Глава 6 Музыка для театра. Композитор Сизов
Глава 6 Музыка для театра. Композитор Сизов
Художественное совещание заседало всегда в кабинете директора. Это была большая комната, обставленная с торжественной, но несколько мрачной роскошью. Стены были облицованы дубом. Стулья с высокими спинками были обиты бледно-желтым шелком. На стенах висели старинные гобелены и бронзовые барельефы. В углу, на тумбе, обтянутой темно-зеленым бархатом, стоял превосходный бюст Вахтангова. В течение всех тридцатых годов в этой комнате не было ни бюстов, ни портретов Ленина и Сталина. Слева от двери стоял огромный письменный стол директора. Посредине комнаты – другой длинный стол, покрытый зеленой шерстяной скатертью. Это и был стол заседаний художественного совещания.
Художественное совещание в мое время состояло из четырнадцати членов – все руководство театра, режиссеры, лучшие актеры, заведующий литературной частью – известный поэт Павел Антокольский – и, наконец, директор входили в их число.
За исключением нашего директора Ванеевой, все это были люди исключительно умные и культурные, обладавшие большими организационными и ораторскими талантами и к тому же безукоризненно порядочные и строго объективные в отношении своего театра и своих коллег.
Но вот блестящих первоклассных талантов в области театрального искусства не было среди них, за исключением разве огромного актерского дарования Бориса Щукина да, пожалуй, еще изящного, но несколько поверхностного, легковесного режиссерского таланта Рубена Симонова.
Гением чудесной силы в театре был в свое время Вахтангов, всегда умевший зажечь сердца своих учеников пламенем настоящего творчества.
Но Вахтангова уже давно не было, и в мое время общий характер всех заседаний художественного совета был чересчур рационалистичен для учреждения искусства и по тону скорее напоминал заседание кабинета министров или ученого совета профессоров, нежели страстные и пламенные споры художников.
По иронии судьбы, именно это преобладание рассудочного элемента над эмоциями, свойственными большим артистам, отличной организации и здравого смысла над творчеством помогло театру благополучно дожить до наших дней.
Лучшим из больших талантов, и только им одним, свойственна бескомпромиссная борьба не на жизнь, а на смерть за утверждение своих творческих идеалов. И не трудно себе представить, что было бы, если бы Вахтангов дожил хотя бы до 1937 года.
Без него же все текло довольно благополучно. Как опытные капитаны, вели вахтанговцы свой театральный корабль среди подводных скал, мелей и штормов советской действительности, умело лавируя, вовремя отступая, чуя заранее, куда дует ветер, и честно пытаясь сохранить максимум возможностей правдивого творчества и вахтанговских традиций.
И не их, конечно, вина, что этот максимум таял, как сосулька под лучами весеннего солнца, превратясь к 1937 году в мастерское ремесленничество и благонамеренное изображение утопической советской жизни в стиле «социалистического реализма».
Кроме четырнадцати действительных членов художественного совещания, на заседаниях присутствовала еще секретарша, а с осени 1933 года и мы – трое музыкантов – члены музыкальной коллегии. Конечно, наша тройка больше слушала, чем говорила на этих заседаниях. Только в тех случаях, когда дело шло о музыке, голос наш начинал звучать уверенно. Во всех же остальных случаях мы предпочитали слушать и наблюдать. А наблюдать было что! Все многочисленные бурные события в жизни русского искусства, в самый критический период его истории, проходили в сжатом и ярком виде перед нами, находя свое выражение в обсуждении бесчисленных разнообразных вопросов, связанных с театром. Вспоминая сейчас свою жизнь, я вижу, что нигде я так многому не научился и нигде так много не узнал, как на заседаниях художественного совещания нашего театра.
После смерти Вахтангова был установлен коллегиальный принцип художественного руководства театром. Все решения принимались простым большинством голосов. Художественная диктатура считалась настолько нежелательной, что каждого режиссера, даже очень талантливого, беспощадно изгоняли из театра, если он начинал обнаруживать диктаторские тенденции. Так, пришлось уйти из театра одним из самых способных режиссеров советского театра в настоящее время – Юрию Завадскому и Алексею Попову.
Только в 1937 году, когда Комитет по делам искусств нашел, что коллективный метод управления противоречит основным организационным принципам советского государства, было приказано учредить в нашем театре должность ответственного художественного руководителя, а у художественного совещания была отнята вся исполнительная власть. Оставили ему только функции чисто совещательного органа.
Но осенью 1933 года об единоначалии еще никто и не помышлял, и художественное совещание было единственным, безусловно демократическим учреждением, которое мне пришлось встретить за всю мою жизнь в Европе.
Председателем на совещаниях всегда был тот, кто занимал должность заведующего художественной частью – чисто техническую должность по составлению репертуара и планов работы актеров.
Ее занимал Василий Васильевич Куза – человек во многих отношениях замечательный. Было ему в то время года 32-33. Высокого роста, стройный и элегантный, с красивым властным лицом южного типа – он слыл одним из красивейших актеров Москвы. Актер он был неплохой, но его настоящее призвание лежало, несомненно, совсем в другой области, нежели область сценического мастерства. Куза был самым блестящим оратором, какого мне приходилось когда-либо слышать. Ясность мысли, яркая и оригинальная форма изложения, безукоризненное чувство меры – сдержанность там, где она бывала необходима, и безудержность темперамента в нужный момент, чудесный, обаятельный голос – все это имел Куза-оратор, будучи еще к тому же и превосходным организатором и умея отлично выполнить все то, о чем ему приходилось говорить.
Биография его была необыкновенна. Он происходил из старинного рода румынских королей. Фамилия Куза играла большую роль в истории Румынии. Интересно, что еще в 30-х годах родной дядя Василия Васильевича был одним из руководителей румынской фашистской партии «Железная гвардия» и, вместе с Кодреану и Гогой, пришел к власти в Румынии в декабре 1937 года. Кто-то из нас предложил тогда сыграть злую шутку и послать нашему Василию Васильевичу поздравительную телеграмму по случаю успехов его дядюшки.
Конечно, это в высшей степени непролетарское происхождение и столь непролетарские родственные связи не могли не помешать Кузе делать карьеру в театре. В начале двадцатых годов Василий Васильевич даже увлекся коммунистическими идеями и вступил кандидатом в партию. Но потом так и остался в кандидатах до самой своей смерти от немецкой бомбы в июле 1941 года.
Вообще, с началом сталинской эпохи доступ в коммунистическую партию для всех людей искусства страшно затруднился. Даже желающих, как правило, не принимали, не говоря уже о том, что всякое насильственное давление в этом смысле совершенно исключалось. Те из артистов и музыкантов, которые поступили в кандидаты партии еще в двадцатых годах, так и оставались ими все время, хотя по уставу партии, кандидатский срок был ограничен двумя годами. Из всего нашего большого коллектива только Куза и Миронов были такими «вечными кандидатами», а полноценных членов партии из числа художественного персонала театра не было вообще.
Театральная партийная организация, которая играла в жизни театра все большую и большую роль, с 1936 года активно вмешиваясь даже в вопросы художественного руководства, возглавлялась театральным парикмахером, которого звали Ваня Баранов. Кроме Вани, в парторганизации состояло еще с десяток членов: несколько рабочих сцены, заведующий столовой, редактор газеты, шеф театральной прачечной и один наш коллега – музыкант, игравший на тубе. Прошу прощения, что забыл о нем, когда писал, что среди художественного персонала театра не было действительных членов партии. Этот наш тубист – звали его Вася Румянцев – был, безусловно, и полноценным партийцем, и, конечно, являлся как музыкант членом художественного персонала театра. Был он еще молодым парнем, высоченного роста, носил очки и вид имел на редкость внушительный, однако был поразительно глуп и отличался какой-то удивительной упорной тупостью. Но не долго Вася оказывал честь парторганизации нашего театра своим участием в ее работе. В 1933-1935 годах многие из наших музыкантов-духовиков служили одновременно и в духовых оркестрах войск ОГПУ, получая, кроме жалованья и обмундирования, еще и право пользования прекрасными закрытыми магазинами этого могущественного учреждения. Поступил в один из этих оркестров и Вася Румянцев и исправно играл в нем на тубе в течение первых недель. Однако, придя раз вечером играть на спектакль, мы были потрясены видом огромного военного в великолепной форме офицерского состава ОГПУ, с четырьмя прямоугольниками на малиновых петлицах, что соответствовало званию полковника. Это был все тот же Вася. Партийный билет помог ему в течение нескольких дней сделать фантастическую карьеру в ОГПУ и превратиться из скромного музыканта в чекиста большого чина. Интересно, что для этой метаморфозы не понадобилось от Васи ничего, кроме партийного билета, ибо ничего другого у Васи и не было. Разве что умение играть на тубе. Но зачем чекисту уметь играть на тубе? Может быть, для того, чтобы дуть в уши заключенных на допросе, пытаясь выудить желанное признание?
В музыкальной коллегии художественного совещания пришлось мне узнать и тщательно изучить все вопросы, связанные с музыкой в театре. Передо мной раскрылось своеобразное, очень тонкое и сложное искусство, которое было неразрывно связано с русским театром в пору его расцвета во втором и третьем десятилетиях нашего века.
Как раз к тому времени, когда была организована у нас музыкальная коллегия, т.е. к 1933 году, относятся усиленные поиски лучшими режиссерами Москвы новых интересных форм спектаклей, так как советизация содержания репертуара была в полном разгаре и на сценах театров появлялось большое количество посредственных и лживых пьес, ставивших чрезвычайно ограниченные задачи актерам. Чтобы как-то скрасить убожество и примитивность этих пьес, приходилось выдумывать для них блестящие формы. Таким образом, «формализм», на который так ополчилось советское правительство с 1936 года, на самом деле был, в значительной степени, вызван к жизни политикой самого советского правительства в области искусства.
Музыка, при создавшемся положении, начала играть необыкновенно большую роль. Наш театр не составил исключения в этом смысле. Оркестр наш был увеличен. Лучшие композиторы Советского Союза приглашались писать музыку для наших постановок. Это были годы лебединой песни музыки в русском театре. Театр начал уже увядать. Но первые годы его падения проходили под звуки прекрасной музыки, которая как бы пыталась отвлечь внимание зрителя от общей печальной картины упадка искусства русского театра.
Увеличение значения музыкальной части в нашем театре и послужило причиной организации музыкальной коллегии при художественном совещании, в обязанности которой входило: 1) разработка вместе с режиссером плана музыкального оформления спектакля; 2) рекомендация подходящего композитора; 3) переговоры с этим композитором и контакт с ним во все время его работы в театре. Общий порядок создания спектакля в нашем театре был таков: после того, как пьеса бывала принята к постановке художественным совещанием, для нее выбирался режиссер. При выборе всегда принимались во внимание творческие склонности, стиль и характер дарования того или иного режиссера. Одному были близки русские бытовые пьесы, другому – шекспировские комедии, третьему – французская драматургия XIX века и т.д.
Когда режиссер был выбран, ему предлагали представить художественному совещанию свой план постановки спектакля и сделать о нем доклад. Сообразно с этим общим планом, режиссер определял и принцип музыкального оформления и подробно рассказывал о всех моментах в спектакле, где он предполагал ввести музыку и какую именно, т.е. говорил уже о самом характере этой музыки. Затем, на основании режиссерского доклада, приступали к выбору композитора. Для акимовского «Гамлета», например, выбрали Шостаковича. Для советской лирической комедии пригласили Кабалевского. Если спектакль был насыщен интонациями русской народной песни, приглашали одного из композиторов, которому был близок русский фольклор, например Шапорина. Для современной американской комедии приглашали композитора, умевшего в своем творчестве применять элементы джазовой мелодики. Для спектакля, в котором были необходимы эпизоды, сопровождающиеся симфонической музыкой романтического характера, приглашали Мясковского и т.д.
Конечно, все это было вполне логично и ясно, и все мы – члены музыкальной коллегии – быстро усвоили эти принципы создания музыкального оформления. Но в первые же недели нашей работы мы столкнулись с одной проблемой, которая показалась нам совершенно неясной и вполне нелогичной, вернее даже – проблемой, носившей какой-то странный и болезненный характер. Этой проблемой музыкальной части театра имени Вахтангова был композитор Николай Иванович Сизов – автор музыки к «Принцессе Турандот» и к «Коварству и любви».
* * *
С первых же дней моего поступления в театр я стал горячим поклонником этого замечательного композитора, вернее, его музыки. Самого его я тогда еще не знал. Все без исключения его работы для нашего театра были великолепны. Первая из них была «Принцесса Турандот», последняя по времени – «Коварство и любовь». Никакая театральная музыка, которую мне пришлось слышать, не могла сравниться с музыкой Сизова. Ни один из самых знаменитых композиторов не достигал в своих театральных работах такого совершенства, какого достиг Сизов. Но так как, кроме музыки для театра, он никогда ничего не писал, то я лично затруднился бы, если бы мне пришлось давать объективную музыкальную оценку его творчества. Если рассмотреть всю его музыку отдельно от спектаклей, для которых она была написана, то нужно было бы остановиться в полном недоумении, так как определенного творческого стиля обнаружить бы не удалось.
Можно всегда узнать «на слух» музыку любого композитора, но музыку Сизова узнать было невозможно. Она менялась от спектакля к спектаклю, как хамелеон, изменяя буквально все свои элементы – и гармонию, и мелодику, и даже инструментовки. Иногда его музыка была чрезвычайно хороша сама по себе – исполнена глубокого смысла и оригинальна. Иногда – почти пошла. Она бывала расплывчата и неопределенна по форме, как музыка импрессионистов. Иногда же необыкновенно четка и ритмична. Иногда музыкальный отрывок был вполне законченным и являлся цельным музыкальным произведением, которое можно было исполнить в любом симфоническом концерте. Иногда же все ограничивалось короткой музыкальной фразой, лишенной, как казалось, всякого смысла. Так, например, в первой картине «Коварства и любви», перед первой фразой героини, скрипка играла маленькое соло из четырех тактов, которое могло казаться бессмысленным с чисто музыкальной точки зрения, но в спектакле производило потрясающее впечатление.
Своего собственного «творческого почерка» у Сизова не было. Он его всегда находил заново, и находил именно тот, который был нужен для данной пьесы, для данного театра и даже для данного режиссера. И находил всегда идеально. Он владел удивительной способностью, не обладая своими собственными творческими идеями и стилем, глубоко проникать в творческие замыслы других и своей музыкой в совершенстве выражать дух, характер и особенности чужого гения. По музыке Сизова нельзя было узнать Сизова, но если его музыку слушал человек, знавший мировую литературу и московские театры, то он с легкостью мог определить, что вот эта музыка написана для Шиллера, а вот эта – для Диккенса, эта – для Гюго, а эта – для Мериме. Вот эта музыка написана для театра имени Вахтангова и носит в себе все элементы стиля именно этого театра, а вот эта написана для Художественного театра или, возможно, для его Первой студии.
Когда я начал работать в музыкальной коллегии, то первый вопрос, который мне захотелось выяснить, был – почему после премьеры «Коварства и любви» в 1929 году Сизов больше ничего не написал для нашего театра?
Когда я задал этот вопрос на художественном совещании, то на несколько секунд воцарилось неловкое молчание. То, что я услышал затем в ответ, показалось мне странным и в высшей степени неубедительным. Оказалось, что среди всех членов художественного совещания не нашлось ни одного человека, который согласился бы взять на себя переговоры с Сизовым, до того невыносимый характер имел этот человек, делая всякое общение с собой мучительным и трудным. Кроме того, он обладал болезненным самолюбием и обижался по каждому малейшему поводу и вообще без всякого повода. Уже после «Принцессы Турандот» он повздорил с дирекцией, придравшись к какому-то пустяковому случаю.
Но на этот инцидент посмотрели сквозь пальцы и пригласили его на следующую постановку. После долгих просьб и уговоров Сизов согласился и опять написал великолепную музыку, к концу работы перессорившись уже более серьезно чуть ли не со всем театром.
Помня, что интересы театра выше всего и ценя замечательный талант этого странного человека, не обращая внимания на сплошные обиды, ссоры, уговоры и извинения, его просили написать музыку к пяти спектаклям, что он и сделал. Интересно, что единственным человеком, с которым Сизов никогда не ссорился и с которым работал на редкость дружно, был сам Вахтангов. Но Вахтангова больше не было. Сизов продолжал ссориться, и терпение наших руководителей, наконец, лопнуло. На одном из заседаний художественного совещания было принято решение никогда больше Сизова для работы в театре не приглашать. Однако, когда через два года понадобился композитор для «Коварства и любви», музыкальный план которого предполагался очень сложным и важным, пришлось нарушить принятое решение и опять пригласить этого невозможного человека. На этот раз его уговаривали несколько человек в течение месяца. Он требовал письменных извинений – ему их посылали; ему понадобились извинения устные от директора и заведующего художественной частью – они были ему даны. Наконец, он согласился. Работать с ним было зачастую так же трудно, как и вести переговоры. Режиссер «Коварства и любви» – Борис Захава – рассказывал мне, что Сизов замучил его, требуя ясного ответа на вопрос: «Для чего нужна вам музыка в этом спектакле?»
– Я ему подробно рассказывал о моем плане, – говорил Захава, – но его это не убеждало. Он все твердил мне, что я ошибаюсь и что музыка в «Коварстве и любви» мне совершенно не нужна. Странный это был спор между режиссером и уже приглашенным композитором. Один раз мы проговорили всю ночь напролет, и уже было светло, когда Сизов ушел от меня в особенно мрачном настроении, ни до чего не договорившись и не поняв меня. После этого он неделю вообще не показывался в театре, а через неделю позвонил мне по телефону: «Я долго думал, – сказал он мне, – и мне кажется, что я понял. Но я еще не вполне уверен».
Сизов написал для этого спектакля музыку, которая была, по моему мнению, лучшим музыкальным оформлением за всю историю русского театра. Ни театральные работы Шостаковича, ни музыка для театра Кабалевского, Прокофьева и многочисленных других московских композиторов не поднимались никогда до совершенства, которого достиг Сизов в этой, шестой по счету, его работе для нашего театра. Как, какими средствами он достиг этого совершенства? Почему, например, в трагическую сцену отравления в последней картине он ввел простой лирический вальс, написанный для скрипки, виолончели и рояля? Зачем понадобилось ему ввести рояль, когда в его распоряжении был отличный оркестр? И каким образом оказался вальс идеальной музыкальной краской для кульминационного момента большой и мрачной трагедии?
После премьеры «Коварства и любви» состоялся торжественный банкет. Присутствовавший на банкете Николай Иванович Сизов нашел, что тост, провозглашенный в его честь, был произнесен в недостаточно почтительных выражениях и, что было особенно возмутительно, следовал не непосредственно после тоста в честь главного режиссера Захавы, а после тоста в честь художника и второго режиссера спектакля Н.П. Акимова. Этого было достаточно, чтобы Сизов тут же встал из-за стола, громко отодвинув стул, с возмущением бросил салфетку на стол и ушел, ни с кем не простившись.
На следующий день художественное совещание во второй раз вынесло решение – никогда больше не приглашать Сизова на работу в наш театр.
И, однако, через четыре года – в 1933 году – это решение чуть-чуть не было нарушено во второй раз, на этот раз по моей инициативе.
Так как я не пережил всех трудностей личного общения с Сизовым и внутренне не очень верил в них, а к тому же был исполнен искреннего восхищения его талантом, то мне удалось уговорить художественное совещание еще раз пригласить его писать музыку для новой комедии советского писателя Валентина Катаева «Дорогой цветов».
– Хорошо, – ответили мне в художественном совещании, – но при условии, что все переговоры с ним возьмете на себя вы сами. Посмотрим, как выполнит эту задачу наша молодая «музыкальная коллегия».
Сизов жил в одном из бесчисленных переулков между Арбатом и Пречистенкой. Мне всегда казалось, что огромное большинство всех людей искусства и литературы, создавших славу России в первой четверти нашего столетия – музыканты, поэты, артисты – жили в кривых и узких переулках этого московского Монпарнаса, полных непередаваемой прелести, со своими маленькими старинными особняками с колоннами и фронтонами в стиле ампир.
В крошечных комнатах своей квартиры встретил меня Николай Иванович Сизов. Было ему тогда около пятидесяти, но он выглядел много старше своих лет. Выражение его лица было суровое и замкнутое, когда он сдержанно здоровался со мной. Был он роста высокого, держался прямо. Костюм на нем был бедный, но опрятный и какой-то старомодный.
– Чем могу служить? – спросил он меня сухо, не предлагая сесть.
– Я к вам с большой просьбой от имени художественного совещания и от имени нашего оркестра (я знал, чем можно было подкупить Сизова: он всегда хорошо относился к музыкантам). Мы все были бы счастливы, если бы вы согласились написать музыку для нашего нового спектакля. Убедительно прошу вас не отказываться. Нечего и говорить о том, что театр заранее согласен на все ваши условия.
Сизов молча смотрел на меня и, по-стариковски, двигал ртом. Так прошла минута.
– Прошу садиться, – произнес он, наконец, церемонным жестом показывая на стул. Я сел, а он остался на ногах и даже отвернулся от меня и заходил по комнате из угла в угол. Так прошло еще довольно много времени. Я начал чувствовать какую-то неловкость. Я был смущен. Весь мой порыв и вся моя храбрость исчезли.
– Кто вас послал ко мне? – спросил он меня, перестав, наконец, ходить и остановившись на середине комнаты.
– Как я уже вам сказал, Николай Иванович, меня послало художественное совещание.
– Прошу меня простить, молодой человек, но я вам не верю. Они знают, что я не хочу иметь никакого дела с ними. Они тоже не хотят иметь никакого дела со мной. Прежде чем ответить вам, я прошу сказать мне прямо: кому пришла мысль послать вас ко мне?
Разговор принимал характер тяжелый и напряженный. Я долго и подробно объяснял. Говорил о музыкальной коллегии, о том, как ценит его оркестр, о моем собственном отношении к его творчеству, наконец, рассказываю о том, как мне поручили вести с ним переговоры.
– Прошу вас не отказываться, – закончил я. – Давайте работать вместе. Давайте создавать настоящее искусство. Ведь, в конце концов, личное не так уж важно. Я понимаю, что к вам отнеслись не с тем вниманием, которого вы заслуживаете, но теперь будет иначе. Музыкальная коллегия дает вам свое слово.
– Мне не нужно их внимания, – прервал меня Сизов резко. – Дело не во внимании. Просто… Просто видеть я их всех не могу. Противны мне они все. Вот и все… Вы говорите «искусство»! Эх, молодой человек, молодой человек… А вы знаете, что такое искусство? Неужели никто из вас не видит, что его уже давно и нет – искусства-то, а они все чёрту служат, да и вы вместе с ними. А искусство-то они же и продали за квартиры с ванной, да за закрытые распределители. А себе оставили от искусства одни подошвы – да и те дырявые. Положим, надо же и вам всем жить, но меня-то уж увольте! Я-то совести своей не продам. А ведь искусство-то настоящее – это и есть совесть. Да, да – совесть художника! И еще искусство есть, молодой человек, – правда, а вы все лжете и мне предлагаете… – Сизов оборвал тираду и опять заходил по комнате. Я молчал.
– Кто режиссер этого спектакля? – неожиданно спросил Сизов.
Я назвал режиссера.
– Скажите, чтобы он пришел ко мне. Я хочу поговорить с ним о пьесе. Не смею больше задерживать.
– До свиданья, Николай Иванович. Был очень рад…
– Прощайте. Оркестру от меня привет. После разговора с режиссером, длившегося несколько часов, Сизов попросил три дня на размышления. Через три дня он позвонил в театр по телефону и вызвал меня.
– Я долго думал о возможности моей работы с вашим театром…
– Да, Николай Иванович, и…
– …и пришел к заключению, что это невозможно. А главное, это не нужно. Этой лживой пьесе, которую вы хотите поставить, музыка не нужна.
– Мы говорили вам, что это бесполезная затея – связываться с этим чудаком, – сказали мне в художественном совещании, когда я передал ответ Сизова.
Через год после этого Сизов написал чудесную музыку к «Пиквикскому клубу» Диккенса в Художественном театре, но, как всегда, поссорился и ушел, хлопнув дверью.
Еще через год он написал музыку к «Комику XVII столетия» Островского во Втором Художественном театре, но и здесь финал был тот же самый.
В конце 1935 года его, уже сильно нуждавшегося и больного, пригласил режиссер Рубен Симонов заведовать музыкальной частью в свою собственную театральную студию. Симонов был верный и преданный поклонник Сизова.
Как-то раз я встретил Симонова в коридоре нашего театра и спросил, как чувствует себя Николай Иванович на новом месте.
– Вчера ушел, – ответил Симонов. – Не мог он больше терпеть, да и я тоже. Как бы мы оба ни старались – сил больше нет… Ни у него, ни у меня.
Постепенно снимались с репертуара спектакли с музыкой Сизова, и Москва начала уже забывать его имя. Перед войной я встречал иногда на Арбате этого высокого старика в старомодном пальто с бархатным воротником, в выцветшей черной шляпе и с неизменной палкой в руке. Выглядел он худым и постаревшим, но держался все так же прямо. А в глазах его никогда не затухал какой-то неукротимый и беспокойный огонь.
Какая странная и трагическая судьба выпала на долю многих талантливейших людей России…