Наталья Белинкова Цензорский номер вместо лагерного

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наталья Белинкова

Цензорский номер вместо лагерного

Между действительностью и историей дистанция сильно сокращена и стерта граница.

Аркадий Белинков

Эзопов язык и его возможности. Возлюбленная Блока в роли редактора советского издательства. «Юрий Тынянов» в «Советском писателе». «Дискуссия» или «оппозиция»? «Не уступлю!» Прием в СП СССР. «Оттепель» кончается. Второе издание «Юрия Тынянова» считают новой книгой. Побег в обмен на третье издание.

«Я даже заглянул в выходные данные, чтобы проверить, есть ли разрешительный номер Главлита, а потом поймал себя на том, что рассматриваю страницу на свет, нет ли какого колдовства. Дело в том, что передо мной спокойно лежал на столе сильнейший обвинительный акт против советской консервативной и бесчеловечной идеологии, против „социалистического реализма“ в литературе и искусстве, против кастрации философской мысли, против обязательной, узаконенной лжи»[67].

«Из прогляда вижу, что Вам удается высказать невысказываемое — рад этой Вашей способности, и Вашему мужеству»[68].

При чем тут колдовство или мужество? Речь идет о книге «Юрий Тынянов», в которой автор решает, казалось бы, сугубо научные проблемы: соответствие писательского замысла и документа; принципы отбора исторического материала в связи с внешними причинами или в зависимости от внутренних побуждений писателя; роль отдельных исторических событий в раскрытии законов развития общества.

Что происходит?

В одном лице соединились литературовед, публицист и художник. Вместе им удалось обойти цензурные рогатки.

Белинков-литературовед работал на стыке исторических документов девятнадцатого века и их художественной интерпретации Тыняновым, писателем начала двадцатого. (Вроде бы ничего особенного.)

Белинков-публицист говорил об извечном противостоянии творческой личности и власти вместе с обслуживающим эту власть обществом и распространял этот конфликт на советское время. (Тут он переходил границы дозволенного.)

Белинков-прозаик считал: «Писать надо так, чтобы по мысли и слогу быть выше цензоров. Важно — нравственно, интеллектуально, душевно — противостоять»[69]. (И он обрушивал на цензора ливень художественных образов, маскирующих его идеи.)

На роль и особенности эзопова языка в советской литературе шестидесятых годов до распада СССР указывали, насколько я знаю, две статьи: одна в зарубежной прессе[70], другая в СССР периода гласности[71]. Третью, «Смерть Эзопа», недавно опубликованную в современной России, мне не удалось прочитать. Кроме того, одна работа принадлежала самому Белинкову. Это — стенограмма его выступления на Международной конференции по цензуре в 1970 году в Лондоне, о чем речь впереди.

Исследователи, занявшиеся путями обхода цензуры, обязательно останавливались на эзоповом языке Белинкова (не правда ли, звучит как «вольтова дуга Петрова»?). Общее мнение сводилось к тому, что главным методом его борьбы за прохождение рукописи служила аллюзия. Аркадий возражал: он намеревался не изобразить одно явление похожим на другое, не уподобить Иосифа Павлу, а найти и показать корень, источник и разрушительную тенденцию отечественного самовластия. Действительно, он пользовался «похожестью», но не ограничивался ею и устанавливал градацию между разными степенями реакции. При самодержавии в «эпохи обыкновенной реакции» — пишет он — высокое искусство существовало, а в «эпоху, в которой нет ничего, кроме реакции» — читай, в стране победившего социализма, — оно обрекалось на вырождение.

Книги с двойным дном были востребованы (тоже вопреки цензуре) российской интеллигенцией периода «Оттепели». Растревоженные критикой «культа личности», советские люди, все еще находившиеся в тисках цензуры, оказались хорошо подготовлены к чтению между строк. Белинков к тому же облегчал им задачу «вторичного прочтения»: «Тынянов стал историческим писателем не потому, что ему не хотелось писать на современную тему, а потому, что на историческом материале он мог лучше ответить на вопросы своих современников». Аркадий тратил бесконечные часы за письменным столом, чтобы превратить взаимоотношения «самодержавия» и «поэта» во всеобъемлющую формулу, которую легко было бы перекинуть на современность. Тогда «самодержавие» становилось «тоталитаризмом», а место «поэта» мог занять любой из репрессированных в советское время писателей.

Поднаторевший читатель догадался, о чем идет речь, а цензор под номером А 09255 не разобрался. Или закрыл глаза. Или принял все за чистую монету. Книга вышла. Критики в СССР писали про связь времен и хороший слог и, оберегая себя и автора, делали вид, что никакого обвинительного акта ни по какому поводу не было.

Когда Главлит был упразднен, тема вынужденных иносказаний перестала быть актуальной и перешла из сознания писателей и критиков в область занятий историков литературы. Тут она претерпела своеобразную трансформацию: кое-кто решил, что потребность обойти цензуру способствовала повышенной образной выразительности. Думаю все же, что оппозиционно настроенные литераторы писали не благодаря цензуре, а вопреки ей.

До выхода «Юрия Тынянова» об авторе рукописи только и было известно, что он — бывший зэк. Он был «из тех, из оппонентов, из вернувшихся, из вылезших из могилы теней»[72].

Когда Белинков подал заявку на книгу о писателе, в прошлом возглавлявшем ОПОЯЗ, он знал, что ему предстоит противостоять мощной идеологической системе.

Дорога к счастливому концу была тернистой.

Все началось с тайной распри между внутренними рецензентами и «начинающим» автором.

Рецензенты хвалили его за литературную эрудицию, владение материалом и источниками. Он находил эту похвалу по отношению к себе смешной. Рецензенты полагали, что «Юрий Тынянов» — должен быть ординарной биографией писателя. Он занимался связями между творчеством писателя и историческими обстоятельствами. Рецензентов не устраивал язык книги, так непохожий на язык социалистического литературоведения. К тому же он считал, что содержание неотделимо от формы. Рецензенты апеллировали к массовому советскому читателю. Он предназначал книгу для мыслящей интеллигенции.

Может быть, это и хорошо, что рецензенты не были прозорливыми и не заметили выстроенную автором траекторию: от обыкновенной реакции (досоветского периода русской истории) до реакции тотального испепеления (после революции). Отметив высокий уровень книги, «которым может похвастаться не каждый студент», они обеспечили подписание договора.

Ведущим редактором стала Евгения Федоровна Книпович — достойный защитник тоталитарной реакции. Как упомянуто в «Краткой литературной энциклопедии», она «ставит точки над и», у нее «натура бойца», за нею числятся книга о Фадееве и статья о Ермилове. Было также известно, что Книпович в свое время зарезала сборник Ахматовой «Бег времени» и что она перехватила и передала в ЦК КПСС предсмертное письмо застрелившегося Фадеева. Однако одна особенность в судьбе Евгении Федоровны отличала ее от других. Она вышла из эпохи Блока, когда-то была покорена поэтом и однажды не сумела ему отказать. Казалось, что, несмотря ни на что, она не забывает об этом. Не оттого ли туманный отблеск начала века лежал на этой советской даме?

Началось великое противостояние.

Книпович было около семидесяти, когда мы познакомились с нею. Худая, сморщенная, безукоризненно одетая и изысканно вежливая, она принимала Аркадия у себя дома в кабинете, похожем на будуар. Ее письменный стол, за которым оба проводили по нескольку часов, был заставлен безделушками, фотографиями в красивых рамочках, сувенирами из заграничных поездок, куда она отправлялась без сопровождающих лиц. Устав от работы, она просила Аркадия открыть дверцу книжного шкафа красного дерева. Там на полках наподобие книг стояли коробки шоколадных конфет в иностранной упаковке. Если я приезжала с Аркадием, меня ими тоже угощали.

Борьба между автором и редактором была длительной и изнурительной.

Белинков изображает прошлое для обличения сегодняшнего дня. Книпович старается не допустить этого. Автор прилагает невероятные усилия, чтобы его книга не походила на типичный советский продукт. Редактор делает все возможное, чтобы приблизить рукопись к установленным стандартам. Спорные места многократно переписываются. К каждой встрече Аркадий запасается тремя заготовками на одну и ту же тему (он заранее знает, к чему придерется его бдительный редактор): один вариант, который можно переделать, другой, который не жалко уступить, и третий, за который нужно стоять насмерть. Военные действия ведутся по законам уличного боя: за каждый дом, этаж, абзац, строчку, слово.

Аркадий обрушивается и на тиранию, и на тех, кто ей служит, из-за кого диктатура и процветает: «В глухие и темные годы мировой истории лучше всех низменные интересы своего класса могут удовлетворить именно дураки, ничтожества и мерзавцы. В глухие и темные годы мировой истории расползаются по земле тупые и самонадеянные гады, и правит миром торжествующая бездарность». Редактор этот абзац пропускает. Самонадеянные гады — это другие, это не она.

Аркадий показывает питательный источник, в котором размножаются ничтожества, продвигаемые на государственные должности. Он это делает на примере павловского времени, описанного Тыняновым: «У меня умирают „лучшие люди“», — говорит Павел I о несуществующем подпоручике Киже, произведенном в генералы. Киже — гротескный литературный образ, созданный Тыняновым в повести с отсутствующим героем.

«„Лучшие люди“ …лишены своеобразия, индивидуальности, характера. Такие люди быстро делают карьеру и становятся генералами Киже…» Все, что связано с Павлом и совпадает с оценкой советских историков, тоже не вызывает возражений.

Но в утке яйцо, а в яйце — иголка: «Так как все, что с ними происходит, происходит не по их воле, а по расположению духа самодержца, не ограниченного никакой сдерживающей оппозицией, то они могут с такою же легкостью по иному расположению духа превращаться из генералов в арестантов, из живых в мертвых». Неограниченная диктатура ведет к непременному произволу. Это и есть тот кончик иголки, та точка, в которую «не отвлекаясь ничем» стреляет Белинков. Эту аллюзию потом с готовностью подхватит читатель-шестидесятник, тем более что ему только что на XX съезде на наглядных примерах показали, с какой легкостью в стране с отсутствующей оппозицией живых превращали в мертвых.

Разгар работы над подготовкой рукописи к изданию пришелся на жестокую морозную зиму. К этому времени Аркадий с помощью своих родителей обзавелся теплым драповым пальто. (Первое настоящее пальто после лагеря!) Но, рискуя схватить воспаление легких, Аркадий упрямо ездил к Книпович в старом легоньком плаще-пыльнике — это было дополнительным средством давления на неуступчивого редактора. Каждый раз Евгения Федоровна ужасалась тому, как легко Аркадий одет, угощала конфетами и… назначала новую встречу.

Случалось, работа над книгой перемежалась сердечными приступами, поездками в поликлинику Литфонда, пребыванием в больницах (сваливался сорокалетний Белинков, а не семидесятилетняя Книпович). Тогда больничная койка превращалась в рабочий кабинет. Иногда в больничную палату превращалась наша комната в коммунальной квартире, и, пока я была на работе, друзья дежурили у постели автора. Они менялись. То Эмиль Кардин, то Флора Литвинова, то Галя Белая, то Ирина Уварова…

Если бы дело было в одной только Книпович!

Редколлегия во главе с директором издательства Лесючевским оказалась бдительнее своего ведущего редактора и вознамерилась урвать еще несколько кусков из рукописи. Евгения Федоровна подчинилась и предъявила автору новые требования. Аркадий был вне себя. Все уже согласовано! И все время эти качели! Не уступить — потерять книгу. Первую, печатную. После этого наверняка — последнюю. Уступить — книгу спасти. Ценой измены самому себе.

Аркадий выпутывался, выкручивался. Характеризуя царствование Павла I, он написал, что в то время «дискуссии были исключены». Демонстративно сопряженные слова из разных эпох — любимый прием для нарушителя границы между прошлым и настоящим. Редколлегия придралась к слову «дискуссия». Нет, редакторы не были озабочены безупречностью стиля. Их волновало не то, что в восемнадцатом веке «дискуссия» еще не вошла в состав русского языка. Само слово «дискуссия» исключало единомыслие.

Пока еще трепетала «Оттепель», «Литературная газета» решилась на новый раздел. Предполагалось, в нем будут печататься статьи двух авторов на одну и ту же тему. Это было большим новшеством — не одно-единственное, а два разных мнения. Но как бы это обставить так, чтобы разные взгляды не выглядели инакомыслием? И тогда назвали новую рубрику не «Спор» и даже не «Дискуссия», а помягче — «Диалог». Соответственно и Белинкову надлежало избегать «дискуссий», и ему был предоставлен выбор: или написать, что во времена Павла I «диалоги» были исключены, или выбросить весь кусок с характеристикой злополучного времени. Конечно, в запасе был «диспут», что соответствовало бы павловской эпохе. Этим иностранным словом в России того времени уже широко пользовались. Но Аркадию нужен был ключ к скрытому подтексту. Он вводил частный случай павловской эпохи в общую закономерность тоталитарных режимов, полагаясь на то, что прозорливый читатель найдет обратную дорогу к своему времени. В редакции критики и литературоведения уместность «дискуссии» в не подобающем ей контексте широко обсуждалась. Аркадию пришлось кусок переделать. Место «дискуссии» заняла «оппозиция», на которую, устав спорить с автором, согласились. Ничья.

Дискуссия по поводу «дискуссии» была не последним препятствием. В рукописи — уже согласованной и с Книпович, и с редколлегией — перед самой ее отправкой в типографию заместителем директора издательства Валентиной Карповой[73] был обнаружен еще один, как будто бы последний «идеологический» непорядок. Автора вызвали в издательство для дополнительных переделок. По чистой случайности в кабинете замдиректора оказался Виктор Шкловский. Неожиданно он громко возмутился бескомпромиссной позицией своего ученика и поддержал Карпову.

Аркадий с криком «не уступлю!» выбежал, хлопнув дверью. Но об этом эпизоде будет рассказано несколько позже.

Встреча с начальством оказалась чреватой серьезными последствиями.

Кое-как Аркадий добрался до дому. Поднялся на пятый этаж без лифта. (Мы тогда еще жили на Матросской Тишине.) И сразу слег. Пошли в ход кислородные подушки, которые я под сердобольные взгляды прохожих притащила из аптеки за углом. Аркадий жаловался на боль в пояснице. Мы слышали, что при почечных коликах помогает горячая вода. Аркадий пошел принимать ванну. При выходе из ванной комнаты больной опирался на мое плечо, но ноги переставлял как-то странно и с каждым шагом заметно тяжелел. Едва мы доплелись до кровати, Аркадий свалился прямо на пол. Он был без сознания. Поднять его у меня уже не хватило сил.

Я стала звать на помощь соседей (благословенные коммунальные квартиры! Их впервые с сердечной теплотой описала Алла Кторова). Кроме стукачки в нашей квартире жила еще одна соседка — профессиональная медсестра. Она бросилась к телефону вызывать неотложку. В отчаянии, не понимая, что делаю, я приставила к губам Аркадия раструб кислородной подушки и со всей силой надавила на упругую ее поверхность. Аркадий судорожно вздохнул. Сердце заработало. Сознание вернулось.

Вскоре приехавший врач выслушал и выстукал больного и подтвердил: мы все делали правильно. Он уверенно (должно быть, не первый случай в его практике) осведомился: «В тюрьме сидели?» И поставил диагноз: «Инфаркт почки». Тут-то Аркадий и вспомнил, что на допросах ему уже доводилось испытывать точно такую же боль. Должно быть, в протоколах следователей тогда-то и появлялось: «Допрос прерван».

На дистанции «письменный стол писателя — книжный магазин издателя» каждая рукопись в СССР проходила многоступенчатую цензуру. У некоторых она начиналась с «внутреннего цензора» (это сам автор: или тот, который наступал на горло собственной песне, или тот, который придумывал пути обхода цензуры), потом внутренний рецензент, оценивающий рукопись по заказу издательства, затем редактор, служащий в издательстве. В Главлит[74] поставлялась уже обструганная сосна. Но сучки и задоринки на ней все же могли сохраниться… Уже после Книпович — Карповой из цензуры возвращались Белинкову «криминальные» страницы рукописи с заметками на полях: «интонация», «стиль!» и даже (особенно на страницах, посвященных Павлу): «Почему такая ненависть к самодержавию?». Это советские-то цензоры!

В 1960 году книга «Юрий Тынянов» вышла в свет опасливым тиражом — всего 5000 экземпляров и сразу сделала автора знаменитым. «Юрия Тынянова» как будто сдуло с полок магазинов, отрывки из него переписывались от руки, книгу брали с собой в отпуск, везли в эмиграцию. Первая рецензия Шкловского «Талантливо»[75] своим названием задала тон официальной критике.

Книгу оценивали высоко, но, похоже, в сознании интеллигенции ее политическое звучание затемняло ее литературные особенности.

О совершенно новом качестве книги — скрещении рационального исследования с эмоциональным языком художественной литературы — упоминалось вскользь, одной-двумя фразами: «свой почерк», «интересно читать». И только иногда: «проза критика», «полноценная художественная проза».

Редкие зарубежные критики, разобравшиеся в «зашифрованных» текстах, тоже в первую очередь приветствовали их политическую направленность, а не «художественные особенности».

А как раз замена логической системы доказательств на образную и была главным «приемом» в прорыве через цензурный заслон. Я забираю «прием» в кавычки, потому что в случае Белинкова это не инструмент, специально придуманный им для отмычки цензурных дверей, а органическая особенность его творческого почерка.

Помимо разнообразных ухищрений, применяемых для обхода цензуры, в борьбе Белинкова за свободное слово присутствовал еще один элемент — невероятная сила нравственного сопротивления. Не случайно по его книгам прошла немыслимая для советского литературоведения концепция — писатель должен сопротивляться господствующей власти, если он хочет сохранить свой творческий потенциал, добровольная капитуляция означает творческую гибель. Пока что он решал эту проблему на образе Грибоедова, которого Юрий Тынянов изобразил не автором «Горя от ума», а слугой империи после поражения декабрьского восстания. Впоследствии Аркадий напишет трагическую книгу о гибели творческой личности не при царском режиме, а при советском.

Вскоре после выхода книги Евгения Федоровна Книпович случайно встретилась в Доме литераторов с Юлианом Григорьевичем Оксманом. У нее — репутация верного слуги режима, у него — карбонария! Известный ученый подходит к литератору, неприятному во всех отношениях. «Никогда бы не поздоровался с Вами — всегда считал Вас сволочью. Но как это Вы выпустили книгу Белинкова?» Узнали мы об этом сомнительном комплименте от самой Евгении Федоровны. Рассказывая, она ничуть не смутилась сволочью. Показалось даже — заговорщически улыбнулась.

Мы так и не поняли, почему закаленный советский редактор — умная, энергичная, не делающая политических промахов женщина — благоволила к Аркадию, называла нас «мои дети» и подписала книгу «в набор». Сыграли ли тут роль веяния начавшихся перемен и она пыталась исправить свою репутацию, проявилось ли женское сочувствие к репрессированному, сказался ли литературный вкус — наследие блоковских времен? Или Евгения Федоровна вспоминала свою молодость, когда, здороваясь и прощаясь, Аркадий, в отличие от партийных товарищей, целовал ей руку?[76]

Может быть, недоумевала и она сама.

За «Юрия Тынянова» в 1961 году Аркадий Белинков был принят в Союз писателей СССР (рекомендации В. Б. Шкловского, Е. Ф. Книпович и Ю. Г. Оксмана).

Рецензенты Приемной комиссии обратили внимание на то, что пропустили критики: «Подобно самому Тынянову, о котором написана книга, автор ее — не только исследователь, но и художник… Он с такой свободой, с такой беспощадной проницательностью и волевой устремленностью подчиняет себе материал тыняновского творчества, что часто становится конгениален автору „Кюхли“, „Вазир-Мухтара“ и „Киже“»[77]. «После этой книги некоторые статьи, которые разбирают литературу, кажутся каким-то бормотанием…»[78]

Популярность автора была так широка, что, когда Московская секция критики СП СССР выдвигала кандидатов на Ленинские премии 1962 года, Р. Орлова предложила включить кандидатуру Аркадия Белинкова. (Ленинская премия за такую книгу?)

Кандидат, однако, серьезно отнесся к этой затее и сел за письмо в Комитет по присуждению Ленинских и Государственных премий, чтобы в случае «удачи» от такой чести отказаться. К счастью, от выдвижения до присуждения — длинный путь. Процесс остановился где-то в самом начале.

В 1965 году вышло второе издание «Юрия Тынянова».

Его называли новой книгой, которая «отличается от прежней, как завершенный труд от эскиза»[79]. И действительно, «новая книга» по объему намного превысила «старую», завершила разрушение традиционного жанра критико-биографического очерка[80]; расширила возможности «второго прочтения» — «литературоведение превращалось в рискованно смелую публицистику»[81]. На место безликого автора исследования, часто именующего себя нейтральным мы («Мы уже отмечали…»), автор поставил себя — человека из плоти и крови — Аркадия Викторовича Белинкова. Он доверительно беседует с читателем: «Я не пытался написать обо всем, что сделал Тынянов, я хотел написать лишь о том, что наиболее свойственно, как мне кажется, Тынянову, — о его художественной доминанте». Вместо скучного историко-литературного исследования, интересного только специалистам, читающая публика самых разных профессий получила книгу, в которой «строгая научность сочетается с блестящим артистизмом»[82].

Издательские чиновники, пытаясь обозначить разницу между традиционной книгой по литературоведению и этой новой, стали называть работы Белинкова литературоведческими романами. Должно быть, трудно определить новый жанр, не похожий на два в литературоведении узаконенных. «Дьявольская разница!» — как сказал бы Пушкин. Так он и сказал, когда ему пришлось определять различие между романом и романом в стихах. А один обладающий поэтическим чутьем человек так выразился по поводу «Юрия Тынянова»: «Нет нужды определять жанр этой книги; но я думаю, что в ней все-таки больше от поэзии, чем от прозы (в смысле жанра)… Мне почудились даже формы поэтические: баллады с рефреном и посылкой в конце…»[83] Сам Аркадий тоже сравнивал свою прозу с лирикой, для убедительности приводя в пример стихотворение Лермонтова «Парус», которое написано вовсе не о парусе.

«Оттепель» сменялась заморозками. Цензуре приказали усилить бдительность. Намеки на королей и их борьбу за власть руководящие работники не только научились понимать, но даже стали находить аллюзии там, где их не было. Расправы над инакомыслящими участились. Прошел суд над Бродским. Подобрались к Андрею Синявскому. Перестали печатать Солженицына.

В то же самое время на книжный рынок выбрасывается книга, в которой утверждается: «Для Тынянова Павловская эпоха, русское самовластие, самодержавие, империя нужны были, чтобы понять, чтобы угрожающе показать, что тираническая власть не может исправиться.

Что она не может быть исправлена.

Что она должна быть уничтожена».

Аркадий любил повторы, рефрены. Пребывая за колючей проволокой, он тоже провозглашал: «Уничтожайте коммунистов и их идеи!»

Неисправимость диктатуры, под прессом которой мы тогда жили, подтвердилась снятием Хрущева и воцарением нового генсека Брежнева. Начиналась ресталинизация.

Если наложить второе издание «Тынянова» с его разрешительным номером Главлита на политическую ситуацию в стране, то появление такой книги и впрямь можно объяснить только колдовством.

Что же случилось на самом деле?

Невероятно, но факт: цензорский номер А13113 на втором издании не означал, что именно оно и было разрешено.

Что же произошло? Как известно, издательские работники — верные стражи соцреализма. Так было задумано и должно было неукоснительно проводиться в жизнь. Но не каждый сотрудник в редакции хотел быть «винтиком» социалистического государства. Насколько беднее была бы литература советского периода, если бы не эти скромные помощники авторов! Помощники? Единомышленники. Но какая разница! Выходит смелая книга. Автору почет и уважение, а имя редактора затерялось на последней странице вместе с выходными данными… Спохватившись, тираж режут (не метафора, буквально режут на части). Автор — жертва. И он же — герой в глазах незапродавшейся интеллигенции. А издательский работник? Он всего-навсего жертва.

Вторым изданием «Юрия Тынянова» занималась Марина Малхазова. Вместе с нею в редакции критики и литературоведения издательства «Советский писатель» работали еще два незаурядных и смелых человека — секретарь редакции Маира Акмальдинова и старший редактор Лев Шубин[84]. Все трое стали добровольными сообщниками, а потом и преданными друзьями Аркадия. Если бы не они, то второго издания, в том виде, как оно осуществлено, не было бы. Маира, ветеран Отечественной войны, разработала подробную стратегию и тактику «подпольного» прохождения рукописи. Она точно рассчитывала, в какой момент нужно внести авторские исправления в рукопись после того, как ее просмотрит заведующая редакцией Е. Конюхова. Она внимательно следила, когда можно заменить соответствующие страницы в наборном экземпляре после перепечатки их в машинописном бюро. Лева координировал действия Аркадия и Марины, на голубом глазу убеждая Конюхову, что «так можно сказать» и никаких подводных камней в тексте нет.

В это время Аркадий и переосмыслил книгу как часть трилогии о трех различных типах поведения творческой личности в тоталитарном государстве. Один сдается и служит, другой нейтрален, третий сопротивляется.

Когда Аркадий довел сильно распухшую рукопись до желаемой кондиции, оставалось самое опасное — провести переоснащенный корабль через Сциллу издательства и Харибду цензуры. И тогда наши друзья поставили на обороте титула, как это и полагалось, «издание второе», при этом «забыв» добавить «исправленное и дополненное». Цензор второго издания, номер А13113, в руки которому попало повторное издание, доверился цензору первого, номеру А 09255. «В набор». Рукопись ушла в типографию. Наборщики не подвели, не донесли: то ли не поняли, с чем имеют дело, то ли разобрались и исподтишка одобрили. Книгу сверстали. Потом на верстке появился прямоугольный штампик «В печать».

Редакция «Советского писателя» находилась в Москве в Гнездниковском переулке, 10. Будто бы неисправленную и недополненную книгу печатали в Ленинграде на Гатчинской, 26. Все причастные ко второму изданию с волнением ждали сигнала. (Здесь — издательский термин.) Вдруг бомбой взрывается весть об аресте Синявского и Даниэля. Значит, — конец. Все возвращается на круги своя. Пересмотр издательских планов неизбежен. Если «новую» книгу прочтут, пострадают наши «забывчивые» друзья. Надо спешить. (Со всеми книгами Белинкова надо было спешить!) Как назло, печатание книги приостанавливается из-за каких-то технических неувязок, что-то неладное в оформлении с портретом Тынянова.

Аркадий же только что вышел из больницы, где его уговаривали согласиться на операцию на сердце. «Положительные эмоции! Ему помогут положительные эмоции…» — напутствовали меня врачи при его выписке. Еду в Ленинград. Царственный город в морозной мгле, а у меня в голове туман. Типография озабочена выполнением плана. Книга вылетает из графика. «Вырывайте портрет! — говорю. — Книга срочно нужна, нужны положительные эмоции!» Не зная, чем все кончится, возвращаюсь в Москву. Проходит несколько лихорадочных дней.

Телефонный звонок! Снимаю трубку: Маира. В редакции получены сигнальные экземпляры. Без портрета. Успели до пересмотра планов! Взрыв рыданий на обоих концах телефонного провода. Как самозабвенно мы плакали!!! Тираж, такой невыгодный с точки зрения хозрасчета, — 4000 экземпляров — отправлен в книжные магазины. Через полчаса книгу невозможно достать.

Спрос на книгу был большой. Тираж для тех времен неправдоподобно маленький. Рецензии положительные. У Аркадия появилось искушение попробовать еще раз. «Советский писатель» объявил, что в третьем квартале 1968 года будет осуществлено третье издание «Юрия Тынянова». В Отделе распространения мне сказали, что заявки тянули на массовый тираж, но таковой Белинкову был не по чину. На этот раз тираж установили в 20 000 экземпляров.

Аркадий уселся за письменный стол. К рабочему дню, длившемуся по 12 часов, прибавилось еще часа четыре. Один экземпляр недавно вышедшего второго издания начал обрастать вставками, вклейками, заметками на полях. Белинков опять выравнивал баланс между эзоповым языком и открытыми выпадами против тирании. Книгу собирались выпустить с портретом автора, с иллюстрациями. Добиваясь «оптимистического звучания», заставляли художников переделывать скетчи. Один рисунок вообще сняли из-за того, что Пушкин был нарисован с темным лицом (обыкновенная штриховка: просто поэт был изображен вполоборота).

Иллюстрации наконец были отобраны, и весной 1968 года наборный экземпляр отправлен в типографию. Ранним летом были отпечатаны пробные оттиски.

Набор третьего издания рассыпали немедленно после того, как радиостанция «Свобода» сообщила о побеге А. Белинкова. Маире не удалось спасти ни одного оттиска. Благодаря друзьям, долгое время хранившим у себя архив Белинкова, вариант предполагаемого третьего издания сохранился. Часть архива их стараниями была в разное время и с разной степенью риска переправлена в США. Об одной такой попытке, стоившей больших волнений, рассказал в своих воспоминаниях старый мой друг, переселившийся в Америку[85]. В московском аэропорту, как ему казалось, он ухитрился отвлечь внимание таможенников от чемодана с рукописями. Каков же был его ужас, когда в американском аэропорту багаж не появился на конвейере! Все, однако, кончилось благополучно. Чемодан заблудился где-то на других авиалиниях и был доставлен на следующий день.

В экземпляр второго издания с многочисленными исправлениями и вычеркиваниями, сделанными в разное время то карандашом, то ручкой, то на машинке, были также вложены многочисленные вставки и добавления, предназначавшиеся для третьего. Сейчас невозможно определить, насколько этот материал адекватен уничтоженному оттиску. Но восстановить первоначальную правку оказалось можно. Автор возвращался к текстам, отвергнутым в свое время Книпович, или уточнял те, над которыми он работал с Малхазовой. В надежде, что будущего цензора третьего издания удастся ввести в заблуждение уже испытанным приемом, Белинков сплошь и рядом отказывался от эзоповского языка. Например: «Россия и ее народ обречены на деспотическое самодержавие, во всю историю лишь меняющее формы правления и название». Или: «Обещания революции скоро уступают место реальной необходимости, которой не до свободы, равенства и братства, ибо реальная необходимость требует защиты завоеванного, победы во внутрипартийной борьбе, и на патетические фразы, в том числе и такие пустяки, как свобода, равенство и братство, конечно, не обращает внимания».

Среди материалов, относящихся к третьему изданию, нашелся и портрет Тынянова, подвергшийся выдирке. Под портретом писателя — отрывок тыняновской рукописи. Когда фотографы делали копию, то портрет положили не на нейтральный фон, а на страницу рукописи, и она попала в объектив. Под портретом красовался такой текст: «…начинаешь интересоваться фамилией цензора, вспоминаешь, что это „массовый“ тогдашний альманах, „альманах-мужик“, по выражению Белинского. Книги становятся тем, чем были, — людьми, историей, страной. Юрий Тынянов».

С книгой о Тынянове тесно связана еще одна работа Аркадия Белинкова — статья «Ю. Н. Тынянов», опубликованная во втором томе трехтомной «Истории русской советской литературы»[86]. Том с этой статьей успел выйти в свет в 1967 году, а оттиск ее датирован 1968 годом, годом нашего бегства. Находясь уже в эмиграции, Аркадий нашел в нем ошибку, которую, к сожалению, поздно было исправить. Одним из издателей декабристского журнала «Мнемозина» назван не В. Ф. Одоевский («отнюдь не декабрист», — подчеркивает Белинков в карандашной поправке), а Рылеев.

Из соображений цензурной проходимости Аркадий составил (именно не написал, а составил) статью заново из отрывков второго издания «Юрия Тынянова», на котором уже стоял цензорский номер.

Редактором статьи был академик Л. И. Тимофеев, член редколлегии «Истории…». Почему-то он предпочитал согласовывать свои поправки у нас дома, хотя передвигался на костылях и с трудом поднимался на лифте на 9-й этаж (к этому времени мы переехали в писательский дом на Малой Грузинской, получив квартиру по непосредственному распоряжению небезызвестного Ильина, который однажды поговорил с ошеломленным Аркадием как зэк с зэком! Двери именно этой квартиры мы сами закрыли за собой навсегда). Обязанности редактора-цензора Тимофеев выполнял без большого энтузиазма. В статье осталось много, как теперь говорят, политически некорректных мест.

Когда том уже был подписан к печати, в «Науке» спохватились и проявили надлежащую бдительность.

«Глубокоуважаемый Аркадий Викторович! — Подписали вместе письмо заместитель главного редактора А. М. Кулькин и заведующий редакцией литературоведения А. К. Владимирский. — На нас произвела самое благоприятное впечатление Ваша интересная и глубокая статья о Ю. Н. Тынянове… Вместе с тем не хотим скрывать от Вас, что некоторые положения Вашего исследования вызвали у нас настороженность и опасения, что эти формулировки могут быть истолкованы массовым читателем „Истории“ не так, как это задумано Издательством, Редколлегией и, разумеется, Вами, как автором статьи».

Чтобы не утомлять читателя, приведу только несколько кочек, о которые споткнулось издательское колесо.

Бдительные работники идеологического фронта просили объяснить фразу «Все это прекращает существование, когда в эпохе нет ничего, кроме реакции…».

Они задавали уличающий вопрос:

«Что Вы имеете в виду под настойчивым повторением понятия „усиление диктатуры пролетариата“?»

Они выводили на чистую воду:

«Вызывает сомнение справедливость суждения о том, что „эпохи Павла, Петра, Николая становятся похожими друг на друга и все грядущие эпохи будут похожи на те, которые уже были“. Ведь в „грядущие эпохи“ входит и советская».

Не скрывали своего раздражения:

«Полагаем, что без „кости, брошенной в трудные времена“ (кому?) можно бы обойтись».

«Наука» оказывала сильное давление на обоих, на автора и редактора. Оба сопротивлялись. Каждый в меру своих сил. В конце статьи Аркадий подвел итог, который все же был напечатан: «Есть много причин, по которым одни книги оказываются лучше, другие хуже. Из многих причин, которыми можно это объяснить, серьезное значение имеют две: история, разрушающая человека, и сила его нравственного сопротивления».