Глава 20 Молодых специалистов – на периферию
Глава 20 Молодых специалистов – на периферию
Осенью 1938 года для меня наступили трудные времена. Одновременно со службой в государственном джазе, я начал готовиться к выпускным экзаменам в Московской консерватории.
То был год начала последнего взлета русского музыкального творчества, когда безукоризненно благонадежный в политическом отношении термин «музыка советских композиторов» прикрывал собой часто просто хорошую, серьезную, талантливую музыку. Каждый месяц приносил интересное, яркое, новое. Только что впервые прозвучали с эстрады Большого зала Московской консерватории фортепьянный концерт Хачатуряна, скрипичный концерт Мясковского, виолончельный и Второй скрипичный концерты Сергея Прокофьева; Шостакович писал струнный квартет. Хачатурян заканчивал свой чудесный скрипичный концерт…
Всеобщее увлечение нашей новой музыкой захватило и нас – консерваторскую молодежь. Посоветовавшись со своими профессорами, я включил в мою дипломную программу два крупных сочинения советских композиторов: трио Хачатуряна для рояля, скрипки и кларнета и Второй скрипичный концерт Прокофьева, который тогда только что был впервые с большим успехом исполнен в Москве Борисом Фишманом. Сыграть этот концерт на государственном экзамене было, во-первых, увлекательно, а во-вторых, – выгодно, так как свидетельствовало бы о моем интересе к новой советской музыке и о стремлении ее пропагандировать. Кто мог тогда предполагать, что через несколько лет это превосходное произведение будет сравниваться с «мяуканьем кошки или царапаньем ножа по тарелке» («Советское искусство» от 21 февраля 1948 года).
Государственные экзамены в Московской консерватории к тому времени приняли вновь форму сложных и торжественных испытаний перед огромной комиссией, состоящей из лучших музыкантов России. От одной мысли об этих экзаменах, которые мне предстояло держать в самом начале июня 1939 года, у меня уже сердце замирало от ужаса. Подготовиться к ним нужно было хорошо, и я начал заниматься с раннего утра и до позднего вечера. Проиграв несколько часов и наскоро проглотив бутерброд, я бежал на репетицию, а возвратившись домой, опять брал скрипку в руки и не выпускал ее до тех пор, пока, совершенно не выбившись из сил, не валился на диван и не засыпал. Д.М. Цыганов занимался со мной внимательно и добросовестно, совершенно не считаясь со временем. Вместо положенных полутора часов в неделю, он редко уделял мне меньше четырех. Мы ходили с ним на концерты, слушали повторение нашего Второго концерта Борисом Фишманом, а также и технически безукоризненное, но бессмысленное и немузыкальное исполнение этого же концерта известным молодым советским скрипачом – Бусей Гольдштейном. В январе 1939 года Цыганов сообщил мне, что мы идем в гости к Прокофьеву, который только что получил из Америки граммофонные пластинки Второго концерта, наигранные Хейфецом. Этот визит был для меня событием исключительной важности. Надо сказать, что еще с детских лет, с тех пор как в начале 20-х годов я впервые услышал марш из оперы «Любовь к трем апельсинам», я стал горячим поклонником этого композитора. Когда же Жозеф Сигети в 1925 году сыграл в Москве его Первый скрипичный концерт, мое детское увлечение перешло в верную и преданную любовь, которой я не изменил и до настоящего времени. Я и сейчас считаю этот концерт самым совершенным среди всех инструментальных сочинений современной музыки. И на всю жизнь одним из самых ярких музыкальных впечатлений остались у меня юношеские впечатления от «Классической симфонии», «Скифской сюиты», «Шута», фортепьянных концертов и фортепьянных пьес. Музыка Прокофьева всегда была близка мне и всегда казалась и кажется сейчас простой и понятной. Конечно, это дело вкуса и следствие определенного музыкального воспитания, но и с совершенно объективной точки зрения, я убежден, что Прокофьев – это один из самых больших, самых ярких композиторов нашего века.
Сергей Сергеевич встретил нас в своей новой квартире, в только что выстроенных домах рядом с московским Курским вокзалом. Кроме нас с Цыгановым, в тот вечер пришли к нему Эмиль и Лиза Гилельс. Все мы хотели послушать пластинки его концертов, которые нам предстояло играть в скором времени. Эмиль готовил Третий фортепьянный концерт для исполнения на Международной выставке в США в 1939 году, Лиза работала над Первым концертом для скрипки, я – над Вторым. Знаменитый хозяин отнесся к нам приветливо и искренне. За его сдержанной, несколько суровой, отрывистой манерой разговора чувствовалась большая симпатия к нам – молодым музыкантам – и юношеское увлечение музыкой. Он завел нам на великолепной американской радиоле пластинки Третьего фортепьянного концерта в своем собственном исполнении в сопровождении бостонского оркестра с Кусевицким, Первый скрипичный в исполнении Жозефа Сигети и, наконец, Второй – в исполнении Яши Хейфеца.
Помню, как, затаив дыхание, слушали мы с Цыгановым это прекрасное исполнение, стараясь уловить аппликатуру (финжеринг) и штрихи (бовинг) великого скрипача, что нам во многих местах и удалось, благодаря превосходной записи фирмы «Колумбия». Потом Прокофьев повел нас в свою студию – уютную небольшую комнату, обставленную мебелью в строгом современном стиле, с высокими стоячими лампами, бросавшими свет в потолок. В студии стоял большой рояль.
– Это мне прислали из Чехословакии, – сказал Сергей Сергеевич.
– Как прислали? Почему из Чехословакии? – удивился Гилельс.
– Так, очень просто. Прислали, и совершенно бесплатно. Полагается мне по рангу иметь рояли от всех крупных фирм. У меня в моей маленькой квартире нет места для них, поэтому я ограничиваюсь одним. Я люблю эту фирму…
Мы были поражены тем, что капиталистические буржуазные фирмы присылают свои рояли знаменитым композиторам, да еще в Советский Союз. Этот чехословацкий инструмент был действительно очень хорош, что и продемонстрировал нам наш хозяин, сев за него и сыграв несколько отрывков из своего знаменитого Третьего концерта. Помню, как какое-то техническое место, представлявшее большую трудность даже для такого выдающегося пианиста, как Эмиль Гилельс, прозвучало совершенно легко у автора. Гилельс с уважением смотрел на огромные руки Прокофьева, шутя бравшие самые широкие интервалы. Из студии перешли мы опять в гостиную, где Лина Ивановна – жена Сергея Сергеевича – маленькая брюнетка с тонкими чертами лица (она была испанка по национальности), сервировала нам чай. Кстати, за всю свою жизнь я только в двух домах пил чай, вкус которого мог бы счесть совершенным: в тот вечер у С.С. Прокофьева и в доме Надежды Михайловны Вахтанговой – вдовы великого режиссера.
За чаем наш хозяин много рассказывал нам об Америке, куда скоро предстояло ехать Эмилю, говорил о своих многочисленных американских друзьях, называл имена лучших и солиднейших композиторов. Зашел разговор о только что напечатанной статье одного из партийных музыкальных критиков, в которой с, казалось бы, уже исчезнувших в те годы, позиций «борьбы с формализмом» давалась уничтожающая оценка виолончельного концерта Прокофьева.
– Они всегда ругают то, чего не понимают, – сказал Сергей Сергеевич. – Если обращать на это внимание, то нужно вообще перестать писать музыку.
После чая он стал нам заводить только что полученные им пластинки лучших американских джазов. Прокофьев оказался большим поклонником и знатоком настоящего джаза. То, что он нам заводил, был именно джаз, а не претенциозная подделка под него, производимая нашим огромным Государственным джазом СССР. И до трех часов ночи слушали мы – трое молодых советских музыкантов и профессор Московской консерватории – пластинки Дюка Эллингтона, Гарри Роя и Бени Гудмана, которые заводил нам один из величайших композиторов нашего времени…
Вечер у Прокофьева оказал исключительно большое влияние на мою подготовку к выпускным экзаменам. Помню, как на следующий день я, с совершенно другим настроением, взялся за скрипку, и мои ежедневные многочасовые упражнения стали для меня радостью, а не утомительной необходимостью, как раньше. Государственные экзамены уже перестали казаться мучительной экзекуцией, и все мои помыслы, все усилия устремились на овладение Вторым концертом, музыка которого представилась мне ясной и логичной, исполненной глубокого смысла. Прелестная лирика второй части и «вальс хромого черта» в финале (как определил сам автор характер третьей части, в сложных ритмах и четких резких звучаниях которой есть действительно что-то дьявольское) стали одними из моих любимейших сочинений для скрипки и самыми удачными из моих работ за все время учения в консерватории.
* * *
В самый разгар моего увлечения подготовкой дипломной программы, в феврале 1939 года, меня вызвали к директору Московской консерватории А.Б. Гольденвейзеру. Я вошел в приемную и доложил о себе. Секретарша попросила меня немного подождать. Я сел на потертый кожаный диван около двери в кабинет и «немного подождал» – около двух часов. В кабинете за письменным столом я увидел знакомую маленькую фигуру старика с высохшим лицом, с небольшими седыми усиками, в черной шелковой шапочке на голове. Маленькие бесцветные глазки смотрели на меня зло и подозрительно. Гольденвейзер не только не извинился за то, что заставил меня ждать два часа, но даже не поздоровался и не предложил мне сесть.
– Я должен вам сообщить, что вам, как выпускнику Московской консерватории, нужно после сдачи государственных экзаменов ехать на работу на периферию на пять лет, – лаконично сказал мне Гольденвейзер своим тоненьким голосом, скрипучим, как плохо смазанная телега. Я не сразу понял его.
– Как ехать? Ведь я работаю здесь в Москве… – начал было я.
– Ваша работа здесь никого не интересует, молодой человек, – оборвал меня бывший друг Льва Толстого и сам бывший толстовец и непротивленец злу. – Вам придется подчиниться советскому закону о молодых специалистах и поехать туда, куда вас пошлют. – Гольденвейзер сделал жест маленькой сухой рукой, давая понять, что аудиенция окончена.
Я вышел от него в большом смятении. Чувствовал, что нарождается неприятность, но всей серьезности положения я тогда сразу еще не понял. Только через несколько дней она стала для меня более или менее ясной, и я должен был тщательно обдумать и обсудить с одним из моих самых верных друзей странный, я бы даже сказал – совершенно фантастический вопрос. Это был вопрос о том, сдавать ли мне государственные экзамены и получать ли диплом или бросить консерваторию перед самым ее окончанием, не получая ни диплома, ни официального звания.
Вопрос этот стоило обсуждать, и решение его было не так-то просто и вот почему: на основании советского закона 1932 года «О молодых специалистах» каждый молодой человек, после окончания им высшего учебного заведения, поступал в распоряжение соответствующего наркомата (министерства) и посылался на работу в провинцию сроком на пять лет, и именно на ту работу, на которую его считал нужным послать наркомат. Согласия самого молодого специалиста не спрашивали. За отказ ехать в провинцию ему грозила отдача под суд и суровое наказание. Это было тяжелой платой за учение, платой, о которой ничего не говорится в прекрасной статье советской конституции, гласящей о том, что «все граждане Советского Союза имеют право на образование»…
До 1937 года этот закон о молодых специалистах совершенно не применялся в отношении музыкантов. Посылали в провинцию молодых врачей, инженеров и учителей, но не скрипачей, композиторов и пианистов. На мое несчастье, новое руководство Комитета по делам искусств решило резко изменить это положение и начать самыми крутыми мерами «распространение музыкальной культуры по всем необъятным пространствам Советского Союза». Мне предстояло стать одной из жертв этой новой политики.
Не каждый здесь, за границами Советского Союза, поймет сразу всю жестокость «закона 1932 года о молодых специалистах». В самом деле, что, казалось бы, страшного в том, что молодой человек поедет на несколько лет в провинцию работать по специальности для пользы своей страны и блага своего народа? Не является ли это вполне естественным и нормальным долгом каждого гражданина перед государством?
На самом деле это не так. Вернее, не совсем так. Как это и бывает обычно в практике коммунистического государства, об одном принято говорить красивыми словами, а о другом совершенно умалчивать. Вот это «другое» и делает «закон 1932 года» одним из самых жестоких и несправедливых законов, попирающих одно из самых элементарных прав человека – право избрать свой жизненный путь.
Для многих же категорий молодых людей закон этот являлся настоящей трагедией. Например, что было делать семейным?
В Советском Союзе, как правило, муж и жена имеют какую-нибудь специальность и либо учатся, либо работают. Что делать, если, например, муж кончил университет как врач, а жена его – инженер или пианистка? Мужа посылают на пять лет в какую-нибудь сибирскую деревушку или среднеазиатский городок. Жену же туда послать не могут, потому что в этой деревушке или городке нет ни завода, где мог бы работать инженер, ни музыкальной школы, где могла бы преподавать пианистка. А так как никакой специалист в Советском Союзе не имеет права быть безработным, то жену тоже посылают на пять лет, но совсем в другое место. Польза государству от всего этого, конечно, большая. Правда, семья и жизнь молодых людей разрушены, но разве это так уж важно?
Трагическим образом оборачивался этот закон и для москвичей. Для них отъезд на пять лет в провинцию значил, прежде всего, потерю драгоценного московского паспорта, т.е. потерю права жительства в Москве навсегда, ибо въезд в Москву для советских граждан строго запрещен. Исключения делаются только для имеющих: а) служебную командировку в Москву; б) свидетельство об учении в одном из московских учебных заведений; в) паспорт, выданный в Москве. Срок моего паспорта истекал в декабре 1940 года, и было ясно, что, уехав из Москвы на пять лет, я должен буду обменять его на провинциальный и уже никогда не смогу вернуться в мой родной город, где я родился и вырос, где жили все мои родственники и друзья. Кроме того, по закону, комната в Москве сохранялась за уехавшими в командировку только в течение одного года. Таким образом, уехав на больший срок, я автоматически терял мою московскую «жилплощадь», т.е. то место, куда я мог бы возвратиться когда-нибудь в будущем. А найти в Москве комнату без помощи правительства так же трудно, как найти на Бродвее стодолларовую бумажку, а, может быть, даже еще труднее. И не мудрено, что многие из моих товарищей москвичей – студентов консерватории – предпочитали не сдавать государственные экзамены и бросать занятия перед самым их окончанием, только чтобы не быть высланными навсегда из Москвы.
Но я решил все-таки кончать консерваторию! Обсудив со всех сторон этот важный вопрос и посоветовавшись с друзьями, я пришел к заключению, что другой выход был бы для меня немыслимым. Бросить занятия перед их концом, превратиться на всю жизнь в недоучку, затратив впустую пять лет на учение – все это показалось мне невозможным. Вместо этого я решил попробовать применить законные средства, которые могли бы мне помочь остаться в Москве. Прежде всего, я решил перейти из государственного джаза в Государственный симфонический оркестр СССР. К этому времени госджаз уже начал свое стремительное падение, и служба в нем не являлась, по моему мнению, гарантией от высылки в провинцию. Наоборот, я считал также, как и мои друзья, что служба в лучшем симфоническом оркестре Советского Союза могла бы явиться такой гарантией. И я был очень рад, когда мне удалось без большого труда уйти из госджаза и поступить первым скрипачом в Государственный симфонический оркестр, даже без обычного конкурса. Оба эти оркестра были в ведении одного и того же начальства – Управления государственных музыкальных коллективов СССР, которому каждый из нас был хорошо знаком.
Служба в Государственном симфоническом оркестре мало чем отличалась от службы в любом первоклассном симфоническом оркестре. Наша группа первых скрипок была очень хороша, по красоте и силе тона являлась одной из лучших в мире, однако несколько уступала знаменитым западным оркестрам в отношении ансамбля и культуры штрихов. Большим минусом Государственного симфонического оркестра в мое время был его посредственный во всех отношениях руководитель – дирижер Гаук. Этот толстый и самодовольный русский немец был музыкантом с ограниченным кругозором, культурой и репертуаром. Его художественный вкус был груб. Он любил примитивные дешевые эффекты, рассчитанные на легкий успех. Только исключительно острый дирижерский кризис в России явился причиной того, что Гаук попал на место руководителя лучшего симфонического оркестра столицы.
Но недолго пришлось мне играть в Государственном симфоническом. Уже в апреле 1939 года пришел приказ Комитета по делам искусств о моем увольнении и откомандировании в распоряжение отдела руководящих кадров для направления на работу в провинцию. Не помог мне симфонический оркестр! План мой оказался несостоятельным. Приходилось готовиться к немедленному отъезду из Москвы навсегда.
Вначале было мне очень тяжело. Но постепенно и довольно скоро я стал успокаиваться и свыкаться с мыслью о высылке. Что было причиной этого? Моя молодость или большая любовь к скрипке, как раз в то время достигшая апогея и заслонившая все другие мои привязанности и мечты. Вероятно, и то, и это. В конце концов, хотя я и терял мой город, моих родных и друзей, но самое дорогое у меня все-таки оставалось. Ну, пошлют меня куда-нибудь в Монголию, в Сибирь или на Дальний Восток – все равно я буду играть, буду концертмейстером симфонического оркестра или солистом на радио, буду давать концерты, создам себе большой репертуар. Одним словом – жизнь была все-таки не так уж плоха!
Прошло два месяца. В первой половине июня я сдал все мои государственные экзамены и получил долгожданный диплом. Экзамены мои прошли успешно. Сильная усталость не мешала чувствовать удовлетворение от сделанного большого дела. Я отдыхал и ждал вызова в Комитет по делам искусств, который должен был определить мое будущее.
Вызов пришел в конце июля 1939 года. Его принес мне курьер из Комитета по делам искусств и отдал мне под расписку, что свидетельствовало о важности дела. Маленькая повестка, напечатанная на плохой бумаге, предлагала мне явиться завтра, 25 июля 1939 года, в отдел руководящих кадров Комитета по делам искусств.
Утром следующего дня я подходил к большому пятиэтажному дому на Старой площади с широкими окнами из зеркального стекла. До революции в нем помещались банки и многочисленные деловые конторы московского торгового мира. Сейчас здесь находились наркоматы и учреждения в ранге наркоматов, для входа в которые не надо было брать обычных специальных пропусков и предъявлять паспорт. К таким наркоматам, очевидно, не представлявшим большого интереса для многочисленных иностранных шпионов и диверсантов, относились, кроме Комитета по делам искусств, еще Комитет по делам высшей школы и Наркомат речного транспорта.
Комитет по делам искусств помещался на третьем этаже. Я и раньше бывал в различных его управлениях, но в отдел руководящих кадров шел в первый раз. Этот отдел находился в темном тупике длинного коридора. Я постоял несколько секунд у двери, обитой войлоком, глубоко вдохнул воздух и решительно вошел, не постучавшись.
Ждать долго в приемной не пришлось. Секретарь, человек средних лет, с бледным злым лицом, которое показалось мне знакомым, доложил начальнику, и я был тотчас же приглашен в кабинет.
Секретарь вошел вслед за мной с довольно толстой папкой в руках. Это было мое «дело».
За большим письменным столом сидел человек лет 45, в хорошо сшитом синем костюме. Мне бросился в глаза его превосходный цвет лица и пушистые белокурые волосы. Это был начальник отдела руководящих кадров – очень важного отдела – товарищ Кайдалов. Этот товарищ мог одним росчерком пера назначать и увольнять руководителей театров, главных дирижеров филармоний и директоров консерваторий. Он встретил меня приветливо.
– Поздравляю вас, товарищ Елагин, с успешным окончанием Московской консерватории.
Я вежливо благодарю и через письменный стол пожимаю мягкую белую руку.
– Садитесь, пожалуйста. Курите?
Я сажусь в удобное кожаное кресло и отказываюсь от папиросы.
Начальник раскрывает принесенную секретарем папку и просматривает ее. Минуту царит молчание. Потом он поднимает на меня глаза.
– Правительство оказывает вам большое доверие, товарищ Елагин. Мы решили назначить вас на чрезвычайно важную и ответственную работу. Мы имеем хорошие отзывы о вас и уверены, что вы оправдаете наше доверие… – Тут он сделал паузу, рассчитывая на усиление эффекта.
Я начинаю испытывать чувство смутной тревоги и, в то же время, острого любопытства.
– Вы назначаетесь начальником отдела музыки Таджикской ССР. На вас возлагается почетная задача организовать творческие возможности молодой братской республики, подобрать кадры и, в конечном итоге, создать на основе богатейшего фольклора музыкальное таджикское искусство, достойное нашей великой эпохи, достойное быть показанным на очередной декаде в Москве партии и правительству. – Начальник говорит теперь резким и твердым голосом.
Мысли в моей голове работали с лихорадочной быстротой. Надо успеть до того момента, как он кончит, правильно оценить ситуацию и дать нужный ответ. Это вопрос всего моего будущего.
– Вам – молодому специалисту – будет нелегко на первых порах, но вы можете рассчитывать на всемерную помощь и поддержку местных партийных и правительственных организаций и, конечно, на нашу помощь. – Он сделал ударение на слове «нашу».
Мой ответ был уже готов. Оценить положение оказалось нетрудно. Оно, увы, слишком ясно.
– Я благодарю Комитет по делам искусств за большое доверие ко мне, однако, позвольте мне отказаться от этого назначения. Я не чувствую себя достаточно сильным организатором для такой серьезной работы. Кроме того, для моего отказа существует еще целый ряд уважительных причин, вам, вероятно, известных, товарищ начальник.
Лицо Кайдалова совершенно теряет приветливое выражение, а глаза делаются бесцветными и неприятными.
– Каковы же эти причины, товарищ Елагин, о которых якобы должно быть мне известно?
– Я ведь кончил консерваторию по классу скрипки. Я скрипач. Кроме того, я уже имею двенадцатилетний стаж работы по этой моей специальности, что вам, конечно, известно. Мое заветное желание – идти дальше и совершенствоваться по этой линии. Тем более теперь, после окончания консерватории, я надеялся на значительное расширение моей деятельности – при вашей помощи, конечно… – Я стараюсь говорить спокойно, но не выдерживаю, и волнение уже слышится в моем голосе.
– Говорите откровенно, товарищ Елагин, вы просто не хотите уезжать из Москвы.
– Нет. Я готов ехать куда угодно. Пошлите меня хоть на Северный полюс, хоть на Колыму – только играть на скрипке, а не на административную работу!
Я говорю искренне. С отъездом из моей милой, родной Москвы я уже давно примирился. Он был все равно неизбежен. Но ехать на край света – в далекую Среднюю Азию, на границу Афганистана и Индии – музыкальным чиновником, бросить мой любимый инструмент и с каждым днем терять квалификацию, приобретенную за двадцать лет упорного труда! О нет. Это невозможно.
Выражение лица Кайдалова непроницаемо. Я не могу обнаружить на нем ни малейших следов того, что мои доводы производят на него хоть какое-нибудь впечатление.
– …к тому же у меня нет опыта большой руководящей работы, – продолжаю я. – Я могу не справиться с ней и не оправдать доверия правительства – вашего доверия…
Начальник медленно приподнимается с кресла. Он опирается обеими руками о стол. Его глаза сверлят меня в упор.
– Стране важнее, чтобы вы посредственно руководили, нежели отлично играли. Я надеюсь, что вы это поймете и запомните. Я буду ждать вашего ответа. До свиданья.
Он слегка кивает мне головой и не подает руки.
В приемной я опять вижу знакомое лицо секретаря. Я иду по длинным коридорам большого здания на Старой площади и почему-то стараюсь изо всех сил припомнить – где я раньше встречал этого бледного человека со злыми косыми глазами. Вспомнил! Пять лет тому назад, когда я поступал в консерваторию, я сдавал все свои документы и бумаги именно этому человеку. Его фамилия была Пономарев. Он был секретарем парторганизации консерватории и одновременно ее студентом. Вероятно, очень плохим студентом, так как, несмотря на его партийные заслуги, его все-таки вскоре выгнали. Он тогда все требовал от меня справку о социальном положении родителей. Я уверял его, что мой отец работает очень далеко и что справку я не смогу получить к нужному сроку. Но Пономарев был неумолим.
– Без справки о социальном положении родителей вы допущены к вступительным экзаменам не будете, – твердил он упрямо.
Где я мог взять справку о социальном положении отца, который в то время сидел в концлагере в Сибири? Тогда мне помогли вахтанговцы. Кто мне поможет теперь?
* * *
Я не позвонил в отдел руководящих кадров. Согласиться ехать в Таджикистан начальником отдела музыки я не мог. Это было бы равносильно самоубийству. Я прекрасно понимал, чем было на самом деле это назначение, такое почетное с виду (министр музыкальных дел!), а в действительности гибельное для меня во всех отношениях. Дело было, в конце концов, не только в скрипке. Самая работа «руководителя музыки» далекой азиатской республики таила в себе большие и реальные опасности. Легко было попасть в тот или иной уклон и быть обвиненным либо в «формализме», либо в невнимании к национальным формам, либо наоборот – в «вульгаризации и упрощенчестве». Даже если и не делать в первое время ошибок и строго следить за «генеральной линией», то все равно, рано или поздно, эта генеральная линия обязательно сделает какой-нибудь резкий поворот, который предвидеть невозможно. И тогда жизнь кончится, как это бывало и бывает с ответственными советскими чиновниками.
Через две недели меня снова вызвали в отдел руководящих кадров.
На этот раз я ждал в приемной долго и принял меня не начальник, а его заместитель – товарищ Гуляев. Это был молодой еще человек с лицом восточного типа. Всем своим видом и манерами он походил на работника НКВД в небольших чинах – так, не выше сержанта госбезопасности или младшего лейтенанта. Даже одет он был в гимнастерку из коверкота форменного образца, в галифе и сапоги. Недоставало только красных петлиц с малиновым кантом.
Он был немногословен и суров.
– Комитет по делам искусств идет навстречу вашим желаниям и назначает вас директором таджикского музыкального училища в городе Ленинабаде.
– Но ведь я же просил товарища Кайдалова!.. В совершенном отчаянии я повторяю все мои доводы еще раз.
Зам. начальника смотрит на меня холодно и равнодушно.
– Это назначение окончательное и пересмотру не подлежит. Даем вам три дня на размышления. После этого срока ваше дело будет передано прокурору, и вы будете отданы под суд.
– Под суд? За что?
– За нарушение закона от 1932 года «О молодых специалистах». Можете идти. Помните: три дня!
За эти три дня я хорошо обдумал положение, в которое меня поставил ультиматум отдела руководящих кадров. Оно было тяжелым. Если я откажусь – мне грозил суд, тюрьма и, в результате, испорченная жизнь. В Советском Союзе человек, имеющий судимость, уже не является полноценным гражданином государства. Если я соглашусь, я должен буду проститься с мыслью о карьере скрипача. Это было бы концом всех моих жизненных стремлений.
Я узнал от своих товарищей, что не один я попал в это неприятное положение. Многие квалифицированные молодые музыканты оказались моими товарищами по несчастью. Партийные бюрократы в отделе кадров получили от своего начальства распоряжение – отправить как можно больше музыкальной молодежи в провинцию на административную или педагогическую работу, и вот они старались изо всех сил поскорее выполнить приказ. Талантливую скрипачку-концертантку, лауреатку Всесоюзного конкурса скрипачей Славу Рошаль они решили послать на Урал в город Молотов преподавать в маленькой детской музыкальной школе. Виолончелиста Калужского – долголетнего члена Государственного струнного квартета имени Глинки – назначили директором консерватории в Армении; мой товарищ Додик Штильман, очень хороший скрипач, почему-то получил назначение дирижером в один из советских цирков, концертный пианист Файнштейн был послан в один из южных городов директором фабрики граммофонных пластинок.
Посоветовавшись со своими друзьями, я решил не подчиняться приказу отдела кадров и не ехать в Таджикистан. Решение это было крайне рискованным, но у меня возник план, на успех которого я рассчитывал…
На следующий день я пошел в крупнейшую концертную организацию Советского Союза – ВГКО (Всесоюзное гастрольно-концертное объединение). Я попросил у дирекции разрешения сыграть им. Оно было дано, и я тут же был принят солистом в ВГКО. Один из моих знакомых служил в этом учреждении и помог мне обойти некоторые необходимые формальности и щекотливые вопросы, обычные при оформлении поступления на новую службу. Когда меня спросили, куда именно я хочу ехать в концертную поездку, я попросил послать меня поскорее куда-нибудь подальше и на возможно больший срок.
– Прекрасно. У нас как раз есть нечто вполне подходящее для вас, – сказал мне заведующий оперативным отделом ВГКО товарищ Александров. – Вы поедете с группой артистов на Дальний Восток на шесть месяцев. Кроме того, дорога туда и обратно займет еще двадцать два дня. Сейчас середина августа. Вы выезжаете через неделю и вернетесь в Москву в середине марта следующего года. Вы будете давать концерты – по 25 концертов ежемесячно для частей дальневосточной Красной армии и для моряков Тихоокеанского военного флота. Вы знаете из газет, что как раз сейчас отдельные части дальневосточной армии отражают атаки японцев в Монголии у Халхин-Гола. Поэтому все художественно-культурное обслуживание этой армии является особенно важным и ответственным делом. Играйте хорошо. Всего вы должны будете выступить на 150 концертах. Вас это устраивает?
– О да! Я был очень счастлив.
– Прекрасно. Завтра приходите получать аванс на дорогу – пять тысяч рублей. Через четыре дня вы получите билет до Владивостока в мягком спальном вагоне и специальный пропуск на въезд в запретную зону. Через неделю вы выезжаете.
План мой был прост. Я хотел просто убежать из Москвы. Я не мог себе представить, что меня будут искать на берегах Тихого океана за двенадцать тысяч километров от Москвы. Я надеялся, что за шесть месяцев моего концертного турне обо мне забудут и оставят меня в покое.
На следующий день я получил аванс, а вечером пошел к моим друзьям – поделиться с ними своими успехами. Неожиданно меня вызвали к телефону. Звонила моя мать. С трудом сдерживая волнение, она сообщила мне, что я только что получил вызов к районному прокурору. Люди из отдела кадров опередили меня и успели-таки отдать меня под суд. Дело приняло совсем плохой оборот.
Я провел бессонную ночь, а ранним утром следующего дня уже сидел в приемной моего знакомого адвоката – умного, сведущего и доброжелательного человека. Адвокат (его звали Густав Иванович) внимательно выслушал меня и сообщил, что положение мое незавидное.
– Сейчас идет как раз государственная кампания за посылку молодых специалистов на периферию. За отказ ехать карают без пощады. Еще в прошлом году за это преступление не давали больше года тюрьмы, а теперь редко дают меньше трех. Ваша мысль уехать на Дальний Восток не плоха, хотя и рискованна. Однако как вы можете ее осуществить сейчас? Если вы завтра явитесь к прокурору, то он возьмет у вас подписку о невыезде из Москвы и вы не сможете уехать. Если же вы не явитесь к нему завтра, то вечером за вами придет милиционер и отведет вас в тюрьму. В этом случае вы тоже, без сомнения, не сможете уехать…
Густав Иванович задумался. Я молча сидел и с отчаянием и надеждой смотрел на него.
– Я предложил бы вам один вариант… Это, так сказать, военная хитрость, но другого выхода у вас, по-моему, нет. Идите завтра утром к Кайдалову, в отдел кадров, и добейтесь всеми правдами и неправдами, чтобы он в вашем присутствии позвонил прокурору и попросил его отложить ваше дело. Обещайте ему что хотите, просите, умоляйте, но добейтесь своего. А после этого скорее уезжайте. Из дальневосточной армии вас не так-то легко будет достать. А за полгода может произойти много перемен. Желаю успеха.
Я в точности и весьма удачно последовал совету Густава Ивановича. Дело мое было отложено, а я взамен обещал поехать чиновником в Таджикистан и должен был зайти через неделю в отдел кадров для окончательных переговоров.
Но я не пришел к ним через неделю. Через неделю я любовался прекрасными видами озера Байкал из окна спального вагона экспресса «Москва-Владивосток». А еще через пять дней я гулял с моими товарищами – артистами нашей группы по главной улице Владивостока. Сквозь легкую дымку над заливом Петра Великого неясно вырисовывались силуэты судов. С океана дул легкий ветерок…
Наше концертное турне было долгим и трудным. Зима в том году была исключительно суровая. Большие холода, переезды на открытых грузовых машинах при сильных ветрах, ночлеги в землянках или палатках, нетопленные клубные залы, где у зрителей изо рта валил пар, а у меня на эстраде застывали пальцы во время исполнения – все это утомляло до предела. И все-таки, в такой тяжелой обстановке, мы прилагали все наши силы к тому, чтобы наши концерты проходили на высоком художественном уровне. Для меня же было особенно важно зарекомендовать себя с самой лучшей стороны во время первого в моей жизни большого концертного турне. Я много занимался, расширял свой репертуар и был очень счастлив видеть, что мои выступления имели успех у слушателей. Администратор нашей группы часто просил командиров и комиссаров военных и морских частей, в которых мы играли, давать нам письменные отзывы о наших концертах. Я был рад заметить, что в этих отзывах все чаще и чаще попадалось мое имя.
Настроение у наших слушателей было обычно превосходное. Еще в самом начале нашего турне узнали мы о жестоком разгроме японцев в Монголии частями дальневосточной армии. Подъем, вызванный этой победой, мы часто чувствовали во время наших выступлений в армейских частях. Когда же мы были в Ворошилове-Уссурийском, где находился штаб 1-й ОКА (Особой краснознаменной армии), то нас пригласили в Дом Красной армии на интереснейшую лекцию об операции в Монголии, которую читал начальник штаба 1-й ОКА. Из этой лекции мы узнали много интересных деталей о поражении 6-го корпуса Квантунской армии при реке Халхин-Гол. Услышали мы и о первом применении крупных танковых масс, которыми руководил неизвестный, но, вероятно, очень способный молодой генерал по фамилии Жуков.
Шли месяцы. Ежедневные концерты, трудности переездов, успех и удовлетворение от проделываемой работы, новые интересные впечатления – все это помогло мне забыть мои московские неприятности. К тому же я благополучно продолжал турне, и не было никаких признаков того, что мне стремятся в этом помешать. Казалось, что план мой имел полный успех, что обо мне совершенно забыли в отделе руководящих кадров и по приезде в Москву прекрасная желанная карьера скрипача-солиста откроется передо мной.
Однако я горько ошибался.
Закончив наше турне, невероятно усталые, но счастливые, сели мы в поезд «Владивосток-Москва». Каждый из нас заработал большие деньги – это обстоятельство также весьма поднимало наше настроение. Вскоре после того, как наш экспресс тронулся в обратный долгий путь, я пошел с моими коллегами в вагон-ресторан отметить бутылкой шампанского и хорошим ужином благополучное завершение нашей концертной поездки.
– А знаешь, – сказал мне наш администратор, чокаясь со мной полным бокалом, – у меня есть кое-кто интересное для тебя. Только уговор – не волноваться. Все будет хорошо… – Наш администратор был во всех случаях жизни большим оптимистом и никогда не терял веселого расположения духа… – Мы ведь получили по поводу твоей персоны ни много ни мало как пять телеграмм из Москвы, из Комитета по делам искусств. Из них две – за подписью лично Храпченко (Храпченко был председатель Комитета по делам искусств)… Требовали тебя немедленно выслать в Москву. Но, как ты знаешь, наша группа находилась все эти шесть месяцев в распоряжении дальневосточной армии. И когда я доложил начальнику политуправления, то он сказал, что плюет на Храпченко и на весь Комитет по делам искусств вместе с ним с высоты самого высокого дерева, а Елагина в Москву не отошлет и даст ему спокойно закончить турне. Так мы и сделали. Кроме того, решили тебе ничего не говорить до конца турне об этих телеграммах, чтобы тебя не огорчать. Но теперь ты должен быть в курсе дела.
Я с ужасом слушал эти «интересные новости» и сразу понял, что весь мой план рухнул. Теперь мне уже ничего не оставалось, как по приезде в Москву явиться в отдел кадров с повинной и безропотно покориться своей участи. Сердце сжималось при мысли о том, какие огромные усилия оказались затраченными впустую и желанная концертная эстрада, так приветливо принявшая было меня в число своих участников, теперь уйдет от меня, вероятно, уже навсегда.
По приезде в Москву я узнал, какой неожиданно громкий оборот приняло мое дело. Теперь о нем уже знали во всех музыкальных учреждениях Москвы, как о «деле скрипача». Когда история моего бегства стала известна председателю Комитета по делам искусств Храпченко, он рассвирепел и немедленно издал по сему поводу специальный приказ, помещенный в печатном ежемесячном бюллетене «Приказы и распоряжения по Комитету по делам искусств» в последнем или предпоследнем номере за 1939 год. Приказ гласил следующее:
Отдел руководящих кадров Комитета по делам искусств установил, что руководство ВГКО приняло на работу скрипача – выпускника Московской консерватории – Ю.Б. Елагина без надлежащей проверки его документов и направило его в гастрольную поездку на Дальний Восток.
Приказываю: 1) За принятие на работу скрипача Елагина без надлежащей проверки его документов объявить строгий выговор с занесением в личное дело зав. отделом кадров ВГКО тов. Герману. 2) Вышеприведенный факт поставить на вид зав. оперативным отделом тов. Александрову. 3) Немедленно вернуть скрипача Елагина с Дальнего Востока.
Председатель Всесоюзного комитета по делам искусств при Совете Народных Комиссаров СССР –
Храпченко.
После того как этот приказ был издан, дано было распоряжение проработать его на студенческих собраниях в Московской консерватории и во всех музыкальных училищах столицы. И вот чинуши из Комитета по делам искусств, перед многочисленными студенческими аудиториями Москвы, читали этот приказ и «сурово клеймили злостного карьериста и обманщика государства – скрипача Елагина, обманувшего бессовестным образом доверие советских правительственных органов и самовольно уехавшего на Дальний Восток».
Что мне оставалось делать, когда я узнал обо всем этом? Прежде всего я, конечно, пошел за советом к моему милому Густаву Ивановичу, прихватив на всякий случай многочисленные благодарности и отзывы о моих выступлениях, подписанные офицерами и комиссарами армии и флота. Я шел к Густаву Ивановичу с чувством полной обреченности. Единственное, что я хотел у него узнать, это оставался ли у меня хоть какой-нибудь шанс не попасть на несколько лет в тюрьму или концлагерь. Остальное меня уже не интересовало. К моему крайнему удивлению, Густав Иванович, выслушав мой рассказ и взглянув на бумажки с благодарностями, улыбнулся мне обнадеживающе и, как мне показалось, лукаво.
– Ваше дело, мой дорогой друг, стоит сейчас много лучше, чем оно стояло перед вашим отъездом… – Густав Иванович задумался на мгновение и продолжал уже совсем весело: – Прекрасно! Мне просто нравится положение вашего дела. Я же говорил вам когда-то, что полгода – срок большой и могут произойти перемены. Вот, например, пока вы ехали на Дальний Восток, наши разбили японцев у Халхин-Гола. Вот вам и новость! И ведь заметьте, как раз части той армии разбили, для которой вы поехали играть. Вот ведь как удачно получилось!.. Слушайте меня внимательно…
И тут мой умный друг Густав Иванович посоветовал мне завтра же идти в отдел руководящих кадров и дал мне точную инструкцию о том, как мне себя вести и что говорить. О, это была необыкновенная инструкция!
Опять я в знакомом кабинете. Опять вижу я за большим столом человека лет 45 в хорошо сшитом синем костюме. Это товарищ Кайдалов – начальник отдела руководящих кадров – очень важного отдела. Его румяное лицо выражает гнев и непреклонную решимость сурово покарать преступного скрипача.
– Вернулись, наконец, гражданин Елагин? Ну с вами теперь разговор будет короткий. Пойдете под суд…
Теперь я опираюсь обеими руками о стол и смотрю на Кайдалова в упор.
– Что вы говорите, товарищ начальник? Я, кажется, вас плохо понял. Кто пойдет под суд?
Кайдалов удивленно поднимает брови. Он не понимает ни моего вопроса, ни моего тона.
– Вы, конечно, пойдете под суд, гражданин Елагин.
– Шутить изволите, товарищ начальник отдела руководящих кадров. Но мне не нравятся эти ваши шутки! Что вы разыгрываете эту комедию с молодым советским специалистом! – Я повышаю голос. – Что вы дурака валяете, в конце концов! – кричу я на Кайдалова со зверским выражением лица и ударяю кулаком по его письменному столу. – С кем я разговариваю? С советским руководящим работником или с туполобым бюрократом, которых товарищ Сталин учит гнать метлой из наших учреждений?
Я вхожу в роль. Милый Густав Иванович был бы мною доволен.
– Вы что, не знаете, откуда я приехал? Вы что, не знаете, что я сыграл 150 концертов для нашей героической Красной армии, только что разгромившей японских империалистов у Халхин-Гола? И я хорошо сыграл эти 150 концертов. Я доставлял хороший культурный отдых нашим победоносным бойцам и командирам. Вот, потрудитесь прочесть…
Я бросаю на стол кучу бумажек с рекомендациями.
– Сколько радости доставила наша группа доблестным защитникам нашей родины! А вы меня за это под суд собираетесь отдать? Вам не нравится, вероятно, товарищ начальник, когда советские артисты выступают для частей действующей Красной армии? Вы не любите, когда мы доставляем радость нашим войскам, грудью отстоявшим наши границы от японских захватчиков! Так, что ли, прикажете вас понимать? Не выйдет! Я на вас управу найду, и очень скоро! А вы знаете, что товарищ Сталин сказал о таких вот, как вы?..
Я и сам не знаю, что сказал товарищ Сталин о таких, как Кайдалов, а может быть, он ничего и не говорил или сказал что-нибудь одобрительное, но это было удачным заключением моей бурной тирады.
– Успокойтесь, сядьте, товарищ Елагин… – Кайдалов говорит мягко. Он немного побледнел, но выражение его лица спокойно и дружелюбно. Он встает и дотрагивается рукой до моего плеча. – Мы всегда можем с вами легко договориться, товарищ Елагин. Не волнуйтесь. Ай, ай, как же вы на меня накричали! А ведь я постарше вас. Ну, да уж ладно. Я на вас не сержусь. Знаю, что вы устали после трудной поездки. Так вот… куда же вы все-таки хотите ехать? – Он нажимает кнопку звонка. Вошел Пономарев. – Принесите лист вакансий. Тот, который в зеленой папке…
Через минуту мы склонились с ним над большим листом.
– Здесь у нас список самых лучших вакантных мест работы на периферии. Рекомендую вам вот этот город. Интересная работа. Как раз то, что вы хотели…
Мы действительно легко договорились с Кайдаловым. Я получил назначение в один из лучших южных городов России с прекрасным климатом и очаровательным местоположением. Мне дали скрипичный класс в музыкальном училище и место солиста в филармонии. Правда, меня назначили к тому же еще и заместителем директора этого же училища, но это было уже не так страшно. Главным было то, что я мог оставаться скрипачом. Надолго ли?
Через неделю вечером мои друзья провожали меня на московском Курском вокзале. Это были все мои милые москвичи, с которыми я расставался надолго, вероятно навсегда. Их – моих друзей – я терял. Терял я навсегда и город мой – мою Москву, в которой родился и вырос, в котором родились и жили мои родители, деды и прадеды. Это все были печальные результаты проигранных битв, тяжелых неравных битв с сильнейшим врагом – с моим собственным государством. А вот и последствие победы – моей победы. Ценой страшных усилий, при помощи верных, умных друзей и счастливого стечения обстоятельств, выиграл и я одно большое сражение – сражение за мой маленький любимый инструмент, который лежит сейчас в своем футляре в багажной сетке вагона, слегка покачиваясь в такт колесам. Как должен быть я счастлив, что мне удалось отстоять его – отстоять свое право играть на нем, отстоять свою любимую профессию… На этот раз мне это удалось. Удастся ли в следующий?
Мимо окна вагона бежали огни семафоров, мелькали железнодорожные постройки, мосты, будки, тянулись длинные заборы. Поезд мягко вздрагивал на стрелках. Скоро исчезли и пригороды, и только позади еще долго виднелось зарево от тысяч огней большого города – огней Москвы…