шумно, грязно и весело. Здесь было много чрезвычайно интеллигентных людей, преимущественно политических комиссаров и палачей, расстреливавших по приговору советских судов. Эти люди уже сидели от восемнадцати до двадцати трех лет, и мой предшественник попал в эту тюрьму недавно — за восемь лет до меня, в 1937 году. Политические комиссары и палачи яростно спорили: будет война или не будет. Это случилось осенью 1945 года. Война окончилась полгода назад.

Я и моя жена бежали от советского фашизма, когда лишь бывшим политическим комиссарам, оптимистам и двадцать лет просидевшим в неведении людям казалось не совсем ясным: реален или иллюзорен возврат к сталинизму.

Мы покинули страну, в которой родились и на языке которой писали, когда стало ясно, что сопротивление интеллигенции сломлено и что те приемы борьбы, которые были выработаны в двенадцатилетие после 1956 года, исчерпали себя.

Интеллигентская оппозиция в ее прежних формах раздавлена. Внутрипартийная борьба остается. Поэтому Россию ждут новые государственные перевороты. Но государственные перевороты совершаются сильными личностями, а сильные личности не приспособлены для насаждения демократии.

Московские, пражские, будапештские и нью-йоркские оптимисты яростно спорили: будет сталинизм или не будет?

Это случилось осенью 1968 года. Сталинизм уже был.