Глава вторая Добыча золота или зубастая отличница
Глава вторая
Добыча золота или зубастая отличница
Эпиграф:
«Папа работал метеорологом на военной базе в Эджвуде. Во время войны там делали отравляющий газ, и метеоролог, наверное, должен был вычислять направление ветра. Он приносил мне из лаборатории игрушки: мензурки, колбы, чашки Петри, полные ртути. Весь пол у меня был заляпан ртутью вперемешку с пылью. Я любил разлить ртуть на пол и дать по ней молотком, чтобы шарики разлетелись по всей комнате. Я жил среди ртути».
Фрэнк Заппа о своем детстве. THE REAL FRANK ZAPPA BOOK (Отрывки).
Вольный пересказ с американского А. Герасимовой.
Свободная интернет-энциклопедия Википедия вот что сообщила мне про Умку.
«Анна Георгиевна Герасимова, она же Умка (род. 19 апреля 1961, Москва) — певица, рок-музыкант, поэтесса, литературовед, переводчица, журналистка.
Окончила Литературный институт, отделение художественного перевода. Литературовед, специалист преимущественно по творчеству обэриутов (Александр Введенский, Даниил Хармс), подготовила несколько изданий их произведений. Опубликовала ряд переводов литовской поэзии и переводы романов Джека Керуака „Бродяги Дхармы“ и „Биг Сур“. Живёт в Москве.
С 1985 г. выступает под псевдонимом Умка как исполнитель собственных песен, первоначально в одиночку. Во второй половине 80-х годов многие песни Умки („Автостопный блюз“, „Волосатые ублюдки“, „Стеклянная рыбка“, „Господа пункера“ и др.) практически стали частью фольклора советских хиппи. В конце 1980-х отходит от активного сочинения и исполнения песен. Возвращение к творческой деятельности в качестве рок-музыканта происходит в 1995. В течение последующих десяти лет группа „Умка и Броневичок“ (с 2005 — „Умка и Броневик“) выпускает более двадцати альбомов. Умка (с группой или в качестве сольного исполнителя) широко гастролирует по России и за рубежом (гастроли в США, Великобритании, Германии, Израиле, республиках бывшего СССР)».
Из чего следовало, что Умке палец в рот не клади. Да она бы и не дала.
После того компьютерного диалога Аня оставила дивиди. На диске была куча телепередач, московских и региональных, за разные годы. Я втыкаю его в плеер и все честно просматриваю.
«Когда я увидел объявления в городе „Умка и Броневичок“, я решил, что это цирковая труппа с медведем», — говорит сидящий напротив Умки журналист.
«Да, — думаю, — в мое время журналисты старались свое невежество скрывать».
На одной какой-то передаче, кажется, пермской, ведущий спрашивает Умку: «Есть такое поверие, Бучч — ваша сестра?» Умка поднимает брови и говорит довольно брезгливо: «Ну, тьфу, у меня нет сестры Бучч, у меня есть сестра Маша». Ведущий настырно продолжает: «То есть сходство исключительно только внешнее?» Умка отвечает: «Никакого сходства нет, просто она тоже коротко стриженная, но, я думаю, во имя имиджа. Мне не нравится это существо». Ну, или что-то в таком духе. Довольно трудно на бумаге отразить тон, которым было сказано слово «существо». Вот, думаю, злыдень. Обведу тебя зеленой краской тогда, как в фильме «Девчата». Ну, и при более пристальном изучении выяснилось, что героиня моя может не по-детски приложить того, кто ей не пришелся.
Читаю журнал Play. Журналист Мажаев смотрит вместе с Умкой церемонию вручения наград MTV. Из статьи я узнаю, что:
Мажаев: По идее, зал в этом месте должен так взреветь. А все сидят спокойненько.
Умка: Так все, наверно, группу «Корни» ждут. А американские партнеры MTV понимают вообще, что здесь происходит?
Мажаев: Я думаю, они списывают качество местной музыки на национальные особенности.
Умка: А интересно, есть ли еще в мире страна с национальной особенностью слушать только говенную музыку? Нельзя, что ли, было пригласить «Гражданскую оборону»?
Мажаев: Умку.
И еще из статьи я узнаю, что Умка считает, что зря из Ромы Зверя делают секс-символ, в то время как у него, по ее мнению, голова огурцом. «Корни» неприятные, «Виагра» — поношенные женщины, кое у кого несчастные глаза онаниста, а кое-кто, не буду говорить, вообще косой. Алсу вполне симпатичная, если бы не пела. У Келли Осборн — ножки как бутылочки, хотя в лице есть что-то человеческое. От папы, видимо.
Мдаа, думаю, мне еще повезло, «существо» — нехай существо.
И, пожалуй, настало время вклиниться в собственное повествование и расставить некоторые точки. Я утверждаю, что Умка на 100 процентов положительный персонаж. Язвительный? Да. Радикальный? Да. Я вот, например, ей завидую. Мне бы страшно хотелось во всеуслышание сказать, что я на самом деле думаю, и так не хочется мне ссориться ни с кем при этом, что я закусываю язык и успокаиваю себя, мол, время само всех расставит на заслуженные полочки, как слоников. А Умка, мне кажется, не пытается быть дамой, приятной во всех отношениях. Ей, видимо, другое важно. Как там было… Свобода, Самостоятельность, Отсутствие вранья, Человеческое отношение к людям, Рок-н-ролл, Самоирония… Я не очень помню, в какой момент мы перешли «на ты».
Я: Ты мне кажешься очень, очень закрытым человеком.
Умка: Я уже говорила. Все очень открыто до какого-то предела. Дальше будет стенка.
Я: Именно это я называю очень закрытый человек.
Умка: Зато по сравнению с просто закрытыми…
Я: Есть открытые кусочки…
Умка: Не просто кусочки, а все открыто, кроме одного помещения, куда я и сама не очень заглядываю.
Мне, понятное дело, именно туда и захотелось заглянуть.
Кстати, расскажу одну чудную историю. У меня была встреча какая-то относительно деловая на втором этаже большого клуба. Со мной была близкая компания. Мы закончили свои дела и пошли к выходу. На лестнице была давка. Там толклись люди немного припыленной как бы наружности, предпочитающие всем видам джинсов почему-то бананы, застегнутые под грудью, а всем майкам те, что размера на два больше. И были еще на многих жилетки. Из моего описания трудно представить ту конкретную публику, тем более что народ был разный и не обязательно такой, как я описываю. Мне просто таким он показался. Толпа текла, как в мавзолей, выше этажом, к сцене, откуда доносился грохот инструментов и резкий женский голос. «Пошли, посмотрим», — поволокли меня мои спутники. «Ну, пошли, — говорю, — это, кажется, Умка там поет. А народу-то почему такой лом?» Мы не поняли и протиснулись куда-то за спины. Не могу сказать, что это была моя музыка, но вокальная манера человека на сцене заставляла меня стоять и слушать. Потом наступил антракт. Умка наклонилась к залу и начала совершать непонятные мне действия. То есть она стала продавать свои диски. С моей колокольни, это было совершенно не артистское дело, я лично считаю, что должна быть дистанция, позволяющая человека на сцене считать отличным от человека в зале. А Умка на моих глазах преспокойно болтала с народом и, похоже, знала многих лично. «Как жена?» — спрашивала она у какого-то бородача. Кому-то следующему она чего-то шептала по-приятельски, одним словом, дистанцию не соблюдала. Мои друзья стали меня толкать: «А ну срочно подойди к Умке и познакомься». — «Да не пойду, — упираюсь я, — а что я ей скажу?» — «Ну, уж найдешь что». Мы так стояли и шипели минут десять. Перерыв грозил уже и закончиться. Умка бойко приторговывала и даже зазывала «а вот кому…». Меня тем временем обвиняли в приступе застенчивости и ослином упрямстве одновременно. Таким образом, вопрос знакомства с Умкой стал принципиальным. «Ну ладно, все, иду», — говорю я и пристраиваюсь в самый хвост очереди за дисками, место 15-е. Моя компания делает мне самые обидные знаки, но я тем не менее смирно стою, пока не подходит моя очередь. Умка поднимает на меня глаза. «Здрасьте», — выдавливаю я. «Здрасьте», — отвечает она. «Я — Лена, — говорю, — я тоже пою». Умка смотрит с каким-то непонимающим выражением, я совсем теряюсь и смешиваюсь с остальным народом. Зато гоголем подхожу к моим друзьям: «Видели? Вот, пошли теперь». И мы ушли. Умка этот случай не помнит. А среди моих друзей он стал хрестоматийной иллюстрацией к моей кретинской застенчивости. …А помните вот это: «Я — Лена, я тоже пою…» — и ну надо мной смеяться.
Мы долго-долго разговариваем в кафе. Потом выходим на шумный Арбат. Аня постоянно повторяет мне сквозь мои вопросы, что отвечает за свои слова. Ну, например: «У меня нет закрытых тем, просто я отвечаю за каждое слово. Просто есть за что отвечать». Я при этом думаю, что я, например, совсем не могу этого сказать про себя, а хочется.
Я: А тебе не кажется, что с каждым годом ты становишься все саркастичнее и злее?
Умка: Ну, я теряю некоторое количество иллюзий, вообще негоже иметь такое количество иллюзий, как в 35. В 35 я была еще очень… я только-только вылезла на сцену.
И вот, наконец, мне удалось докопаться, почему же сначала она меня подпускала не ближе, чем на пистолетный выстрел.
Умка: Ну, я раньше считала, что давать интервью нельзя никому никогда. Потом обо мне стали писать такую хуйню, что мне пришлось себя переломить и давать интервью всем и всегда, чтобы нивелировать эту хуйню. Основная хуйня про меня связана вот с этим мифом о какой-то ужасной хиппушке с гитарой, которая бескорыстно сидит на улице и страшно любит всех идиотов. Это не так.
Я: Но когда-то так это было?
Умка: Никогда так не было. То есть хипповать — хипповали, но никогда это не было беззубым идиотизмом.
Уж чего-чего, а беззубости у Ани нет точно. Сижу я, расшифровываю наши с ней разговоры и напарываюсь с частотой один раз в два абзаца: «только ты об этом не пиши», «я не хочу, чтобы об этом было что-то сказано», «это я говорю лично тебе, не нужно этого печатать».
Умка (подводя итог длинному рассказу): …и я хочу, чтобы об этом ни слова не было.
Я (в тоске и безысходности): Я отдаю себе отчет в том, что я пишу некий труд, потом я тебе его покажу. И ты захочешь оттуда вычеркнуть 90 процентов. Я скажу — о’кей. Все равно у меня не будет никаких вариантов. Мне просто будет нечего опубликовать.
Умка: Да нет.
На этой стадии наших диалогов мы стали доверять друг другу больше, чем полгода назад. Столько времени у нас ушло на то, чтобы приручить друг друга. При этом наше общение больше всего похоже на вытрясание денег из копилки, трясешь-трясешь, и только потом сыплется чистое золото.
Я (с неподдельной горечью): Хочу поделиться следующей мыслью: мне фактически совершенно не о чем писать книгу, потому что, наверное, существует в нас во всех много людей, например, я — музыкант на сцене, я — человек, который ходит в спортзал, пяток-десяток субличностей, я — дочь, много-много разных ипостасей. Вот у меня такое ощущение, я не знаю никого, кроме того, кого я назову, ну, допустим, Умка — идеолог, ты мне предлагаешь вот только этого одного человека.
Умка: Идеолог? Я совсем не идеолог.
Я: Я понимаю, что ты не любишь это слово. Ну, давай назовем не идеолог.
Умка: «Идиотка»?
Я: Хорошо, скажи правильное слово.
Умка: Что ты спрашивала, то я и отвечаю.
Я: Я говорю, что из 15–20 личностей у меня есть одна, которая говорит о работе.
Умка: Ты ж меня спрашивала о хиппи, я тебе все отвечала.
Я: Мне нужны остальные люди тоже.
Умка: Задавайте вопросы, я не могу просто взять и с потолка рассказывать, что я с утра, допустим, занимаюсь зарядкой.
Я: Это как раз ты говорила. Давай вернемся к любимому тобой персонажу. Пожалуйста, расскажи, каким ты была ребенком.
Аня усаживается поудобнее в мягкое синее кресло и стремительно превращается в того самого ребенка, о котором рассказывает.
Совершенно понятно, что Аня была жутко умным ребеночком. Наверное, у них в семье были все жутко умные. Например, дедушка, который мыл руки всегда после того, как с кем-то здоровался, был страшно умный. Он менял города и профессии и успевал свалить аккуратно до того, как на работе начиналась сталинская чистка и всех сажали, а то и хуже. На новом месте Умкин дедушка занимался совсем другим делом, чем на старом. В 50 лет в Москве он защитил кандидатскую про сахарную свеклу, хотя в Минске был юристом, а потом написал докторскую вообще на какую-то третью тему. Одним словом, все у них в роду были «отличники».
Когда уже вся книга была неделю как закончена и оправилась в издательство, Аня много раз позвонила и написала мне из Украины, что мол, негоже так мало про дедушку, что надо больше, ведь он был замечательный человек. И тогда мне пришлось выдергивать книгу из верстки и вставлять этот отрывок из ее письма. Я понимаю, Аня, говорю, у меня тоже был замечательный дедушка.
«Бабушка Раиса Владимировна была глазной врач высокой квалификации, но, когда родилась так называемая я, сразу же ушла на пенсию и стала воспитывать меня. Когда я, будучи существом довольно балованным, позволяла себе хамство и капризы, они сносили это с тем же философским спокойствием, что и советскую власть. Если я требовала чего-то маловыполнимого, дедушка Иосиф Львович всегда говорил: „Ребенок не должен плакать“. То есть не в том смысле, чтобы орать на ребенка: „Не реви! Чего нюни распустил!“ и прочее, а просто дать ему, чего он хочет, или еще как-то утешить. Он часами рассказывал мне невнятные сказки о том — о сем, думая при этом, вероятно, о чем-то своем, но это было как-то удивительно мило. Позволял мне всячески себя перебинтовывать, тыкать в себя стетоскопом и так далее, когда я играла в доктора. Он вообще в молодости разделял толстовские взгляды и, видимо, сохранил их на всю жизнь. Например, никогда не убивал комаров, а только прогонял их, вяло помахивая рукой. Кажется, они его почти не кусали. Бабушка умела практически все. Она замечательно готовила, обшивала всю семью (с одеждой тогда, как некоторые помнят, было туго), штопала, вязала крючком, вышивала гладью, мережкой и по-всякому — когда она все это успевала, непонятно; до сих пор сохранились вышитые наволочки, клубки цветных ниток, дореволюционная машинка „Зингер“ — единственный предмет, уцелевший у нас с тех времен. Бабушка всех нас лечила от всех болезней, все чинила, и рядом с детским „ничего страшного“ у меня находится семейное выражение „бабушка полечит“. Дед знал как-то влегкую 17 языков, включая, например, арамейский, на всех на них читал и (на живых) слушал радио. У них в комнате стоял уютный круглый стол, и вот они, бывало, сидят вечерами (телевизора-то не было), дедушка читает вслух — как правило, русскую классику, библиотека была отличная, — а бабушка чего-нибудь шьет или вышивает, или они играют в домино или в „шестьдесят шесть“. У деда был порок сердца, больные почки и еще множество разных болезней, но бабушка его от всего очень удачно лечила и как-то так берегла по жизни, что он прожил 72 года и до самого конца чувствовал себя вполне сносно. Она умерла через год. И от их смерти не было никакого ужаса, никаких угрызений или метаний, а только ощущение, что вот завершилось что-то большое, хорошее, и в принципе ничего в этом страшного нет, так бывает».
Мама-папа Умки были литераторы. Домой к ним хаживали деятели культуры и разные советские писатели, и даже Новелла Матвеева приходила занимать трояк (у нее потому что был муж-алкоголик, но она на него никогда не жаловалась) и радовалась, как у них уютно дома и не страшно, и пела свои песни под гитару. А Высоцкий и Окуджава были на бобинах. Знаете, как слышно хорошо, если дотянуться до магнитофона и ухо приложить… Неудивительно, что ребеночек в год говорил 50 слов, научился читать в 3 года, а в 5 уже таскал по дому большие тяжелые книги, кои прочитывал от корки до корки. В семействе считалось, что способности с годами таяли, и Анина мама говорила так: «Когда наша Аня была маленькая и еще умная…». Ане безумно нравился процесс рисования буковок, и потому она писала целые книги. Берешь листы, сгибаешь, сшиваешь, и получается книга. В книжке мишка и зайчик встречались и куда-то шли. Тут юному писателю в голову ничего не шло, а книгу дописать хотелось (как я ее понимаю!). И Аня исписывала все последующие страницы словами «шли-шли» и наконец на последней гигантскими буквами выводила «ШЛИ-ШЛИ» и внизу мелкими «и пришли». Аня говорит, что в детстве ее очень любили и давали сколько хочешь сгущенки, а пирожки какие бабушка пекла, ой… Да, а от меня с братцем взрослые прятали все сладкое (мама, привет!). С годами она становилась все более романтической натурой, а ведь именно мы, романтические натуры, выучиваем наизусть «Трех мушкетеров», несмотря на то, что мы — девочки. А может, именно поэтому.
Умка: Например, в первом классе у меня был такой друг Леня, мы были с ним два отличника, я все время во всех влюблялась и все время всех любила. И его.
Я: Ты прекратила это занятие?
Умка: Нет, в данный момент я нахожусь в процессе, ну правда, так случилось, что это мой муж, но так бывает, наверное, под конец можно себе позволить. А так — постоянно. И вот, значит, приходит этот Леня с букетом цветов, а я знала «Трех мушкетеров» наизусть, как еврей Талмуд. Ну, знаешь, как говорят, что, если книгу проколоть иголочкой, то еврей скажет, какая буква на каждой странице Талмуда под этой иголочкой. Вот я могла, наверное, так иголочкой проколоть «Трех мушкетеров».
Я: Я тоже знаю наизусть. Я даже берегу для тебя тот кусок, где мушкетеры ходят в гости друг к другу, и только единственный Портос к себе в гости никого не пускает. Мушкетон, слуга его, все время из-за дверей говорит, что хозяина нет дома, и даже если мушкетеры собирались к нему зайти и стояли под дверьми, то в этот момент они разворачивались и шли, например, к Атосу. (Это я из мести рассказываю, что Аня меня к себе в гости не зовет).
Умка: Видишь, как ты все хорошо помнишь, а я совершенно все забыла. То есть это книга всей моей жизни. Ну вот, принес Леня букет, а я сказала, значит, громогласно (поскольку я, как талантливый ребенок, могла громогласно глупости говорить): «Вот пришел мой любовник и принес мне цветы». Ну, я не могла понять, почему это так смешно.
Достаточно скоро обнаружилось, что у Ани абсолютный слух, и ее отдали заниматься музыкой в студию «Веснянка», куда несколькими годами позже, кстати, поступила девочка по имени Ира Богушевская.
Веснянковские педагоги обучали музыке по хитрой венгерской системе, которая подразумевала не ноты, а ступени. Ступени изображались жестом руки и были гораздо понятнее, чем дурацкие закорючки, диезы и бемоли. Они, можно сказать, описывали весь мир. А бабушка с дедушкой как раз подарили внучке чудное немецкое пианино из бархатистого дерева. Она подходила его погладить и называла «пианиночко». А потом в музыку вторглось обучение «как положено», с гаммами, тональностями и диезами, и гармония рухнула. Вот почему Умка не играет на пианино. Об общеобразовательной школе она отзывается еще хуже. Говорит, учительская была в основном наполнена «сталинскими сволочами», которые зацепились, окопались и до сих пор еще есть.
Умка: У нас была завуч, Валентина Николаевна по кличке «Тапочка», также по кличке «Мегера», она всем велела в тапочки переодеваться. Вот приходишь в школу, она прямо там стояла, маленькая такая, злобная сволочь с такими зубищами, ух, как мы ее все ненавидели, вот она стояла, и, типа, кто тапочки не принес — домой за тапочками, сменка!
* * *
Потом, когда наша мстительная девочка выросла, они и встретились (тревожная музыка).
Умка: А потом, когда уже курсе на первом, уже все, свобода, с какими-то хипарями по улице уже гуляю, смотрю: навстречу идет эта завучиха, Валентина Николаевна, я ее вижу, я сначала так, типа: здрасьте, а потом я поняла, что все можно, отошла и как начала кричать: сука, сволочь, ненавижу, гадина. Очень весело было.
Я: Накипело, видно!
Умка: Ух, какая она была дрянная, ну это везде было, это же завуч по воспитательной работе.