Наталья Белинкова «Новый Колокол»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наталья Белинкова

«Новый Колокол»

Мы вскормлены одной культурой, люди, покидающие страну, будут жить за нас там

Ю. Даниэль

Автомобильная катастрофа. Искрометная встреча нового 1970 года. Международный симпозиум по цензуре в Лондоне. Будем издавать свой журнал! Реакция на «Новый колокол» в СССР и США.

Декабрь 1969 года застал нас за границей. В январе следующего года в Лондоне открывался международный симпозиум по советской цензуре. Мы могли бы лететь в Англию прямым рейсом. Но кто ограничится одной страной, пересекая Атлантический океан? Тем более мы, еще не видевшие Европы по-настоящему? Решили начать с Италии, что с непредвиденными осложнениями мы и осуществили… Мы снова в своей туристической тарелке. Попали в когда-то недоступные капстраны.

На этот раз наше путешествие за границу совершалось не из России, а из Америки. Время от времени кто-нибудь из нас восклицал свое «Ах!». И тогда мы спрашивали друг друга: «Ты ахаешь, потому что ты из Москвы, или потому, что ты из Нью-Йорка?»

Рим нам показывал Дмитрий Вячеславович Иванов. К моему великому разочарованию, мы быстро проехали мимо Колизея, мимо Форума, куда-то за город… — «…покажу, где мы живем….» — что за мания у людей показывать, где они живут? Мимо дома, «где мы живем», проходим к собору на высоком холме. Что из того? Весь Рим на высоких холмах. И всего-то шестнадцатого века собор! К нему примыкает ограда, за оградой кладбище. Туда ведет полусгнившая калитка. Она уже целую вечность как заперта и не открывается. Заржавленная ручка, заржавленная замочная скважина. Надо наклониться и посмотреть в нее.

«Ах!»

Перед нами в легкой голубоватой дымке весь город. «И ты пылал и восставал из пепла, / И памятливая голубизна / Твоих небес глубоких не ослепла»[289]. Ave, Roma!

В канун Рождества Христова мы были на площади Св. Петра. Огромная толпа нарядно одетых людей с волнением ожидала появления Папы на балконе его дворца. Мы волновались тоже. Шторы одного из окон раздвинулись. Театр! Папа торжественно вышел на балкон и благословил всех нас.

Утром следующего дня мы отправились во Флоренцию на автомобиле, взятом напрокат. Считалось, что Аркадий научился водить машину лучше меня. Ехал он довольно быстро. По дороге из-за неаккуратной езды случайного, вскоре исчезнувшего автомобильчика Аркадий потерял управление. Мы вдруг со страшной скоростью понеслись в сторону от шоссе. С ходу на нас наскочила стенка из белого камня, которым укрепляют дороги в горах. Все случилось так быстро, что мы не успели осознать, что происходит. Мне грезилось, что я сладко дремлю, опустив голову на руль. Просыпаться так не хотелось! Оказалось, Аркадий «будит» меня, а мы оба лежим на дороге. В каком состоянии находился он сам, он, по-моему, не очень понимал. Когда нас забирала «скорая помощь», мы увидели наш автомобиль. Он стоял носом к белой стенке, и из него выпучивался вверх весь мотор. Трубы и трубочки — как кишечник.

Нас доставили в больницу при католическом женском монастыре, расположенном в старинном замке городка Мальяно Сабино. Место живописное, мы увидели его мельком, когда выписывались. Здесь мы провели две страшные ночи. Обнаружилось, что у Аркадия кроме ушибов были переломы на обеих ногах, но врачей беспокоило его недавно оперированное сердце. Оно выдержало. Со мной, кроме полученных синяков и ранки на глазнице (около года я ходила, как бы прищуриваясь), ничего серьезного не произошло. На третий день в госпитале неожиданно появился незнакомый нам солидный господин. Леонид Финкельштейн! Первая наша встреча. По переписке мы уже знали друг друга. Через пять минут его солидность куда-то испарилась, и мы стали друзьями на всю жизнь. На наше счастье, Леня почти одновременно с нами приехал по своим делам в Италию. Узнав каким-то образом о катастрофе, он, бросив все, занялся пострадавшими. Это в его характере. С его помощью мы вернулись в Рим, переночевали в гостинице, а на следующий день утром все вместе вылетели в Лондон, мы — так и не повидав Флоренции, Финкельштейн — не повидав страны, — это была его первая поездка в Италию. Более подробно о нашей встрече он рассказал сам[290].

31 декабря в кресле на колесиках, предоставленном самолетной компанией, Аркадий со своими гипсовыми ногами подкатил к выходу из аэропорта. Здесь нас встречали новоиспеченные англичане: Анатолий Кузнецов и Сильва Рубашова, которую мы знали по письмам из Израиля в Москву, да и то адресованным не нам, а Люше Чуковской. И было в них присутствие иной, недоступной, свободной жизни.

С Толей мы познакомились тоже по письмам. Эти письма шли из Англии в Америку. Он попросил политическое убежище на Западе через год после нас. Толя отчаянно настаивал на том, чтобы по приезде в Лондон мы остановились у него. При встрече же в аэропорту он смущенно признался, что у них в доме испортился лифт. Англия? Испорченный лифт? Мы поверили. Лифт работал исправно. Просто незадолго до встречи с нами Толя встретил Иоланту — мать его будущего ребенка. Сильва немедленно предложила остановиться у нее, хотя снятая ею новая квартира была совершенно пустой: всего за несколько дней до начала симпозиума она вместе с мужем переехала из Израиля в Лондон. По российской нелюбви ко всяким казенным домам, включая гостиницы, а также, возможно, по неизжитому чувству российского коллективизма мы согласились. Сильва настаивала: «Наташа, поезжайте с Аркадием прямо ко мне, — и упрямо ввинчивала мне в руку ключ от квартиры. — Там вас встретит Генри (это ее муж), а мы вместе с Толей и Леней привезем какую-нибудь постель». Ее не смущало, что Генри (англичанин) не знает русского, а мы английского. «Он ко всему привык!» — уверяла нас Сильва. Представив себе, как ее Генри встретит на пороге своего дома неизвестного мужчину на костылях и в гипсе, мы одни ехать туда не решились. Всей ватагой ввалились в первый попавшийся мебельный магазин — Аркадий ждал нас в такси — и купили раскладной диван. Очень хорошенький. Одно из чудес западного мира: он был доставлен в тот же день! Правда, он был дешевый и через год развалился. К вечеру Толя Кузнецов привез одеяла и подушки.

Был канун Нового года. Жена Лени Кира приготовила роскошный новогодний ужин. Все было продумано — и блюда, и сервировка, и состав гостей. Но в скромном вертикальном доме Финкельштейнов одна комната громоздилась над другой, образуя неудобную трехэтажность. Подниматься в гостиную надо было по такой узкой лестнице, что ни в кресле на колесиках с помощью друзей, ни самостоятельно на костылях Аркадий туда взобраться не смог бы. Кира чуть не плакала от огорчения. Не провести этот вечер всем вместе было немыслимо. У нас было общее прошлое. Все мы начинали новую жизнь. И нас было мало. Тогда решили: завернуть индюшку и привезти ее в пустую квартиру к Сильве. Так и сделали.

В гостиной, казавшейся просторной и торжественной из-за того, что, кроме длинных шелковистых штор, в ней абсолютно ничего не было, растянули на полу одеяла, покрыли скатертью, на скатерти разложили закуски, поставили шампанское, сами на полу расположились вокруг. В одном углу на инвалидном кресле восседал Аркадий, в другом стояли его костыли. Я была одета совсем не по-праздничному, и вместо приличествующих случаю дамских побрякушек меня украшали синяки. Но как же всем нам было весело! Более счастливой, более искрометной встречи Нового года я не помню. Мы резвились как дети. Сильва совершала какое-то представление с куклами, перебивая друг друга, все рассказывали о том, кто как просил политическое убежище, все любили друг друга, и заря свободы разливалась перед нами все шире и шире. «Содвинем стаканы, поднимем их разом!»

Это было то счастливое мгновение, которому мы забыли сказать: «остановись».

Причины катастрофы на скоростной автостраде были не ясны. Итальянские литераторы были уверены в покушении. Журналисты в Англии из «Дейли телеграф» подхватили эту версию, хотя сам факт покушения не был доказан. (Кстати, вскоре при похожих и тоже невыясненных обстоятельствах на итальянском шоссе погиб известный издатель Фельтринелли.) Приезжали репортеры, снимали Аркадия на костылях на фоне квартиры Сильвы (респектабельный «флэт», по соседству с которым, по словам Лени, в молодости жил Черчилль). Сильва возбужденно кричала: «Фатеру зашухарили!»

Потом начались праздничные будни единственного в своем роде международного симпозиума, который велся на русском языке. Дело было, напомню, задолго до падения как Берлинской стены, так и «железного занавеса». Достоверных сведений о том, что же представляет собою советская цензура, было мало. Внутри страны о ней было еще менее известно, чем за границей. Наличие цензуры в СССР цензурой же и замалчивалось.

Симпозиум, на который мы ехали таким длинным путем, был организован радиостанцией «Свобода» совместно с мюнхенским «Институтом по изучению СССР» (ныне не существует). Он был посвящен столетию со дня смерти Герцена. Место для симпозиума подходящее — герценовский «Колокол» родился в Лондоне. Заседания проходили в конференц-центре Со naught Rooms. Председатель симпозиума Макс Хейуорд — наш старый знакомый, участники — советологи и специалисты по русской литературе из Европы и Америки и литераторы, недавно покинувшие СССР, — А. Кузнецов, Л. Финкельштейн, А. Белинков, Юрий Демин, А. Якушев, И. Ельцов, Мих. Гольдштейн и автор этих воспоминаний. Мы-то и были докладчиками.

В конференц-центре царило радостное возбуждение: знакомства с западными журналистами и учеными, встречи с бывшими соотечественниками, переживание заново событий московской литературной жизни, о которых до того каждый знал порознь. Настроение Аркадия не было испорчено даже тем, что под итальянским гипсом у него чуть не началась гангрена. К счастью, Глория и Джин Сосины заподозрили неладное и настояли на медицинском вмешательстве. Английские врачи быстро исправили положение и наложили новый гипс.

Между заседаниями и медицинскими осмотрами нам удавалось осматривать Лондон. К счастью, лондонские такси — самые просторные в мире, и в них легко было закатывать кресло на колесиках.

Бывшие советские литераторы, на себе испытавшие давление советской цензуры, досконально обрисовали картину государственного контроля над печатью в оставленной ими стране. Западные специалисты по Советскому Союзу получили представление о надзоре не только над литературой, но и над музыкой, кино, научно-исследовательскими институтами. Они впервые узнали тонкости многоступенчатого прохождении рукописей через цензуру, ближе познакомились с Главлитом, сращенным с пенитенциарной системой. Но этим дело не кончилось. Им пришлось разбираться в разнице между самоцензурой и способами обхода цензуры. Кое-кого привело в смятение сообщение о том, что редакторы в советских издательствах часто бывают более придирчивы, чем сам цензор.

— Где же конфликт между системой и творческой интеллигенцией? Трудно поверить, что цензоры подкапываются под систему наравне с самими творцами…

— Совсем наоборот, — отвечали мы, — большинство творческой интеллигенции (писатели и редакторы в равной мере) равняются на цензоров!

Совершенно сбивало с толку, что цензура вмешивается и в музыкальные дела.

— Ну еще можно понять, почему «Тринадцатая симфония» Шостаковича запрещена, но почему и скрипичный концерт Стравинского? Ведь там же нет слов!

— Слишком продвинутый. Не соответствует требованиям Главлита. То же и с «Пятой симфонией» Чайковского, конечно. Но это другое дело, это — русская классика.

Главное, нам сообща удалось сформулировать принципиальное отличие цензуры в СССР от подобных институтов в других странах и в другие времена: советская цензура не только запрещает, но и указывает, что и как писать.

Белинков назвал этот уровень контроля рекомендательной цензурой. Он выступил на симпозиуме с двумя докладами — о приемах обхода цензуры (на собственном опыте) и об истории цензуры — от царского времени до советского. Он больше не уподоблял советскую цензуру дореволюционной. Этот прием за ненадобностью отпал при пересечении советской границы. Докладчик просто сравнивал две эпохи: до революции искажали отдельные произведения, после революции — весь литературный процесс: «Если восстановить все, что запрещено советской цензурой, мы получим другую литературу».

Английский «Дейли телеграф»[291] уделил симпозиуму несколько слов. Мелькнули две статьи в русской зарубежной периодике. Радиостанция «Свобода» посвятила этому событию цикл из семи передач. В СССР не преминули отметить, что на симпозиуме, организованном английскими спецслужбами, измышления политических эмигрантов использовались для подрывной антисоветской деятельности. Один журналист (С. К. Цвигун) даже назвал наше собрание «тайным фронтом». О том, что на нижней площадке широкой лестницы, ведущей в зал заседаний конференц-центра, толпились «искусствоведы в штатском» в ботинках советского образца, упомянуто не было.

Осязаемым результатом работы симпозиума стали две книги: «The Soviet Censorship»[292] — стенограмма заседаний, снабженная обширной библиографией, и «Новый колокол»[293] — литературно-публицистический сборник писателей-невозвращенцев — предшественников третьей волны иммиграции из России. Обе книги посвящены памяти Аркадия Белинкова.

Не только осмотром достопримечательностей были заполнены наши европейские дни. Помимо выступлений на симпозиуме Аркадий читал лекции в Высшей школе экономики и политических наук Лондонского университета. Он встречался с редакторами различных издательств, близко познакомился с людьми, полностью разделяющими его взгляды: Леонардом Шапиро, Тибором Самуэли, Леопольдом Лабецем, Виктором Франком… В Лондоне жили Макс Хейуорд, Леня Финкельштейн… Недалеко, в Голландии находился Карел ван Хет Реве. Серьезные разговоры за чашкой чая не считались здесь неприличными, как в штате Коннектикут. Не обошлось и без многочисленных встреч и публичных выступлений и по дороге домой. На этот раз Аркадий выступал в Мюнхенском «Институте изучения СССР». И здесь были близкие по духу люди — сотрудники «Граней», «Посева», мюнхенского отделения радио «Свобода». В выступлениях Белинкова никто не находил «русофобии», не пугался «антисоветизма». Мечта Аркадия перебраться в Европу окрепла. Я же опасалась, что он заменял состояние коренного жителя положением гостя, мне казалось, что страны большой и красивой западной земли отличаются только климатом и архитектурой. Все же остальное — неоновые витрины, нейлоновые рубашки, газолиновые станции, кредитные карточки, апельсинные дольки, лояльность и вежливость, недоумения и прозрения и даже непонимание опасности коммунизма — более или менее везде одинаковы. Аркадий был обречен на распрю с веком в любой стране.

Распря — спор, не обязательно ссора. Для участия в споре на равных нужен свой плацдарм, свой печатный орган. Лучшего времени и места, нежели симпозиум по цензуре, для создания такого плацдарма трудно было придумать. К концу заседаний его русские участники единодушно согласились с Аркадием, что необходим свой журнал. Ну, если не журнал, то по крайней мере — сборник. Профиль журнала/сборника был очевиден: ориентироваться на интересы советской оппозиционной интеллигенции, донести сюда ее идеи, избежав при этом узкой «партийности». Бессмертным образцом заграничного вольного слова был, конечно, «Колокол» Герцена. Значит, «Новый колокол». Название не было придумано ни Белинковым, как можно было бы предположить, и ни кем-либо из только что созданной редколлегии. Его как бы подсунули из СССР под «железный занавес». Задолго до симпозиума сюда дошел слух о том, что в Москве заговорили о «Новом колоколе». Главным редактором нового издания единодушно выбрали Аркадия Белинкова. Еще до поездки на симпозиум Аркадий предусмотрительно обратился за поддержкой к «Свободе» в поисках спонсора. Намерение создать литературно-политический сборник силами недавних невозвращенцев там одобрили и окончательное решение о его создании приняли с энтузиазмом.

Весть о том, что «новейшие» будут издавать какой-то сборник, быстро распространилась по русскому зарубежью. К этому времени восторженные встречи писателей и журналистов, бежавших из СССР, прекратились. Все мы превратились в «советских товарищей».

Вскоре после нашего возвращения из Европы Аркадию позвонил Александр Григорьевич Бармин, с которым Аркадий познакомился полтора года назад, когда никаких конфликтов со старой эмиграцией еще не предвиделось. (Говорили, будто бы Бармин в свое время служил в советском посольстве в Испании, но когда был отозван в Москву, вместо восточного направления выбрал западное и одно время работал на «Голосе Америки».)

Александр Григорьевич предложил незамедлительно встретиться. Оказалось, что он живет недалеко от нас в Нью-Хейвене.

Аркадий признался, что после автомобильной катастрофы в Италии он не очень здоров.

Александр Григорьевич, ссылаясь на свой возраст и усталость, настаивал на встрече у него дома.

Аркадий согласился, хотя садиться с костылями в автомобиль и выбираться из него было весьма затруднительно.

Водителем теперь была я.

Добрались до уютного, увитого зеленью домика. Постучались. Дверь открыл немолодой седой подтянутый господин. По-моему, ему стало неловко, когда он увидел перед собой покачивающегося на костылях бледного человека в костюме и галстуке — так непохожего на самоуверенного товарища в кожаной куртке.

Бармин вызвал (лучшего слова не подберу) Аркадия, чтобы отговорить его от издания сборника. Судя по всему, он выражал коллективное мнение. Убедившись, что отговорить не сможет, он начал убеждать гостя в необходимости избавиться от «антирусского» направления в новом печатном органе. Обнаружив, к своему удивлению, что Аркадий ненависти к России никак не проявляет, Бармин все же вывернулся: критика тоталитарного режима, в той манере, которой пользуются новейшие, может быть плодотворна только в том случае, если она ведется изнутри страны исхода. В эмиграции она становится неприемлемой. Очень это смахивало на рекомендации Рафальского. «Те же самые идеи воспринимаются иначе в зависимости от того, где они высказаны», — такими словами заключил Бармин встречу. Должно быть, он был прав. Но он разговаривал с человеком, который не менял свои взгляды применительно к тому, как и кем они воспринимаются.

После того как из Лондона все разъехались по домам, на будущих авторов своего собственного сборника напал род апатии. Обещанные материалы поступали медленно. Или так казалось нетерпеливому редактору, который всегда спешил, как бы стремясь догнать украденные у него заключением двенадцать с половиной лет.

Отбросив вежливость и старомодную изысканность, которые обычно отличали его письма, он писал друзьям в Лондон: «…сборник я не дам провалить. Понимаете, не дам. Я сидел в тюрьмах, валялся в больницах, метался в тифу, таскал наручники и мечтал. Мечтал, что когда-нибудь мы соберемся, горстка единомышленников, и впервые в жизни сами! Будем печатать что хотим, что написали без редактора и его вопросительного крючка и обожания собственного мировоззрения. Понимаете, без Гуля (патриота), без Кожевникова[294] (шовиниста), без „Возрождения“[295] с ятями, без „Мостов“[296] с Хомяковыми и без прочей сволочи с амбицией, обидами, нервами и зубками! Впервые в жизни напечатать то, что хочешь и то, что хотят твои товарищи по нашему страшному ремеслу. И я буду бить по этим зубкам наотмашь и топтать эту амбицию и буду наворачивать на кулак эти самые нервы и прокляну с того света, если мне помешают делать наше святое дело — хоть раз сказать все что хочешь!»[297]

Решение издавать журнал было принято в январе, а в мае Белинкова не стало. Он только и успел, что наметить приблизительный круг авторов и набросать черновики с планами и проектами. По этим черновым чертежам и был выстроен «Новый колокол». Его называют детищем Аркадия Белинкова. Думаю, что с таким заключением надо быть осторожным. Неизвестно, каким бы был этот сборник, если бы его основатель сам осуществлял свой замысел. Дело в том, что обязанности редактора мне пришлось взять на себя. На войне, — рассказывал мой отец, — он был свидетелем случая, когда осколком снаряда человеку снесло голову, а его туловище продолжало идти. Когда вокруг меня образовалась пустота и все наши дела замерли, мне стало страшно, и машинально я пошла… разбираться в оставшихся черновиках.

Вы помните поговорку «На ловца и зверь бежит»?

По передачам «Свободы» слушатели узнали, что писатели и журналисты, недавно получившие политическое убежище на Западе, решили выпустить сборник статей на темы, которые волнуют людей в СССР. В «Новый колокол» потекли материалы «самиздата».

Летом следующего года я была в Европе по делам «Нового колокола». Директор «Отдела изучения запросов радиослушателей» в парижском отделении радиостанции Макс Ралис предложил мне встретиться с писателем из Москвы. Из Москвы! При «железном-то занавесе»! Соглашаюсь с замиранием сердца.

Встречаемся втроем на квартире у Макса. Первый вопрос москвича: «Вы меня помните?» Я его не только не помню, но и не узнаю! Вижу, человек волнуется ужасно. «Д-д-да…» — говорю, не имея на то никаких оснований, и сразу же раскаиваюсь. Кого я подвела? Моя неуверенность, конечно, заметна обоим. Теперь Макс, чего доброго, думает, что моего «знакомого» подослали из КГБ. Приезжему из СССР, скорее всего, кажется, что он угодил в сети заграничных спецслужб. Я в замешательстве. Не знаю, что говорить и как себя вести…

— Наташа, Вы помните «Варшавянку»? У Лени? — выводит меня из затруднения гость.

Чтение «Варшавянки» у Лени Зорина в Москве! Его квартира на Аэропортовской резко и нарочито выпадала из картины привычного трудного советского быта. Зорин как бы отгораживался от реальности старинной мебелью красного дерева, книгами в красивых переплетах. В просторных комнатах блестели полы, блестели стекла. Хозяйка была красиво причесана, сам Леня повязан кокетливым шейным платком. Слегка смущаясь, этот известный уже драматург читал мягким, немного вкрадчивым голосом, и, волнуясь, следили мы за судьбой двух влюбленных молодых людей, Гели и Виктора. Их дорогу к счастью преграждал закон, запрещающий браки с иностранцами. Читка проходила в отдельной, как бы специально для этого предназначенной комнате. Кроме автора, его жены и нас с Аркадием в ней находился еще один человек. Теперь я встретилась с ним в Париже.

Из прихожей парижской квартиры мы переместились на кухню. Так по-московски!

Макс привычным жестом включает приемник. Тихое журчание музыки…

— От наших? — спрашивает гость.

— Нет, от наших. — отвечает хозяин.

Напряженная бдительность времен «холодной войны».

Первая неловкость смяла радость общения, но итог встречи превзошел все мои ожидания. Писатель сказал, что узнал о сборнике по передачам «Свободы», и молча преподнес мне несколько машинописных страничек. Драгоценный подарок! Это было его письмо для публикации в «Новом колоколе». Москвич выступал от лица тех, кто не принимал «бесчеловечного полицейского режима на нашей родине». Он считал, что наш сборник должен стать голосом думающей и читающей России: «Смотрите на вещи нашими глазами!»

Мы в Париже. Назавтра мне улетать в Нью-Йорк. Ему возвращаться в Москву. Если его не выследят здесь, его могут узнать по пишущей машинке там — однажды на многолюдном собрании в Доме литераторов это старательно разъяснил писателям крупный работник КГБ. Макс тут же сел переводить письмо с русского на английский. Оригинал мы сожгли на свечке. Он вспыхнул и почти мгновенно сгорел. Макс собрал пепел в ладонь и стряхнул его в раковину.

На следующий день прямо из аэропорта Кеннеди — к Мирре Гинзбург. Ее девочкой привезли из России в Америку в двадцатые годы. Мирра — первоклассная переводчица. Она подарила американским детям русские сказки и взрослым американцам — Замятина и Пильняка. Мы дружим с первых дней нашего появления в Штатах. Я знаю, она принципиально не имеет дела с «политической» литературой, пренебрегла даже Солженицыным. Однако вот взялась перевести привезенные мной странички с английского обратно на русский. Мы назвали их «Письмо из России» и просидели над ними до двух часов ночи. Интересно было бы сравнить ее перевод с оригиналом. Во всяком случае, буквально переведена подпись:

Reader. По-русски — Читатель. За ней скрывается первый слушатель «Варшавянки» известный писатель Аркадий Ваксберг.

Мне пришлось еще раз выслушать возражения Бармина. В этот раз он приехал ко мне. Но меня уговорить было еще труднее: вдовы упрямы. Главное его возражение было против «Страны рабов…». Бармин не сомневался, что статья будет включена в сборник, и предостерегал меня от этого шага. Я возражала. Тогда он посоветовал (не смейтесь, пожалуйста!) переправить ее… в российский «самиздат». Если в «Хронике текущих событий» будет положительная рецензия, — настаивал он, — здесь поверят, что ничего оскорбительного для русского народа в статье нет. По горячим следам я писала Максу Ралису: «Ко мне приезжал Бармин и на протяжении пяти часов уговаривал меня: 1. Не оскорблять русский народ (великий, конечно); 2. Не смешивать с грязью моих бывших друзей, оставшихся в СССР; 3. Не способствовать закрытию радиостанции „Свобода“; 4. Не протаскивать в журнал из личных соображений „Вашего покойного мужа“ Белинкова; 5. Снять всю публицистическую линию и оставить только рассказы, а если таковых нет, то пусть каждый из нас напишет по рассказику».

Спонсоры тоже старались направить материалы сборника в правильное, с их точки зрения, русло. В частности, мне вежливо, но настойчиво советовали включить в сборник статью А. Якушева «Либерально-демократические настроения советской интеллигенции», хотя она носила академический характер и не очень вписывалась в литературно-публицистический сборник, и убеждали отказаться от статьи Джона Скотта «Справедливый мир во Вьетнаме» (перевод с английского А. Климова) — название и тема статьи все еще казались слишком острыми. Обе эти работы, как и «Страна рабов, страна господ…», в «Новый колокол» были включены.

Каким же «Новый колокол» предстал перед читателем?

Наряду с бывшими советскими писателями, выступавшими на симпозиуме по цензуре, в сборнике приняли участие и другие «новейшие»: Алла Кторова, Александр Варди, Юрий Кротков, Виктор Лавров, С. Мирский, а также три автора самиздата.

Прислали свои работы легендарный политический деятель Милован Джилас (автор книги «Новый класс») и активный деятель «Пражской весны» Иван Свитак (автор книги «Чехословацкий эксперимент»). Дебютировал в «Новом колоколе» иммигрант из Польши Эдуард Штейн, ставший впоследствии известным специалистом по русской эмигрантской литературе.

В списке авторов сборника числятся английский советолог Джеральд Брук (провел четыре года в заключении за распространение зарубежной литературы в Москве), профессор Редингского университета в Англии Тибор Самуэли (сын венгерских политических эмигрантов, был арестован КГБ после окончания Московского университета), американский журналист Джон Скотт (специальный корреспондент «Тайм», дававший сводки с места военных действий во Вьетнаме).

Из Израиля была прислана статья специалиста по вопросам международного еврейского движения — автора книги «Путешествие в страну Зека» — Ю. Марголина «Существует ли „политический невроз“?».

Статья С. Мирского «Почему Израиль не Спарта» и статья Джона Скотта «Справедливый мир во Вьетнаме» составили раздел «Международная жизнь».

Приняла наше предложение, но не успела приготовить главу из книги о своем великом отце Татьяна Львовна Толстая.

В статье «Хождение по свободе» я осмеливалась подводить итоги нашего короткого пребывания на Западе, не осознав еще, что идеи прогрессивной интеллигенции Запада и оппозиционной интеллигенции Советского Союза к одному знаменателю не сводимы.

О тусклой и безнадежной современной советской действительности дает представление художественная часть сборника. На его страницах отразились и трагикомические конфликты в коммунальной квартире, и трагические столкновения на засекреченном атомном полигоне за полярным кругом; кровавая резня заключенных в лагере и смехотворная попытка политвоспитания иностранцев полуграмотными вертухаями; зэку выпадает «счастливая карта»: его актируют по болезни и потере трудоспособности; разрабатывается операция по компрометации иностранных подданных; нацистский преступник Эрих Кох в польской тюрьме дает совет еврею-диссиденту: «будь осторожен». Тут и «Побег», с его смешением правды факта и правды вымысла, и «Попытка спасения» из антиутопии «Тейч Файв» А. Кузнецова. Тут и рассказ Джиласа «Засада» (перевод с сербского Б. Сергеева). Эти «картинки с советской выставки» дополняются статьями о советской пропаганде (В. Лавров), цензуре (М. Гольдштейн), завоевании космоса (Л. Финкельштейн).

Но оказалось — сборник нацелен не столько на обличение тоталитарных режимов и приемов подавления человеческой личности, сколько на поиски причин несостоятельности творческой интеллигенции в противостоянии этим режимам. «Оказалось», потому что наличие материалов по этому поводу — совпадение, а не чей-либо сознательный подбор на заданную тему.

Тибор Самуэли (в статье «Интеллигенция и революция») считал, что созданный революцией новый строй не столько развивал традиции самодержавия, сколько абсорбировал ментальность революционной интеллигенции. Иван Свитак («Кризис левой») видел причину поражения пражской интеллигенции в том, что, предаваясь иллюзиям, она не имела представления о реальных функциях режима, который хотела реформировать. А. Якушев приходил к выводу, что «демократическое мышление» 60-х годов формально опирается на цели и идеи советской государственной системы. По Белинкову выходило, что во всякой революции заложено ее термидорианское завершение.

Кроме «Побега» и «Страны рабов…» в «Новом колоколе» были также напечатаны черновики Белинкова об Ахматовой и Солженицыне — героях несостоявшейся третьей части трилогии о независимом художнике, противостоящем давлению власти.

В оформлении издания принял участие Борис Пушкарев. Предполагалось, что голубой цвет обложки «Нового колокола» установит зрительную ассоциацию с «Новым миром». Книжка отпечатана в Нью-Йорке, на старинных линотипах в типографии легендарного Александра Доната. Напоминая о герценовской традиции, на титуле вместо «Нью-Йорк» значится «Лондон». Эта маленькая мистификация помешала получить номер в Библиотеке Конгресса, значительно сократив количество читателей сборника.

«Новый колокол» помогали осуществить самоотверженные энтузиасты. Особенно это относится к Ольге и Эдуарду Штейнам, бескорыстно взвалившим на себя всю черновую работу по вычитке корректуры, — мы жили в одном городе и общались почти ежедневно. С Леней Финкельштейном (Леонид Владимиров) и добровольным секретарем сборника Сильвой Рубашовой я советовалась в основном по почте — нас разделял Атлантический океан. На обороте титула «Нового колокола» упомянута мисс Т. Сооди. Тася Сооди — дочь эмигрантов, попавших в Америку из Прибалтики во время Второй мировой войны. Переводы, звонки, поездки, переписка с разбросанными по зарубежью авторами — это ее щедрый вклад в «Новый колокол». Будет несправедливо не упомянуть Макса Ралиса, Джина Сосина и Джима Кричлоу, ответственных сотрудников радиостанции «Свобода», помощь которых выразилась в том, что они стали моими друзьями и тем самым друзьями «Нового колокола».

Чтобы отметить выход в свет «Нового колокола», Е. Якобсон и Ю. Ольховский, в то время заведовавший русской кафедрой Университета имени Джорджа Вашингтона, организовали в вашингтонском отделении Литературного фонда вечер, на котором должны были выступать участники сборника.

Накануне мне позвонили.

Ольховский: Наташа, давай откажемся…

Я: Что случилось?

Ольховский: Понимаешь, у меня тут обрывают телефон…

Я: В чем дело?

Ольховский: Грозят сорвать вечер. Будет скандал.

Я (уже наученная американским образом жизни): Вот и хорошо!

Ольховский: Обещают стекла бить!

Мне жаль казенного имущества. Но есть люди, которые едут издалека. Мы не успеем их предупредить. Мне, конечно, жаль и Ольховского — испорчу ему репутацию в русском обществе города Вашингтона. Но разве можно сдаваться?

Решаем проводить вечер, но на всякий случай вызвать полицию.

Скандал в Вашингтоне не состоялся. После выступлений по обычаю — пирожки. Все довольны. Одна русская дама подходит ко мне и смущенно показывает адресованное ей письмо с цитатами из статьи Гуля о русофобии Белинкова. Отправители письма советовали бойкотировать вечер. Сборы от мероприятий Литфонда идут нуждающимся русским литераторам по всему зарубежью. В этот раз со вспомоществованием будет не густо.

Глава Славянского отдела Нью-Йоркского университета проф. Коджак объединил авторов «Нового колокола» с третьей, уже «легальной» волной — в лице Льва Наврозова и Вероники Штейн (однофамилица Оли) — и устроил нашу встречу со студенческой молодежью русской кафедры. Иммиграция из СССР была уже в полном разгаре. В зале были недавно приехавшие в США Борис Шрагин и его жена Наташа Садомская. Повторилась атмосфера лондонского симпозиума. Расхождений во взглядах между невозвращенцами и официально уехавшими из СССР не было.

Присутствовали на встрече и представители русской зарубежной печати. Появилась более или менее объективная оценка «Нового колокола». В «Новом русском слове» Вяч. Завалишин приветствовал попытки его издателей преодолеть непонимание между западной либеральной и советской оппозиционной интеллигенцией: «Встреча со сборником будет для пытливого читателя встречей с мыслящей, негодующей, протестующей Россией». Однако двух человек из «мыслящих, негодующих и протестующих» он исключил: «В острой неприязни к русской истории Наврозов превзошел самого Белинкова».

Ему вторил бескомпромиссный литератор, правда слегка запоздавший с сообщением о лондонском симпозиуме. Он изобразил Аркадия эдаким всадником без головы. Судите сами: «Открывает симпозиум ныне покойный Беленков. Сев на своего любимого конька, он заявляет: „Советская история — это лишь новая глава в русской истории, из которой она заимствовала отрицательные черты“»[298]. Я, конечно, не могла не обратить внимание на то, что в отличие от лагерного доносчика эмигрантский критик не потрудился проверить, как пишется фамилия его покойного оппонента.

В хор хулителей влился голос Н. В. Станюковича. Его особенное возмущение вызывает, естественно, «Страна рабов, страна господ…». Он послушно идет вслед за Р. Б. Гулем: «статья предназначалась для ненавистников России и в ее историческом, и в советском образе»[299]. Попутно критик отказывается поверить, что «искренно нами уважаемый Г. П. Струве» ознакомился с материалами сборника. И правильно делает, что сомневается.

Глеб Петрович Струве действительно не имел к нашему сборнику никакого отношения. Как он оправдывался! «…Ни с одной статьей в „Новом колоколе“ я наперед ознакомлен не был… почему Н. В. Станюкович участников сборника называет моими „протеже“?» Это в начале его письма, а в конце: «Не понравилось мне… название сборника, не понравилось и подчеркнутое отгораживание этой т. н. „новой“ эмиграции от нас, старых эмигрантов… То, что я прочел о „Новом колоколе“, более или менее подтверждает мое априорно-критическое отношение»[300]. Обратите внимание, не «в» сборнике, а «о» сборнике…

В этом хоре выделяется голос Александра Димитриевича Шмемана. Привожу полностью (в современной орфографии) его письмо, сохранившееся в моем архиве. Особое внимание обращает на себя вторая, критическая половина его письма. Шмеман — по облику своему человек XIX века — обратил особое внимание на бездуховность авторов сборника и вплотную подошел к трагическому выводу, которому не хочет верить сам: наше духовно ограбленное поколение обречено на поражение в борьбе с тоталитаризмом.

        9 августа 1972 г.

Дорогая Наталья Александровна,

Я давно уже собираюсь написать Вам о «Новом колоколе» (как видите, пишу по старой орфографии, так научили в детстве, но это не признак идеологической «зубрости»), но, погруженный в очень спешную работу, все откладывал. Ваше милое и откровенное письмо меня подтолкнуло. Рецензии я пишу, как, впрочем, и все, что меня по-настоящему интересует, страшно медленно, и когда она родится, не знаю; ибо, повторяю, «своего» времени у меня ужасно мало. Поэтому хочу сразу же сказать Вам главное, что чувствую в отношении Вашего сборника. Пишу без плана и, поэтому, несистематично, но дело не столько в «идеях», в которые, скажу по совести, я верю все меньше и меньше, а в том, что услышал и как, и как реагировал на услышанное своим собственным нутром. Не знаю, что о моей реакции — первой и поверхностной — сказал Вам о К.Ф. [отец Кирилл Фотиев], но эта первая реакция, действительно, была не лишена некоего «гулевского» (от Р. Б. Гуля) оттенка: сборник я сначала воспринял не только как «антисоветский», но и не в меру «антирусский». Поверьте, мне не только чужд, но и глубочайшим образом противен всякий шовинизм и ура-патриотизм, будь то советского, будь эмигрантского извода (да они, в сущности, того же поля ягодки), но именно поэтому мне показалось обратной крайностью это ударение на «страна рабов, страна господ», это стремление советчину чуть ли не целиком вывести из вековечного «рабства» русского народа.

Потом я перечитал сборник медленно и с рассуждением, и, вот, плод этого более углубленного чтения я и повергаю на Ваше усмотрение. Его можно, как водится, разбить на две колонки: положительную и критическую. Начинаю с первой. В целом, конечно, Ваш «Новый колокол» — явление замечательное по многим причинам. Во-первых, уже по тому одному, что это первый сборник людей, действительно, недавно вырвавшихся оттуда и, действительно, говорящих свободно и открыто то, что они думают, и так, как они это думают. Первое качество, которое я сильнее ощутил при втором чтении, — это именно свобода. Свободы нет в России, это ясно всем, но ее не так уж много и в эмиграции, а это ясно далеко не всем. Тут свои генералы, свои «эстаблишменты», и тронь только их пальцем, гонение и грубая брань, бойкот и духовный террор обеспечены. В «Новом колоколе», если его проанализировать «научно», никто, в сущности, до конца не согласен ни с кем и можно было бы «обличить» сотню-другую противоречий, но это-то и хорошо. По Белинкову, например, только русская интеллигенция одна во всей России хотела духовной свободы, а по Тибору Самуэли, она совсем ее не хотела, а служила идолам и утопиям. Про себя я заметил, что почти в каждой статье я согласен с половиной и столь же не согласен с другой половиной. Но, повторяю, в конечном счете это хорошо. «Новейшие» учат свободе! Свободе от штампов, свободе от страха кому-то наступить на мозоль, свободе от идеологической узости. Не все в сборнике того же качества, но многое замечательно, талантливо, остро и интересно. Кстати сказать, и совсем не для комплимента, мне очень понравилось то, что написали именно Вы. Вообще-то, если по сборнику судить о теперешней, «новейшей» русской интеллигенции — и это для меня главное в свидетельстве «Нового колокола» — то просто поразительна ее внутренняя свобода, мужество и ее интеллектуальный уровень. Поэтому обязательно, обязательно продолжайте! Вне всякого сомнения, это свежий воздух, даже если он вызывает преувеличения. Они от боли, подлинной и живой, а не от внутреннего цинизма или личной обиды.

Теперь дружественная критика. В сборнике не хватает целостности не в смысле согласия и идеологического единодушия (это не партийный орган и этого совсем и не нужно), а в каком-то другом, более неуловимом смысле. Пример: статья Ю. Марголина сама по себе очень интересная. Но Марголин — никак не «новейший», и выходит так, что из всех старых Вы выбрали почему-то его одного. Между тем в «старой эмиграции» было очень много сказано важного, нужного и совсем не устаревшего на те темы, о которых пишут участники сборника. Одно дело, если участие в сборнике ограничено «новейшими», тогда все ясно. Совсем другое, если в него, по нигде не объясненному мерилу, допускаются «иногородние». Но это, в сущности, мелочь. Для меня гораздо важнее другое, и тут, конечно, Вы меня можете упрекнуть в том, что я соскальзываю в лично для меня, но не обязательно для всех, важное. Но все же скажу, и скажу откровенно: это отсутствие некоей духовной глубины. Поймите меня правильно — это не обязательно «религия», которую странно было бы навязывать, если ее нет. Но все же опыт советского рабства есть и духовный опыт, и не делает ли он очевидным, что та пресловутая свобода, которую он попирает, что она уже не может быть определима только нормально, что в современном мире она отбрасывает какую-то метафизическую тень, отделаться от которой невозможно. Да, наконец, проблематику духовной сущности свободы и ее носителя — человека — не выкинуть и из русской культуры; но ее просто нет в «Новом колоколе», и я ощущаю это как проем. Для меня это сведение всего к «структурам» — это все же засилье политического момента — недостаточно. И опять-таки здесь не нужно ни единомыслия, ни «догматов». Но неужели среди авторов нет никого, кто бы так или иначе — пускай даже критически и в «порядке дискуссии» — не оказался бы к этой теме чувствителен? Уж хотя бы по одной той причине, что к этой теме «чувствителен» такой человек, как Солженицын. Вопрос я еще могу повернуть так: почему Запад так слаб в своей и не только борьбе, но и просто в понимании «тоталитаризма». Не потому ли, что он сам растерял свой духовный капитал, из которого одного только и вырастает подлинное ощущение, подлинное понимание свободы?

Еще раз, дорогая Наталья Александровна, простите за этот запоздалый отклик. «Новый колокол» меня очень взволновал, и я много думаю о написанном в нем. Я желаю Вам успеха и роста. Второй номер — вот настоящий экзамен. А за первый большое Вам спасибо. У него уже — «лица необщее выраженье». Я от души желаю, чтобы оно нашло свою глубину, чтобы боль, талант, свобода, которые отличают его «звон», превратились бы постепенно в некое убедительное и цельное видение России и ее будущей судьбы.

Надеюсь осенью встретиться с Вами и обо всем еще и еще побеседовать.

Искренне преданный и уважающий Вас Ал. Шмеман.

«Левая пресса будет нас громить», — предположил Чеслав Милош, которого Аркадий приглашал участвовать в «Новом колоколе»[301]. Не громили. Но вспоминается, что один польский журналист обозначил ситуацию так: Аркадия Белинкова окружило молчание, воздвигнутое американской прессой.

Лешек Колаковский в личном письме Аркадию писал: «…Мне не надо подчеркивать, что я солидарен с Вашими идеями. Я вижу, что плачевное невежество западного мира во всех вопросах Восточной Европы и Советского Союза (что мы можем наблюдать в безнадежном кретинизме американской „New Left“) чрезвычайно опасно…»[302]

Все же один голос пробился через стену молчания американской прессы. Давая высокую оценку «Новому колоколу», Морис Фридберг, не раз упоминавшийся в этой книге, конечно же обратил особое внимание на статью «Страна рабов, страна господ…»: «Лермонтовская печальная строчка служит эпиграфом к статье, — напоминает рецензент и, в некотором роде сближаясь со Шмеманом, делает вывод, — [Белинков] утверждает, что многовековое давление на русскую интеллигенцию уничтожило ее способность сопротивляться тирании. В эпоху ревизионизма в историографии эта проблема достойна серьезного научного обсуждения»[303].

Когда в России цензуру отменили, там был осуществлен репринт «Нового колокола»[304]. Тираж был маленький — 1000 экз. Он бесследно разошелся по стране.

Продолжения «Нового колокола» не было. Я не решилась «пойти на экзамен» второй раз. Конечно, всегда можно найти извиняющие обстоятельства, но здесь не стоит о них говорить.

Конец длинной истории о том, как стараниями писателей-невозвращенцев в начале семидесятых был создан литературно-публицистический сборник «Новый колокол», возвращает нас к ее началу.

Открывает «Новый колокол» трехстраничное предисловие, в котором обильно процитированы подготовительные записки его основателя Аркадия Белинкова. В предисловии изложены задачи и намерения редколлегии, критерии в оценке настоящего и прошлого, принципы выбора авторов и отбора материалов. Обращено внимание на отличие «Нового колокола» от исторического «Колокола». Тут ни убавить, ни прибавить. Ни изменить. Но одна страница устарела. Она заполнена перечислением надежд советской творческой интеллигенции, казавшихся тогда вряд ли осуществимыми, почти несбыточными. Всего двенадцать пунктов. Из них такие как: «Уничтожение цензуры в области искусства и науки», «Создание независимого издательства, свободного от государственного контроля», «Амнистия писателей и авторов самиздата», «Право свободного выезда из СССР и ненаказуемого возвращения на родину». Все двенадцать пунктов на какое-то время осуществились. Временно или навсегда — это другой вопрос. Это ли не было проверкой наших эмигрантских часов, оценкой «Нового колокола» самим временем? Кто-то сказал, что «Новый колокол» не прозвучал. Этот человек не прислушался. По мертвым колокола звонят негромко.