Аркадий Белинков О романе Вс. Иванова «Кремль»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Аркадий Белинков

О романе Вс. Иванова «Кремль»

Эту рукопись не печатают так долго, что всякий, кому удалось ее прочитать, не по своей воле втягивается в полемику.

Задерганная внутренними рецензиями, она начала растрачиваться в недоразумениях, недоумениях.

Произведение стало уже пожилым — ему пошел сорок второй год, — и чем дальше, тем поиск издательского жениха становится все труднее. Создается впечатление, что роман не печатают потому, что он долго не был напечатан.

Но так как об этом не догадываются или умалчивают, то говорят о другом. О том, что, несмотря на высокие художественные достоинства, которые так ценят редакторы, роман может попасть к читателям, которым эти художественные достоинства могут показаться не до конца понятными.

На эту излюбленную тему пространно и убедительно говорили еще в те годы, когда Вс. Иванов писал первые главы романа «Кремль». Лучшим примером считались произведения Маяковского. Обширный опыт истории литературы учит нас, что и читатели могут ошибаться. Даже те, которые стали учительницами по литературе.

Самое ценное в способе выяснить подлинные достоинства художественного произведения по его понятности — это не невежество, а забота о людях.

Более просвещенные деятели отечественной культуры сосредоточивали наше внимание на незаконченности романа.

Это соображение, несомненно, предоставляет значительный интерес.

На вопрос, что такое законченность художественного произведения, более ответственно, чем рассуждения о технологии творчества, отвечает история искусства.

Законченное художественное произведение — это такое, в котором художник выполнил поставленную задачу. Для этого же не обязательно написать все шишки на елке. Но художник чаще всего не ставит задачи, а только решает их. Ставит задачи — борьба художественных движений.

Представление о законченности художественного произведения в каждую эпоху представляется иным, чем в предшествующую.

Поэтому Соколову-Скаля живопись Давида Штеренберга представлялась чем-то вроде подмалевка, сделанного человеком, плохо знающим анатомию. Для академической живописи середины 10-х годов законченный холст Жерико «Плот „Медузы“»[65] был едва ли не эскизом, а импрессионисты старательно работали над незаконченностью, боясь остановить жесткой линией текучий пейзаж мира. Каждая поэтика знает свою меру законченности, и большая или меньшая степень законченности всегда была стилистическим приемом, а в некоторые эпохи канонизировалась в жанр. Так, Тютчев создал композиционный оксюморон — законченный отрывок. Шопен — этюд (превращенный к тому же из технического упражнения в художественное произведение), импрессионисты — эскиз. «Не законченный», «не сделанный» пейзаж (портрет, сюжет) может быть таким же стилистическим приемом, как многоточие, которым заканчивается незаконченная фраза.

Легко допустить, что А. Барто некоторые куски романа «Кремль» могут представляться чем-то вроде бы незаконченным, несделанным, наброском, черновиком человека, плохо знающего жизнь.

В романе Вс. Иванова «Кремль» написаны не все шишки на елке. Их написано ровно столько, сколько требует закон этого произведения. Многоточие в романе «Кремль» играет серьезную роль.

Набросок, черновик, не сделанный пейзаж становятся в этом произведении культивируемым приемом. И поэтому истинной мерой произведения может быть только большая или меньшая степень удовлетворения изданных им законов.

Всеволод Иванов написал необычайное произведение, и поэтому он не подлежит обычному анализу.

Измерением этой прозы оказываются не привычные конфликты и даже не привычные метафоры, а исключительность повествовательной манеры.

Эта исключительность в результате слияния былинного речитатива с газетным словоупотреблением и отсутствием стилистического и исторического разрыва между столь далеко разведенными рядами.

Выглядит это так:

«Да, Агафьюшка, божья душа, подхожу я к дому, а вокруг него Афанас-Царевич носится, сам большой, быстро ходить ему потно, жарко, а подсолнух тяжелый… Боюсь, как бы мы не переумничали, не переждали, и после небольшого разговора с Хлобыстаем-Нетокаевским, заведующим типографией, и этими безработными изборщиками, мне думалось: после ликвидации папашиного имущества и его сумм и после того, как община исходатайствует в Горпромхозе отсрочку на ремонт… появилась первопечатная книга во времена гонения на несокрушимое православие… Я говорю о Библии, христиане».

Соединение далеко разведенных рядов вызвано отношением писателя к таким взаимосвязям истории и ее подданных: история ходит, водит войны, жжет пожары, подданный остается неизменным.

Это роман о неизменности человеческого характера и бытия, о том, что события лишь колеблют стены и переодевают человека в разное платье, но человек остался неколебим и незыблем.

И в какую бы эпоху он ни переехал, живет он в ней, хоть и в новой квартире, но прежней и вечной своей жизнью. «Мальчики из подвалов несли щепы, лягушек, ободранных кошек, цыплят и вообще „хозяйство“. Сначала, оцепеневшие от бессонной ночи, квартиранты молчали, но затем началось светопреставление. На лоджию положили матрас, измоченный мальчонкой, и поставили там же самовар, а сама хозяйка пошла за щепкой раздувать самовар, и пока она ходила, самовар и матрас исчезли. Она пошла через лоджию, а там сидела уже гостья, началась драка, а выяснилось, что хулиганы с верхней лоджии удочкой стащили. Экая чепуха! А в самом деле — жизнь.

Сняли самовар и матрац и скинули его на пол. Воришки уже тащили самовар. Хозяйка кинулась драться наверх; она била щепой хулиганов и сама норовила выкинуть самовар. С балконов улюлюкали спортсмены»[66].

В романе Вс. Иванова, начатого с того года, «когда великий князь Иван Третий призвал на помощь русским мастерам итальянских, чтобы воздвигнуть несокрушимую крепость — Московский кремль», нет истории и нет отношения к ней, потому что история ничего с человеком сделать не может.

Внеисторичность, безысторичность бытия выравнивает значения, и поступки людей теряют разницу в измерении: убийство человека и экскурсия в Кремль опоясаны одинаковыми интонациями, ритмическим, фразеологическим сходством. И поэтому ничего не меняет в жизни людей переезд в новые квартиры и то, что украли матрац и самовар, и кто их украл.

И потому, что значение одного события не отличается от значения другого события и любое событие не имеет значения для людей, с которыми это событие произошло, то всякое значение теряет мотивировка поступка. Она истаивает, как бы забывается, будто бы не подготавливается, кажется несущественной или несуществующей. И голос рассказчика монотонен, как служба в соборе Петра Митрополита, и протяжен, и скорбен, как история земли русской от Ивана Третьего великого князя.

Вот каким голосом рассказано это произведение:

«На паперти в два ряда сидели слепцы. Слепцы, главным образом, были из солдат германской войны, спившиеся и выгнанные из союза инвалидов. Они разъезжали по базарам, по престольным праздникам и распевали религиозные песни про Бога, в которого они не верили; им было весело и страшно».

Рыскает кругом история, а независимый от нее человек становится вместилищем всего прошедшего, сосудом всемирного опыта, и поэтому юная Христова невеста Агафья, которая, конечно, хорошо помнит крещение Руси (ок. 988 г.), с такой естественностью вычитывает тускло поблескивающие невысохшей краской свежие листы корректуры.

Неповторимость этого величавого романа в том, что он создал людей, которым в 1925 году исполнилось 937 лет. В других романах того времени мы чаще всего встречаемся с людьми, независимыми от битвы при Калке, Ивана Грозного, Смутного времени и крепостного права, которые в лучшем случае приходили в новую эпоху лишь с грузом заблуждений старой эпохи.

Роман Всеволода Иванова по значительности исторических и психологических мотивировок, по эпичности героев и голосу писателя стал социальной былиной.

Это могло бы оказаться одним из предположительных определений и не представляло бы особенного интереса, если бы не выходило за пределы обычной стилизации и если бы от стилизации была взята задача, а не прием. Это существенно, потому что задача обычной стилизации мизерна: она не превышает намерения убедить (обмануть), что произведение написано не в 1920 году, а в 1820. Былинная стилистика произведения вызвана уверенностью в том, что человек является не только наследником отцовского имущества, но и носителем судеб предшествующих поколений. И поэтому герои романа молятся в Кремле и ткут ситец в Мануфактурах только так, как это могут делать люди, которые жили до этого в годы татарского ига, были биты плетьми за гуляние Стеньки Разина, бунтовали за соль, разбивали кабаки в холерный год, волокли волжскую баржу, сеяли, убивали, рыдали. Но писатель вводит прием в новый художественный опыт.

Одной из характерных особенностей нового искусства оказалось соединение противоречивых стилистических рядов — патетического и бытового, архаической лексики и просторечия, идеального и банального. Это не случайная склонность своеобразного художника, а органический способ выражения искусства XX века, проявленный несходно у Пастернака и Зощенко, Шостаковича и Пикассо, но всегда только у великих художников, не повторяющих то, что знали до них.

Это разрушение замкнутого стилистического ряда характерно для всякого искусства, противопоставившего себя привычному нормативу. Речь этого произведения не беспрецедентна в нашем искусстве. Произведение Вс. Иванова знает, что до него была русская литература девяти веков, не забывает соседства с Бабелем и хорошо помнит контрастный эмоциональный монтаж протопопа Аввакума.

В романе до такой степени преобладает речевой образ, что это выводит произведение из традиционного жанрового комплекта: психологический, исторический, этнографический, детективный, бытовой, социальный роман. Главное свойство этого произведения, абсолютно преобладающее над всеми остальными и на все остальное распространившееся и определившее его жанр, — это стилистически-интонационные построения. Это в искусстве не беспрецедентно и не исключительно, и поэтому не случайно. Очень близкое явление мы знаем в сказе, то есть в жанре, возникшем именно в связи с характером, принадлежностью и адресом речи.

В романе всем правит речь, генеральным речевым мотивом оказывается высоко поднятая мерность библейского стиха: людей убивают и насилуют, они рождаются и гибнут, любят и предают, а голос романа ровен, как голос летописца. День проходит, и день уходит, и страсти и дела человеческие, и жизнь и смерть — все не знает обновления и конца, и все есть протяженность.

Стоит Кремль в романе, независимый от чужой земли, чужой воли и чужой истории. Враждебный Кремлю Ивана Третьего, начавшего собирать русские земли и захватывать чужие, понявшего, сколько пользы приносит князьям, рабам и русской интеллигенции 60–90-х годов XV века централизация власти, абсолютизм и величие родины.

Это стало занимать воображение писателя в эпоху, еще только начавшую писать первые слова о том, как хороши сепаратизм и суверенитет, но роман уже все понял и ушел из издательства в стол писателя.

Роман Вс. Иванова начинал новое русское искусство, которое в лучшем случае кажется странным, а в ином и враждебным тем, кто привык к искусству, которое уже было, и кто твердо уверен, что для искусства всегда были одни законы, и кто не понимает, что история художественного творчества — это не перечисление хороших произведений, а повествование о кровопролитной войне ненавидящих друг друга художественных идей.

В романе Всеволода Иванова «Кремль» есть свойства, которые выносят его из ряда канонической литературы в литературу, которая обновляет национальную и художественную традицию.

При том замечательном стилистическом убожестве (а оно лишь видимое проявление более выдающихся достижений), которым так горда наша замечательная литература, сумевшая таки победить все искушения, непривычное письмо «Кремля» может поколебать одну из самых жестких и разрушительных концепций отечественной эстетики, требующей простого, понятного и любимого народом искусства. Но замечательное произведение имеет право на то, чтобы его постарались понять, а если это выходит не сразу, то оно может потребовать, чтобы поучились на более простых вещах по специальной программе.

Так как я написал эту рецензию для того, чтобы убедить в необычайной талантливости романа, то, естественно, о том, что его надо издавать, я не писал: кто же станет сомневаться в том, что талантливость произведения есть единственная мера его необходимости людям?

Ноябрь-декабрь 1966 г.