Наталья Белинкова Я — только свидетель
Наталья Белинкова
Я — только свидетель
Александр Исаевич Солженицын догадался написать замечательные книги. Такие книги получаются при сочетании двух качеств: таланта и смелости. Это необходимый минимум, без которого в искусстве не получается ничего.
Аркадий Белинков
Замещение героя. Солженицын собирает материал для «Архипелага ГУЛаг». Встреча двух бывших зэков. Обсуждение «Ракового корпуса» в СП СССР.
Две вакансии в трилогии о взаимоотношениях художника и тоталитарной власти уже были заполнены: писатель лояльный (Юрий Тынянов) и писатель сдавшийся (Юрий Олеша). Труднее было найти сопротивляющегося и победившего. Казалось, что такое почетное место по праву принадлежит Анне Ахматовой. Но вот в 1962 г. в «Новом мире» была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича», а за ней другие рассказы недавнего узника ГУЛАГ а, и вскоре уже пошли распространяться по самиздату его романы. Появился писатель, который не только успешно противостоял, но и активно боролся, что он и доказал своим сенсационным письмом к делегатам IV съезда СП СССР, требуя отмены цензуры.
И тогда в третьей части трилогии произошло замещение героя. Оно совпало с усиленной подготовкой к юбилею Октябрьской революции, пятидесятилетие которой отмечалось не только нашими вождями, но и так называемой «прогрессивной интеллигенцией» Запада. В отличие от нее у оппозиционной интеллигенции в Стране Советов настроение было ужасное. Было очевидно, что юбилейными завоеваниями Политбюро не поступится. Впереди маячила ресталинизация. Политической «Оттепели» и след простыл. Робкой надежды на то, что каким-то образом все еще образуется, не оставалось. Устав от пропагандистского треска, мы спасались анекдотами. Даже не надо было их придумывать. При входе в мыльное отделение женской бани висел плакат «Достойно встретим годовщину Октября!». На воротах исправительно-трудового лагеря — «Добро пожаловать!». В артиллерийском училище — «Наша цель — коммунизм!».
Юмор. Но утешение слабое.
В «Оттепели» 50–60-х годов Белинков обнаружил «поражающий аэродинамический феномен — второй воздух», — о чем как-то и написал в письме Леониду Зорину. И пока это запасное воздушное пространство не выветрилось совсем, он спешил им воспользоваться и теперь собирал материал для книги о современнике, отважившемся на борьбу с тоталитаризмом. Опасную вакансию писателя-протестанта занял Солженицын.
— Наташа, ты можешь все бросить и сейчас же приехать домой? Это — Аркадий.
— Что случилось?
— Ничего, ничего, но к нам через полчаса приедет Солженицын.
Конечно, сорваться и бежать. Это первая возможность увидеть такого необыкновенного человека. И у нас дома!
Я работаю в только что созданном Отделе перспективного планирования на Московском телевидении. Это на площади Журавлева, в помещении Театра Красной Армии. Угораздило меня попасть на работу в этот орган агитации и пропаганды! Не лучше «Правды». Как раз сегодня у нас срочная работа. Тем не менее, когда, положив трубку, я сказала своей начальнице: «Разрешите мне, пожалуйста, сейчас же уйти домой. Через полчаса к нам приедет Солженицын», то мне — хотя и без большого удовольствия — разрешили, но велели вернуться к концу рабочего дня.
Снежная зима была в 1966 году. В этот день она прорвалась преждевременной оттепелью — сырой, серой и холодной. Не сугробы, а горы рыхлого снега завалили московские улицы. Снегочерпалки не столько расчищали снежные заносы, сколько загромождали улицы. Такси, которое пришлось взять, чтобы скорее добраться до дому, ползло еле-еле… Я проклинала себя, что не воспользовалась метро, ежеминутно смотрела на часы и считала: вот уже прошли полчаса, Солженицын в нашем доме, вот пошли вторые, а я теряю минуту за минутой драгоценного времени.
Пока я еду, я займу ваше внимание: расскажу о том, что предшествовало неожиданному визиту.
Москва шестидесятых годов была заполнена заключенными, освободившимися из тюрем и лагерей. Сразу же после начала работы комиссий по пересмотру дел по политической статье они потянулись в разные уголки нашей необъятной страны, на родину. И почти все они ехали через Москву. В Москве в любое время дня вы попадали в людской поток. Вы двигались по улице вместе со своими неопознанными единомышленниками и стукачами, бывшими заключенными и сегодняшними вохровцами. Где бы мы ни находились: в театре, в картинной галерее или просто в очереди за хлебом, Аркадий то и дело встречал своих. Чуть втянутая шея, чуть приподнятые плечи — человек постоянно ожидает удара, блестящие глаза и лицо землистого цвета. Узнавали, кидались навстречу друг другу, расставались и потом пропадали, иногда насовсем. Я помню женщину, которая метнулась к Аркадию на выставке Кустодиева. Первое, о чем она спросила, уцелела ли его «Алепаульская элегия», и, узнав, что рукопись пропала, начала сбивчиво мне рассказывать о том, как они ее там, в лагере читали. Я помню старого еврея, которого фашисты не успели отправить в газовую камеру в Освенциме, а после «освобождения» коммунисты поспешили отправить в Казахстан — задержка с расправой показалась им подозрительной. Свою историю он рассказывал Аркадию в бараке и теперь повторял мне. Я помню человека, спросившего «лишний билетик» в Театр Вахтангова на Арбате, и то, как Аркадий узнал этого человека и мы кому-то отдали свои билеты и втроем провели вечер у нас дома.
Какие развертывались судьбы! Вот из ссылки возвращается домой на Украину немолодой, отсидевший свое человек. Доехал до Москвы и затосковал. Он едет к жене, с которой его разлучили 25 лет тому назад, а тянется к женщине, которую оставил в ссылке. А вот чисто выбритый, подтянутый, даже щеголеватый человек сидит за нашим столом. Где-то в ГУЛАГе он с Аркадием делил вонючие нары. «Он так ненавидел все это!» Сейчас он делится с нами своими планами: наверстает упущенное время, восстановится в партии, вступит в должность (кажется, в Госплане). Аркадию долго не будет вериться в перерождение зэка, до тех пор пока бывший лагерный товарищ однажды не ответит на его телефонный звонок.
В той же городской толпе ходил и Солженицын. Он часто приезжал из Рязани в Москву. Ничего не было удивительного в том, что когда-нибудь могла состояться встреча и с ним.
Но раньше, чем с Александром Исаевичем, мы познакомились с Иваном Денисовичем.
Отсидевший от звонка до звонка свои три тысячи шестьсот пятьдесят три дня и обретший вместе со свободой мировую известность, он, удоволенный, спокойно и деловито ходил по рукам, с лагерной увертливостью избегая шмона. Просматривая один день из его жизни, побывавшие в местах не столь отдаленных удивлялись. Как точно изображена лагерная жизнь! Аркадия особенно поражал градусник на высоком столбе — точно такой был в его Песчлаге. А рельс, по которому били на морозе и с которого начинался темный лагерный день, и по сей день ударяет по бывшим лагерникам ночами, и они просыпаются в пять утра и долго не могут потом заснуть.
Узнав, что Аркадий намеревается писать о Солженицыне, Лев Копелев, он же — Рубин из шарашки «Ракового корпуса», загорелся желанием их свести. Трудность состояла в том, что Александр Исаевич отбирал людей для встреч — как и книги для прочтения — очень тщательно. Тогда Копелев познакомил Солженицына с «Юрием Тыняновым». После чего и последовала знаменательная встреча, которой мне выпало стать свидетелем.
Моя длинная и нервная дорога через мокрую распутицу кончилась. В спешке расплатившись с шофером, я устремилась на наш девятый этаж. Хорошо, что хоть лифт работал!
Конечно, я опоздала.
Заключенные (бывшие заключенные, скажем для ясности) — Александр Солженицын и Аркадий Белинков — впервые встретились в нашей квартире по адресу: Москва, Малая Грузинская, дом номер 31, квартира 69, недалеко от Московского зоопарка, где один человек насыпал макаке песку в глаза, просто так. Тут и застал их мой рассказ.
Подходя к двери квартиры, я услышала голоса. Когда я вошла, мне навстречу поднялся человек из русских былин. Высокий, широкоплечий. Его чистосердечное лицо широко открывала шкиперская рыжеватая борода. Он легко краснел, и от этого казалось, что он смущался. Чем-то очень синим светились глаза. Улыбаясь, гость виновато сказал: «Вам из-за меня пришлось уйти с работы?»
У Аркадия впервые в жизни был настоящий, хотя и крошечный кабинет: книжные полки вдоль стен, письменный стол впритык к окну, картина Серова в узеньком простенке.
Нас было трое, и мы сидели на расстоянии дыхания друг от друга.
Очень разные — болезненно-бледный, с острыми семитскими чертами лица, подобранный и сдержанный — хозяин дома и — подвижный с легким румянцем на щеках — его моложавый гость сидели в одинаковых креслах. Что-то общее объединяло их и отъединяло от меня. Я была неловкой и неуместной с моими тарелочками, салфеточками и печеньем.
У Аркадия при себе была узкая полоска бумаги с пунктами 1, 2, 3, 4… Она в числе таких же других до того лежала на столе в стопке «Солженицын». Полоски были узенькими, это были обрезки не до конца использованных бумажных листов, которые по лагерной привычке жаль было выбросить. Рядом были другие стопки — «Ахматова», «Декабристы», «Олеша».
Но они не обсуждали литературные вопросы.
Они почему-то радовались, что оба в один и тот же год попали на Лубянку, что сидели тогда наискосок друг от друга (камеры 53 и 56) в одном и том же коридоре, что у них был один и тот же следователь.
И тут, покраснев, Солженицын встал, в три шага пересек комнату и размашисто (чуть не задевая за книжные полки) показал, где висел портрет Сталина в кабинете следователя. Аркадий закивал. Портрет висел именно там.
На канцелярском столе следователя виднелся стеклянный графин, пробкой от которого арестованного били в зубы. В углу стоял несгораемый шкаф с массивной ручкой. Кто-то на грубом табурете сидел перед шкафом. Его били в лицо. Человек инстинктивно отдергивался назад и ударялся затылком о железную ручку. Следователь, бледный от усердия, ударял еще раз. Стены кабинета были серые, с пятнами чего-то рыжего. Смутно вырисовывался пятый угол.
С каким-то веселым возбуждением оба, хозяин и гость, убедились, что были в одном и том же лагере, и стало ясно, почему все так похоже: и термометр висел на столбе, и не было видно в седоватой изморози, сколько градусов он показывает, только мерзли ноги и мороз колол в шею между бушлатом и телогрейкой, и слышно было, как остервенело лаяли собаки на ветру.
Им не довелось встретиться в том лагере, потому что там от Балхаша до Акмолинска расстояние такое же, как от Гавра до Марселя.
Теперь же, оказавшись в знакомой лагерной обстановке, они спешили расспросить друг друга о том, что пропустили, торопились поделиться опытом, как будто он опять мог им пригодиться. Особенным даром расспрашивания отличался Солженицын. Никакой бумажки в его руках не было, но свои 1, 2, 3, 4 он задавал очень последовательно. Казалось, что перед вами строительный рабочий, которому, как и его Ивану Денисовичу, необходим вот именно этот кирпич и вот именно сейчас. И вы готовно и охотно отдавали ему и ваши сокровенные мысли, и ваши мимолетные чувства. Мы не знали тогда, что эти кирпичи ему были нужны для «Архипелага ГУЛаг» и что Аркадий увидел бы там и свое отражение. Но он не увидел и другого отражения в «Двести лет вместе».
Это были воспоминания фронтовиков после войны, рыбаков после рыбалки, земляков, встретившихся на чужбине. Это было узнавание знакомых мест, это было ощупывание придорожных примет на путях, ведущих туда, откуда редко кто возвращался и куда даже Макар не гонял своих телят.
Больше десяти лет прошло с разоблачения «культа личности». И я, и мои сверстники, которых пощадила судьба, те, которые не попали в общую мясорубку, — мы все уже были «образованными»: блатные песни, лагерные истории, политические анекдоты давно переплавились в быт, в литературу. Но одно дело обо всем этом знать, об этом читать, а другое — быть как бы соучастником их воспоминаний. С каким жаром, как взахлеб они говорили!
Они были только вдвоем, куда-то они удалялись, я уже не слышала их голосов, а меня обступали грязные стены, я летела в какие-то пропасти, и конца этому падению не было.
— А что это за черные хлопья? Помните, на прогулках?
— А это рукописи…
И Аркадий рассказал, как у него на глазах жгли во времянке его рукописи в стиле «необарокко», вывезенные вместе с ним из родительской квартиры. Ворошили уголь и пепел. Горело хорошо и сажу тянуло по длинной самодельной трубе. Труба выходила на крышу Лубянки, где за высоким забором, так что видно было только небо, но и на него смотреть было нельзя, был прогулочный дворик для подследственных.
В Америке после операции на сердце у Аркадия начались сильные боли в области груди, которые и привели к инфаркту со смертельным исходом. Современная аппаратура показывала, что операция сделана блестяще, и причину болей найти не могли. Тогда обратились к психиатру. Он стал искать болевую точку в памяти пациента. Предполагается, что если таковую найти, то больного можно избавить от страданий. Психиатр спрашивал, не было ли травм в детстве, не обижала ли мама? Нет, мама не обижала. Но вот однажды в тюрьме от моральных пыток перешли к физическим. На той же печке вскипятили таз с водой и в кипящую воду всунули голые ноги арестованного. Болевая точка обнаружилась у меня — я в это время находилась в кабинете врача, — и я заорала: «Прекратите!»
Этих двух я не могла остановить. Я сидела напротив них и куда-то проваливалась. Мне было страшно. На столике стояли чашки с холодным чаем.
Солженицын, глазами, устремленными в прошлое, зацепился за что-то, мешающее ему рассказывать, за что-то реальное, что-то из сегодняшней жизни. Этим чем-то ненужным, лишним и мешающим были даже не остывшие чашки, а мое лицо, лицо человека, не сидевшего в тюрьме. Он недоуменно выбросил в моем направлении руку: «Посмотрите! Почему у нее лицо такое белое?»
И мы все вернулись к реальности.
Беседа раздробилась на отдельные фрагменты. Среди прочего зашел разговор об антисемитизме. По Солженицыну выходило, что главная причина возникновения антисемитизма в советское время — участие евреев в революции семнадцатого года, потом что-то о ЧК, о Ташкенте… Весь набор. Было такое впечатление, что он ожидал разговора на эту тему, потому что как-то очень кстати вынул из внутреннего кармана пиджака свое письмо в защиту двух студентов с еврейскими фамилиями. У Аркадия, высоко оценивавшего Солженицына и за высокое художественное мастерство, и за незаурядную политическую смелость, возникло какое-то смутное чувство, но он подавил его. Как сказали бы физики, «величины были пренебрежительно малы» в сравнении с бесстрашной борьбой писателя за свободу творчества. Аркадий слишком ценил писателя, чтобы скомпрометировать его дело неясным тогда подозрением. Он говорит о Солженицыне исключительно как о замечательном писателе, борце с системой и только раз в книге об Олеше осторожно сказал о славянофильских тенденциях в его творчестве. Оно и хорошо. Взгляд на двухсотлетнее совместное проживание двух национальностей Солженицын высказал сам и без всяких недомолвок.
Под конец беседы Аркадий досадливо попенял Александру Исаевичу: «Как же вы не воспользовались своей мировой славой? Надо было поспешить с романами. Упустили время…»
Покраснев, Солженицын ответил, что он как-то не осознал этого сразу.
Его заметное смущение легко было принять за проявление скромности. Не знали мы, что о мировой славе Солженицын уже позаботился. Он давно переправил рукописи своих романов за границу, сделав своим доверенным лицом писательницу и переводчицу, проживающую в США. Ею была Ольга Карлайл (внучка Леонида Андреева), имеющая доступ к издательскому миру Америки. Она и стала тайным представителем Солженицына на Западе по всем вопросам публикации «В круге первом». Выход романа в крупнейшем американском издательстве «Harper? and Row» проложил дорогу для выдвижения писателя на Нобелевскую премию. О том, какие неожиданные трудности, включая взаимоотношения с автором, пришлось преодолевать на этом пути, она рассказала сама[123].
Александр Исаевич пробыл у нас дольше, чем собирался, и спешил. Я опаздывала вернуться на работу. Мы вдвоем вышли из дому. Денег на такси у меня больше не было. До метро шел автобус. Он как раз показался из-за угла. Солженицын с отвагой бывалого москвича ринулся к остановке. Я — за ним. Успели. Обычной толкотни у кассы — громоздкого сооружения, выбрасывающего билет на проезд в обмен на пять копеек, — не было. Никто не менял и не выпрашивал «пятачок». В емкой пригоршне Солженицына оказалось много мелких монет. «Кому пятаки, кому пятаки?» — заливаясь румянцем, лотошно кричал он, щедро предлагая свой дар. Никому не нужны были пятаки, и никто не узнавал в нем писателя, противостоящего режиму.
Зато за ним и его окружением пристально следили те, кому положено. Приходилось быть осторожными. Александр Исаевич дал нам для связи телефон Вероники Штейн. Как-то понадобилось сообщить, что мы получили интересующий Солженицына материал. По указанию Александра Исаевича я позвонила Веронике из телефона-автомата. У нас с Аркадием выработалась привычка: называть дефицитные продукты: свежую рыбу, болгарский перец, муку, если надо было обратить особое внимание на сообщение. Придумывать было легко. Всегда чего-нибудь не хватало в магазинах. И мы часто приглашали к себе домой, то на рыбу, то на сушеные фрукты — то есть на чтение самиздата или обсуждение новостей, переданных «Свободой» или Би-би-си. А тут — зима. Легче легкого. И я, не согласовав с Аркадием условный код, ляпаю: «Мы свежие огурцы достали!» Поговорили об огурцах. Все в порядке. Я горжусь своей находчивостью. Ну и досталось нам с Вероникой за эти огурцы! Откуда мне было знать, что своей конспирацией я вызывала огонь на всех нас? Огурцами артиллеристы называют снаряды. Солженицын — бывший артиллерист.
Все-таки мы жили как на войне. Посмотреть со стороны — нормальная жизнь: работа, гости, театр, консерватория, выставки, поездки в отпуск, смех, шутки, радость от украшения своего жилища… и знание, глубокое, подкожное, что в любой момент это все может оборваться. Какой бы интересной, задушевной ни была беседа, наступает момент, когда собеседники вдруг замолкают, задумываются. Во время такого, я бы сказала, осмысленного молчания становилось слышно и пощелкивание отопительных батарей, и хлопанье соседской двери, и шум дождя за окном, и скрип подымающегося лифта. И тогда, прерывая молчание, вдруг задавали вопрос — не друг другу, а в воздух: «За кем это лифт ползет?» Не то чтобы — страх, а постоянная тревога. Лифт привозил друзей, но если они приезжали без звонка, то в этом всегда было что-то экстренное, значит — тревожное.
Вскоре после встречи с Солженицыным на ползущем со скрипом лифте Юра Штейн привез нам личное извещение Александра Исаевича о том, что на заседании Бюро секции прозы Московского отделения СП СССР состоится обсуждение рукописи «Ракового корпуса». Более года «Новый мир» не мог получить разрешение на печатание романа, и от обсуждения в Союзе писателей зависела судьба произведения. У секретарей Союза были свои адресаты, а у бывшего зэка — свои, но по почте он свои приглашения не посылал, считая их для получателей опасными.
Не доверяя своему здоровью, не зная, получит ли слово, Аркадий приготовил письменный вариант своего выступления в защиту романа. Придя на обсуждение, сразу записался в число выступающих. Я не буду останавливаться на том, как была напряжена атмосфера в малом зале ЦДЛ, как аудитория разделилась на два лагеря — «за» и «против». Белинков впоследствии сам описал это событие. Я с восхищением думала о тех, кто высказывался «за» — ведь они читали роман в «самиздате», что само по себе было деянием наказуемым, не зная, что некоторые из участников обсуждения были ознакомлены с рукописью официально. Атмосфера накалялась, страсти разгорались. Регламент не выдерживался. Время обсуждения подходило к концу. Вдруг председатель собрания Г. Березко громко объявил: «Есть еще один выступающий. Предоставим слово ему или дадим заключительное слово Солженицыну?» Встав со своего места, Аркадий с волнением отказался от выступления. Потом подошел к Березко и попросил приложить к стенограмме свой текст. К концу обсуждения в зал из бокового входа белой птицей влетела Белла Ахмадулина. Встав лицом к залу, она вскинула тонкие руки: «Если Бог нам не поможет? Кто же по-мо-ооо-жет!»
Стенограммы двух обсуждений «Ракового корпуса» на Бюро секции прозы МО СП СССР и на Секретариате СП СССР распространялись в самиздате. Аркадий сумел переправить их на Запад.
Оказавшись на Западе, Белинков, к счастью, воссоединился с незначительной частью своего архива. Ко времени нашего приезда в США стенограммы обсуждений были известны только в обратном переводе с сербского. Теперь их можно было опубликовать на русском языке в «Новом журнале» (1968. № 93) под общей рубрикой «Дело А. И. Солженицына». Рубрику открывал очерк Белинкова «Александр Солженицын и больные ракового корпуса». Хотя очерк написан после побега, я помещаю его в части первой. Да простится мне такое нарушение хронологии.
Наши первые два года в Америке совпали с расцветом славы Александра Исаевича. Тема «Солженицын» здесь стала модной. От нас ждали интервью, публичных лекций, выступлений по радио, семинаров в университетах. Во второй части этой книги имя Солженицына встретится не один раз. Но сам Аркадий не следовал моде, пренебрегал правилами, принятыми в академических кругах Америки. Его выступления превращались в устные черновики к третьей части задуманной им трилогии, в которой его интересовали не столько художественные средства писателя (талант), сколько преодоление художником препятствий, ограничивающих свободу творчества при тоталитарном режиме (смелость).
Работа над книгой о положительном герое оборвалась в 70-м году со смертью автора. В том же году Солженицыну была присуждена Нобелевская премия по литературе. А через четыре года он был выслан из СССР, и начался новый этап в его жизни и творчестве, к которому Белинков не успел (или не хотел?) проложить путей.