Глава 3 Неустанная забота партии об актерах
Глава 3 Неустанная забота партии об актерах
В 1933 году, когда у нас в театре ставили «Гамлета», затрачивая на роскошную постановку сотни тысяч рублей, и пожинали лавры от успеха «Егора Булычева», страна переживала последствия сталинской политики коллективизации деревни и ликвидации классово-враждебных элементов. Это была одна из самых страшных эпох в истории России.
Весной 1933 года наш театр поехал на гастроли на Урал, на большие металлургические заводы. Во время этой поездки я и мои товарищи получили печальную возможность своими глазами увидеть часть того, что делалось в нашей стране. Не забуду никогда бесконечных товарных эшелонов с забитыми крест накрест дверьми вагонов и с решетками на единственном окошке. Сквозь решетки были видны люди в лохмотьях, с бледными изможденными лицами. Вагоны сопровождались многочисленной охраной с винтовками, в форме войск ОГПУ. Это везли «кулаков» в концлагеря и в ссылку.
Голод, начавшийся еще в 1930 году, достиг к 1932 году своего апогея. На Украине вымирали от голода миллионы. Сотни деревень совершенно обезлюдели. В 1933 году начался страшный голод на Северном Кавказе и на Урале. На каждой городской станции, через которую мы проезжали, мы видели сотни и тысячи голодных крестьян, пришедших из последних сил в поисках куска черствого хлеба из своих деревень. Длинными серыми рядами сидели они у стен вокзалов, тут же спали, тут же и умирали, и каждое утро станционная охрана увозила их трупы на телегах, покрытых брезентом.
На всем пространстве Советского Союза в эти годы свирепствовала политика жесточайшего «классового террора». «Бывших» и их детей, так же как и детей «кулаков», выгоняли со всех служб, исключали из учебных заведений и, наконец, просто выселяли из больших городов на все четыре стороны. Эта последняя мера «социальной изоляции» нашла свое высшее выражение в проведенной весной 1933 года паспортизации. Во время выдачи населению паспортов в самой Москве более миллиона москвичей их не получили и потеряли навсегда право жительства в своем родном городе. В число этих изгнанников вошли все мало-мальски сомнительные в политическом отношении и подозрительные, с большевистской точки зрения, по своим связям с прошлым люди и их семьи. Конечно, все без исключения «лишенцы» были выселены из Москвы в первую очередь.
Все это ни в малейшей степени не коснулось московских учреждений искусств, в том числе и театра имени Вахтангова.
Надо сказать, что, помимо всех тех преимуществ, которые полагались нашему театру и его служащим, в связи с его положением в советском обществе, наши руководители тоже приложили немало усилий и изобретательности к тому, чтобы сделать свою жизнь и жизнь своих товарищей по театру как можно более приятной во всех отношениях как дома, так и на работе, в самом театре.
Более того, если уровень художественного творчества театра после смерти Вахтангова медленно, но неуклонно падал, ни разу не поднявшись до вершин большого искусства, достигнутых вахтанговским гением, то в областях хозяйственно-бытовой и, так сказать, «финансово-политической» наблюдался совершенно обратный процесс быстрого и интенсивного прогресса. Строили новые дома, перестраивали здание театра, улучшали оборудование сцены, доставали сотни вещей, которые, казалось бы, нельзя было достать в стране ни за какие деньги и которые с каждым годом повышали стандарт нашей жизни и условий работы, приближая нас к утопическим условиям «совершенного социалистического общества». Многие из наших руководителей проявили себя прямо изумительными администраторами и хозяйственниками, людьми большого ума и больших талантов, постигшими в совершенстве все сложные особенности благополучного существования в трудных и опасных условиях «первого в мире социалистического государства трудящихся». И надо правду сказать в их оправдание, что с начала тридцатых годов общие политические условия в области искусства все более и более суживали и ограничивали возможность художественного творчества, заставляя театральных руководителей искать применения своей энергии и своих способностей в другом направлении.
Связи нашего театра, вплоть до рокового 1937 года, были поистине огромны, вернее даже – почти безграничны. Помимо особого расположения, которое нам выказывал Максим Горький, было еще несколько влиятельнейших в те годы членов правительства, которые дарили нашему театру свои исключительные симпатии и были у нас завсегдатаями. К их числу и к числу поклонников наших некоторых красивых актрис относились в первую очередь Авель Енукидзе – секретарь ЦИКа СССР – старый приятель Сталина; Сулимов – председатель Совнаркома РСФСР и Агранов – заместитель начальника ОГПУ. Кроме этих, достаточно важных особ, всегда готовых сделать все возможное для нашего театра, были и более высокие персоны, отношения с которыми были, конечно, более официальными. К их числу относился в первую очередь нарком обороны СССР маршал Ворошилов и В.М. Молотов.
Под покровительством всех этих могущественных людей всем нам жилось приятно и спокойно.
Классовая дискриминация не существовала для лучших московских театров. Так, среди многочисленных служащих нашего театра, начиная от актеров и кончая рабочими сцены и билетерами в зале, было немалое количество «классово чуждых и враждебных элементов», место которым, по советским законам, было совсем не в стенах московского театра, а в значительно менее приятном и благоустроенном месте.
Впрочем, это касалось и других первоклассных московских театров, в первую очередь Большого, Малого и Художественного. Старичок с маленькой белой бородкой, служивший в скромной должности гитариста в Художественном театре, был до революции одним из богатейших людей Москвы – владельцем нескольких десятков огромных домов в центре города. В хоре и в балете Большого театра благополучно спасалось от больших неприятностей немалое количество сыновей и дочерей «бывших». В Малом театре спокойно переживала многочисленные бури советской эпохи Луиза Федоровна Александрова – бывшая статс-дама при императрице Александре Федоровне и бывшая симпатия императора Николая Второго. После того как ее близкие отношения с императором стали явными, ей пришлось покинуть Петербург и переселиться в Москву. Здесь Луиза Федоровна поступила в Малый театр актрисой на незначительные роли, и это спасло ей жизнь. В том же Малом театре в должности помощника заведующего монтировочной частью служил некий Владимир Александрович Шрамченко. До революции он был чиновником особых поручений при московском генерал-губернаторе в чине статского советника и заведовал отделом иностранных паспортов в московском отделении Министерства внутренних дел. Также в Малом театре служил и в 1940 году тихо умер своей смертью Евгений Александрович Зубов – бывший граф и потомок знаменитого екатерининского фаворита, до революции бывший ротмистром лейб-гвардии гусарского полка.
Когда в тридцатых годах в Художественном театре был возобновлен спектакль «Царь Федор Иоаннович», то понадобился квалифицированный звонарь, чтобы звонить на церковных колоколах за кулисами. Но где же было найти церковного звонаря в сталинской Москве тридцатых годов? В Москве его и не нашли, как ни искали, а вот в одном из концлагерей на Севере нашли знаменитого звонаря – старика, который был до революции главным звонарем на колокольне Ивана Великого в Московском Кремле. Звонаря немедленно освободили и доставили в Художественный театр, где он благополучно звонил за кулисами в свои колокола.
Наш театр имени Вахтангова, конечно, не составлял исключения в этом отношении.
Один из наших электротехников был сыном генерала царской армии Г. Наш дирижер был племянником одного из министров внутренних дел царского правительства X., а среди наших молодых актрис выделялась своими тонкими породистыми чертами лица и вечно грустным выражением больших прекрасных глаз княжна Рита Оболенская.
Но, может быть, наиболее невероятный случай, и притом не только за кулисами московских театров, но и вообще на всей территории Советского Союза, являл собой мой сосед по пульту – концертмейстер нашего оркестра – граф Николай Петрович Шереметев. Потомок одного из стариннейших и знаменитейших дворянских родов России, он был еще совсем молодым человеком, всего лишь на несколько лет старше меня, когда я познакомился с ним в 1931 году. Внешность он имел превосходную. Таких уже не встретишь сейчас в России. Часто мне казалось, что если бы надеть на него блестящий военный мундир конца XVIII или начала XIX века, то стал бы он одним из оживших портретов блестящих гвардейских офицеров екатерининского и александровского времени, какие украшают стены петербургского музея императора Александра Третьего и картинные галереи старинных императорских дворцов. Я просидел с ним за одним пультом в течение восьми долгих лет. Отношения у нас с ним всегда были хорошие, однако никогда не переходили в тесную дружбу. Первые годы он был чрезвычайно требователен и придирчив ко мне, воспитывая из меня настоящего помощника концертмейстера. Сам он был превосходным скрипачом, музыкантом большой культуры и обладал звуком исключительной красоты, силы и очарования. Слух у него был абсолютный. Ему я обязан, в первую очередь, моей квалификацией оркестрового скрипача и хорошей интонацией.
Вспоминая сейчас все его поведение, его манеру обращения с людьми и разговора, даже его характер, я не мог бы сказать о них ничего определенного. Я никогда в жизни не встречал людей, которые были бы так изменчивы, так многолики, как он – граф Николай Петрович Шереметев. Иногда он бывал простоват, даже груб, всеми манерами, разговором и даже костюмом напоминая простого рабочего. Кстати, наши рабочие сцены любили его чрезвычайно, и со многими из них он дружил. Иногда он производил впечатление человека скромного, молчаливого и незначительного. Иногда же он бывал блестящ и элегантен, выделяясь даже среди наших наиболее блестящих молодых актеров.
Когда театр принимал гостей из-за границы – писателей, артистов, режиссеров из Франции, Англии, Германии и других стран, – то Шереметева всегда выпускали вперед, так как он был единственный из всех нас, свободно говоривший на всех главных языках мира. И глядя на него, когда он – спокойный и непринужденный, в превосходно сшитом черном костюме – рассказывал главному режиссеру парижской «Comedie Franсaise» на безукоризненном французском языке о Вахтангове и об истории его театра, трудно было поверить, что это был тот же самый Николаша, который вчера в потертых брюках и в засаленной черной косоворотке обсуждал в рабочей «курилке» со своими приятелями рабочими планы будущей поездки на охоту. Охоту, теннис и водку он любил сильно. Пил много, но не пьянел. Разве что когда уж очень много выпьет, становился более разговорчивым, чем обычно. Это бывали единственные моменты, когда можно было от него услышать кое-что из его прошлого, да и то не много. Его же собственную историю рассказал мне не он сам, а наши товарищи – актеры.
Николай Петрович был прямым потомком графов Шереметевых. Детство свое он провел в Шереметевском дворце в Петербурге. В гимназии он не учился, к нему на дом ходили лучшие учителя России. Знаменитый русский поэт Гумилев, расстрелянный большевиками в 1921 году, преподавал ему ассирийский язык. Его отец был большим любителем музыки и содержал даже свой собственный оркестр. Когда Николаше исполнилось семь лет, его стали учить играть на скрипке. Надо сказать, что в фамильном музее графов Шереметевых была великолепная коллекция старинных инструментов, один из которых – превосходная скрипка Амати – был подарен мальчику. Эта скрипка так и пережила годы революции и годы разрушения старой России, не расставаясь со своим хозяином, а теперь благополучно звучала в нашем оркестре. По счастливой случайности (которые так часты в бурные исторические годы), почти вся семья Шереметевых уцелела в годы революции, за исключением двух старших братьев Николая Петровича, погибших во время знаменитого Ледового похода белого генерала Корнилова на юге России.
Еще во время работы Вахтангова над «Турандот», в самом начале нэпа, поступил молодой Николаша скрипачом в театральный оркестр, а через некоторое время без памяти влюбился в лучшую актрису театра – исполнительницу роли самой принцессы Турандот и любимую ученицу Вахтангова – Цецилию Львовну Мансурову.
Цецилия Львовна была необыкновенно хороша собой. Было в ее прелестном лице, в изгибе тонких губ, в выражении прекрасных карих глаз какое-то непередаваемое, всепобеждающее очарование. К тому же она была очень талантлива. Но она была уже замужем, да и по новым демократическим понятиям была слишком большая дистанция между премьершей театра и скромным молодым скрипачом из оркестра. Однако настойчивое ухаживание красивого молодого человека, ухаживание самого тонкого порядка, чего в наш век уже не встретить, когда предмет поклонения окружается сплошной цепью самого изысканного внимания, а также (что греха таить!) обаяние громкого имени знаменитой графской фамилии – сделали свое дело. Мансурова стала отвечать взаимностью Николаше. В 1924 году всей семье Шереметевых удалось получить разрешение на выезд за границу – в Париж. Николай Петрович тоже получил заграничный паспорт и – в самый последний момент – разорвал его. Любовь его зашла уже слишком далеко. Семья Шереметевых уехала за границу, а Мансурова разошлась со своим первым мужем и вышла замуж за молодого графа Шереметева.
Много доставил ей в будущем забот и хлопот ее молодой красивый муж (он был на 7 или 8 лет моложе ее). В течение всех последующих лет ОГПУ арестовывало Николая Петровича десять раз. И ни разу не сидел он в тюрьме больше чем десять дней. Тотчас же ехала верная и любящая его супруга к сильным и могущественным своим почитателям, в первую очередь к заместителю начальника ОГПУ Агранову, и тотчас же давался приказ об освобождении молодого графа из лубянских подвалов. Аресты повторялись. Никак не могли советские власти примириться с тем, что живой граф Шереметев ходит на свободе по улицам пролетарской столицы. Но связи Цецилии Львовны были сильнее советских законов. Николай Петрович продолжал благополучно играть в театре на скрипке, а в 1929 году даже поступил студентом в Московскую консерваторию. Это был как раз тот год, когда началась особенно жестокая классовая дискриминация во всех советских высших учебных заведениях и когда достаточно было иметь дядюшку – в прошлом владельца мелочной лавочки или деда-дьякона, чтобы вылететь из учебного заведения без права обратного поступления когда-либо в будущем.
Когда в Москве проходила паспортизация, пошел, конечно, получать паспорт и Николай Петрович. В районном паспортном отделе, куда он пришел вместе с другими вахтанговцами, сидел молодой милиционер. Проверив по списку и найдя фамилию Шереметева среди тех, кому надлежало паспорт выдать, милиционер усомнился на мгновение и, заподозрив ошибку, спросил:
– А не будете ли вы, гражданин, родственником графов Шереметевых?
– Я и есть сам граф Шереметев, – ответил Николай Петрович.
Милиционер опешил на минуту, потом сорвался с места и бросился в кабинет начальника паспортного отдела. Через довольно значительное время он возвратился обратно. Красное лицо его выражало крайнюю степень возбуждения. Он взволнованно говорил что-то своим товарищам по работе – другим милиционерам, находившимся в комнате. Все они встали из-за своих столов, подошли к барьеру, отделявшему их от посетителей, и уставились на настоящего живого графа Шереметева. Несколько секунд длилось абсолютное молчание. Потом пролетарское сердце паспортного чиновника не выдержало.
– Бери, бери паспорт, барское отродье, – прошипел он, побагровев и швыряя паспорт под ноги Шереметеву. Он прибавил еще самое сильное из всех ругательств, существующих на русском языке.
Рядом с такими «бывшими» львами, как граф Шереметев или статс-дама императрицы, я казался совсем мелким зверем с моим дедом-фабрикантом и отцом – старым инженером.
Паспорт мне дали без всяких затруднений.
– Где ваш отец? – спросил меня только чиновник – молодой человек новой, сталинской формации, подтянутый и молодцеватый, с пронзительными недобрыми глазами.
– Выслан, – ответил я.
– Вы были лишены избирательных прав?
– Да, был.
– Когда восстановлены?
– Три года тому назад.
– Работаете в театре Вахтангова?
– Да.
– Распишитесь здесь. Получите паспорт. Все. Хороший у вас театр, товарищ Елагин.
Конечно, никто из наших театральных служащих никогда не отбывал военную службу. Все районные военные комиссариаты Москвы просто знали, что призывать вахтанговцев на военную службу не следует, так как все равно они служить не будут. Помню, меня несколько раз вызывали в эти учреждения и каждый раз отпускали обратно, сказав при этом несколько приветливых слов по адресу театра. А один раз военный чиновник, передавая мне обратно мой военный билет, откровенно попросил оставить ему на следующий выходной день две контрамарки в кассе театра.
В начале тридцатых годов невозможно было купить железнодорожный билет дальнего следования, и люди тщетно простаивали дни и ночи в очередях, чтобы протолкнуться к заветному окошечку железнодорожной кассы. Но это затруднение нас тоже не касалось. С нашим театральным удостоверением мы могли пойти прямо к начальнику любой московской железнодорожной кассы, и он немедленно давал нам драгоценный билет из числа тех, которые были у него всегда резервированы для людей из ОГПУ и для партийных чиновников.
Один раз моя мать уехала в Ленинград к своей сестре и никак не могла вернуться обратно в Москву. Билет на поезд в Ленинграде нельзя было достать ни за какие деньги. Когда я сообщил нашему театральному администратору о затруднениях матери, он просто посоветовал мне написать матери, чтобы она лично пошла к начальнику Ленинградской городской железнодорожной кассы и передала ему привет от него – администратора театра имени Вахтангова.
– Если ее не будут пропускать в кабинет начальника, то пусть прямо говорит: «Я из театра имени Вахтангова».
Мать сделала все так, как посоветовал ей наш администратор, и, конечно, получила лично от начальника кассы билет в Москву вместе с просьбой передать обратный привет. И это было в Ленинграде, за 600 километров от Москвы и нашего театра.
Во все театры Москвы мы ходили всегда бесплатно, предъявив в кассе наше театральное удостоверение. Но это уже была мелочь. В общем же надо сказать, что в первой половине тридцатых годов для нашего театра не было ничего невозможного, причем это было в такой стране и в такое время, когда почти всё и почти для всех было невозможно.
В стенах театра было предпринято все для того, чтобы сделать пашу работу как можно более приятной, и для того, чтобы каждый из нас, находясь за кулисами, не испытывал тех многочисленных лишений и неудобств, которые испытывало в те годы (да и не только в те годы) огромное большинство советских граждан.
Новое здание театра было выстроено незадолго до моего поступления. Помещалось оно на углу Арбата и улицы Вахтангова и внешне имело вид умеренно современный. Чувствовалось влияние Ле Корбюзье, но не настолько, чтобы обыкновенные окна были заменены какой-нибудь стеклянной стеной, а вход в здание помещался бы не в середине фасада, как обычно, а где-нибудь совсем в другом месте. Зато здание внутри было удобно и вместительно. Начиная от просторного гардероба для публики и кончая зрительным залом на 1500 мест, с превосходной акустикой и удобными креслами – все было сделано солидно, но в то же время и с хорошим вкусом. Великолепная дворцовая мебель в белом и желтом фойе для публики, роскошные бархатные портьеры на окнах, огромные зеркала во всю стену и прекрасные севрские вазы на красивых тумбах в углах – все это действительно создавало у зрителя праздничное приподнятое настроение, о котором всегда мечтал Вахтангов. Как жаль, что это прекрасное здание уже не существует больше. 23 июля 1941 года оно было совершенно разрушено большой немецкой фугасной бомбой. Какая трагическая случайность! На пространстве всего Арбата и всех прилегающих к нему улиц и переулков была сброшена немцами за всю войну всего-навсего одна-единственная фугасная бомба. И эта единственная бомба совершенно точно попала в здание театра имени Вахтангова, разрушив его до основания и убив всех, кто находился в этот момент в здании.
За кулисами у нас, усилиями наших руководителей, была создана совершенно исключительная обстановка. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что социализм у нас в театре был «осуществлен полностью». Как только мы переступали порог артистического подъезда и входили в артистический вестибюль, мы попадали в обстановку порядка, цивилизации, высокого стандарта жизни и внимания к каждому из нас. В вестибюле в стеклянных будках стояли телефоны, которыми каждый из нас мог пользоваться совершенно бесплатно. Верхнюю одежду мы оставляли нашей постоянной дежурной Арише – симпатичной женщине, с открытым русским лицом, которая каждого из нас звала по имени и отчеству. Правда, полные имена всех нас были выбиты на изящных стальных дощечках, прибитых под вешалками, на которых висели наши шубы и пальто.
Из вестибюля проходили мы в коридор, который вел в уборные актеров. По стенам этого коридора висели стенные газеты различных групп театральных служащих, в том числе и газета нашего оркестра под названием «Crescendo». Выходила она раз в месяц и выглядела очень красиво. В этой газете мы совершенно открыто писали обо всем, что нам не нравилось в нашей театральной жизни и что, по нашему мнению, можно было бы улучшить. Помещали мы злые и острые карикатуры на тех из наших руководителей, которыми мы были почему-либо недовольны. Особенно попадало от нас директору театра Екатерине Николаевне Ванеевой – старой коммунистке, бывшей еще в конце прошлого столетия в эмиграции в Швейцарии вместе с Лениным. Вспоминая сейчас эту старую, полную женщину, я вижу, что она была весьма безобидна для всех нас, хотя и достаточно глупа. Но так как глупость соединялась у нее с мягким характером, то вреда от нее было не много.
Кроме нескольких стенных газет, в театре выходила еженедельно и обычная печатная газета под названием «Вахтанговец». Небольшая типография помещалась у нас же в здании и была неплохо оборудована.
В том же коридоре, который вел в помещение для артистов, находилась дверь в артистический буфет. Этот превосходный буфет, в котором всегда можно было найти и вкусные бутерброды с икрой и балыком, и холодные заливные блюда, и горячие сосиски с капустой, не говоря уже о всевозможных сортах конфет, пирожных и фруктов, был открыт только по вечерам. Днем же к нашим услугам была большая столовая, которая помещалась в нижнем этаже театрального здания и при которой было, кроме того, еще специальное диетическое отделение. Рядом со столовой находилась небольшая комната, где можно было по «твердым» ценам (т.е. по очень дешевым) купить бутылку хорошего грузинского коньяка, крымского белого вина или шампанского.
Под сценой был оборудован бильярд, чтобы артисты, не занятые в спектакле, могли приятно и нескучно коротать свободное время. К их же услугам была и читальня рядом с буфетом, где можно было получить всегда все советские газеты и журналы. Хорошая библиотека была открыта днем и помещалась в другом конце здания. К нашим услугам была театральная прачечная – совершенно бесплатно. Отличные наши театральные портные шили нам хорошие костюмы, правда не бесплатно, но сравнительно недорого.
В помещении театра находился целый ряд врачебных кабинетов, где в определенные дни недели принимали превосходные врачи по всем специальностям, конечно, совершенно бесплатно. Немного позднее в одном из этих кабинетов поместилось даже отделение московского Института красоты, где наши дамы уничтожали свои морщины и превращались из брюнеток в блондинок и наоборот, а мужчины пытались, при помощи современных способов электролечения, приостановить постепенное облысение – и все это совершенно бесплатно.
В театре для всех желающих был организован так называемый Институт повышения квалификации. Любой из нас мог изучать любой предмет, любое дело по своему выбору за счет театра. Большинство из моих товарищей – музыкантов – занималось по специальности у лучших московских преподавателей. Один из моих друзей – альтист – брал уроки живописи. Я сам учился в это время в консерватории и поэтому мало пользовался услугами театрального института. Но все же и я взял несколько уроков инструментовки для джаза – предмет, который меня интересовал в те годы и о котором мне ничего не могли сообщить мои консерваторские преподаватели.
В годы всеобщего увлечения современными танцами для всех нас был организован специальный курс под руководством лучших московских преподавателей. К таковым причисляли одного шведа – стройного элегантного блондина и американского негра Генри Скотта. Хотя оба они были хорошими преподавателями танцев и знали свое дело, мы все же отдавали предпочтение Генри Скотту. В негре чувствовали мы все что-то «настоящее», джазовое. Вероятно, то же самое чувство испытывало, кроме нас – вахтанговцев, еще очень большое количество москвичей, потому что Генри был в эти годы весьма известной и знаменитой фигурой в Москве, имел огромный успех у самых изысканных московских дам и зарабатывал раз в десять больше, чем директор какого-нибудь военного завода. Он приходил к нам на уроки всегда в сопровождении переводчика, пианиста и ассистентки – очаровательной элегантной блондинки.
Кроме того что мы могли ходить всегда совершенно бесплатно во все театры Москвы и даже в кино, часто в самом нашем театре устраивались великолепные по качеству так называемые «ночные» концерты. Лучшие музыканты, певцы и балерины Советского Союза всегда с готовностью откликались на просьбу выступить для вахтанговцев, причем делалось это, конечно, совершенно безвозмездно. Концерты эти были обычно короткими. Они редко продолжались больше часа и устраивались всегда ночью после спектакля. Обычно в них участвовало не больше трех исполнителей. Например, в одном из таких концертов в 1936 году участвовали: лучший скрипач Советского Союза – Давид Ойстрах, лучшая балерина Москвы – Марина Семенова и композитор – Сергей Прокофьев. Бывало всегда в этих концертах что-то особенно теплое, какая-то располагающая интимность и уют, как бывает, когда знаменитый артист выступает в гостиной, дома у своих друзей. К этому примешивалось всегда чувство благодарности и дружеской солидарности с лучшими артистами России, отдававшими нам свое дорогое время и свое прекрасное искусство.
Конечно, и ложа дирекции в нашем театре была всегда к услугам выдающихся артистов. Почти каждый вечер бывали у нас на спектаклях почетные гости. К ним относились не только наши знаменитые соотечественники, но также и иностранные гастролеры (в первой половине тридцатых годов), приезжавшие давать концерты в Москве. Помню, последним из таких иностранных гостей был у нас в театре (в 1936 году) великий гитарист Андрэ Сеговия. Он смотрел пьесу Шекспира «Много шума из ничего», а после спектакля любезно согласился поиграть для нас. Кто-то из нашей молодежи поехал в гостиницу, где жил Сеговия, за гитарой, а мы все собрались в нашем прекрасном белом фойе. Было уже за полночь, когда из кабинета директора вышел к нам Сеговия. За ним шел Щукин, в руках у него был футляр от гитары знаменитого артиста. Футляр из крокодиловой кожи был весь оклеен ярлыками отелей всех стран мира. Сеговия сыграл нам четыре вещи, в том числе этюд Таррэги «Альгамбра». Я много раз слышал этого замечательного музыканта, но его выступление у нас в театре, в маленьком белом фойе, оставило у меня на всю жизнь особенно яркое, незабываемое впечатление.
Несколько раз в год устраивались у нас банкеты, на которые приглашалось также небольшое число гостей – выдающихся молодых музыкантов, балерин Большого театра, писателей, близких нашему театру, а иногда и видных партийных и правительственных деятелей, конечно, не самого высшего разряда, во всяком случае, а тех, чья жизнь не охранялась специальным образом и которым не запрещалось общаться с такой большой массой неорганизованных, вполне беспартийных и достаточно легкомысленных людей, какую мы собой представляли. На банкетах этих играл обычно один из лучших джазов Москвы – почти всегда джаз Цфасмана – и танцы продолжались до утра. Кроме того, бывала часто еще и юмористическая концертная программа с остроумными номерами, которые сочинялись нашими остряками специально для данного вечера.
Иногда для лиц, занимавших в правительстве исключительно важное положение, устраивались вечера, носившие совсем интимный, закрытый характер. Так, в 1935 году был устроен на квартире у одного из наших лучших актеров вечер специально для маршала Ворошилова. Кроме Ворошилова и его телохранителей, на этом вечере присутствовали также маршал Буденный и, как это ни странно, Николай Ежов – знаменитый впоследствии начальник НКВД. Лично я не был, к сожалению, на этом вечере. Однако я уверен, что наши дамы ухаживали за маршалом Ворошиловым не меньше, чем в свое время за Шостаковичем. Но так же ли остался к ним равнодушным маршал Ворошилов, как в свое время оставался Шостакович?
Нашей совсем уже из ряда вон выходящей привилегией было то, что раз в неделю на кинофабрике «Мосфильм» специально для нас, вахтанговцев, демонстрировались ленты заграничной кинохроники. Мы могли видеть собственными глазами то, что было не только запрещено видеть простым советским смертным, но о чем им было запрещено даже думать. Мы смотрели американские и немецкие хроникальные фильмы. Мы видели скачки в Париже, журналистов на приеме у президента Рузвельта, гитлеровские ночные шествия с факелами, теннисные состязания на Кубок Дэвиса, Муссолини, говорящего речь с балкона дворца в Риме и заседание английского парламента. Для нас приподнимали один раз в неделю на целый час «железный занавес».
Еще в конце двадцатых годов было закончено строительство первого большого дома с квартирами для актеров. Это был превосходный пятиэтажный дом, построенный так, как строятся хорошие современные дома в западных странах. Каждая квартира имела ванную. Каждая кухня – газовую плиту. Во дворе дома были выстроены гаражи и разбита прекрасная теннисная площадка.
Только было закончено строительство первого дома, как начали строить второй, квартиры в котором должны были получить не только актеры, но и все остальные служащие театра, вплоть до старших билетеров и швейцаров. В разгар строительства второго дома наш оркестр стал совершенно первоклассным. Лучшие музыканты Москвы считали за счастье поступить к нам, рассчитывая получить если не квартиру, то комнату в новом театральном доме. А что такое получить комнату в Москве – это знают только москвичи! Это трудно понять человеку, не жившему в Советском Союзе. Легче целую минуту простоять около здания НКВД на Лубянке и не быть арестованным, легче выйти живым и здоровым из советского концлагеря, чем найти хотя бы одну, самую маленькую комнатку в столице сталинского государства трудящихся – в городе Москве.
Всеми хозяйственными и административными делами театра заведовали два блестящих администратора: Константин Яковлевич Миронов и Лев Петрович Русланов. Оба они были вполне доброкачественными актерами – культурными и знающими, но не слишком одаренными. Зато в области административной они были самыми большими талантами, какие мне когда-либо приходилось встречать в течение всей моей жизни. Каждый из них имел в работе свои особенности, свой стиль. Но каждый был в своей области так же велик, как был велик их товарищ – Борис Щукин – на сцене. Оба они в пору моего поступления в театр были еще молоды. Им было немного больше 30 лет.
Миронов был очень энергичный человек, с приятным и умным лицом, стройный и ловкий в движениях. Говорил он так же, как и двигался, – чрезвычайно быстро и вместе с тем совершенно спокойно, никогда не торопясь и не суетясь. Подобно Юлию Цезарю, обладал он удивительной способностью одновременно читать одно, диктовать другое и слушать третье. Он никогда ничего не забывал и никогда не делал каких-либо ошибок. Был он великолепным оратором, хотя, может быть, не всегда достаточно эмоциональным. Выступления его на художественном совещании всегда свидетельствовали об уме глубоком и остром и обнаруживали его огромную эрудицию и большую культуру, я не сомневаюсь, что, живи К. Миронов в другой стране, он был бы выдающимся государственным деятелем или военным самого высшего класса. Но он жил в Советском Союзе и находил гораздо более выгодным и приятным для себя быть актером и администратором в театре.
Лев Петрович Русланов был человеком другого типа. Я бы сказал, что его административные способности носили характер несколько более внешний, пожалуй, даже более поверхностный, чем у Миронова, но не менее блестящий и производивший иногда даже более сильное и непосредственное впечатление на тех, кому приходилось с ним сталкиваться впервые.
Помню, во время гастрольной поездки на Урал, вагоны наши были отцеплены на одной из маленьких станций и должны были отправиться дальше с одним из следующих поездов. Однако поезда проходили и проходили, а мы продолжали стоять. Много раз ходили наши администраторы к начальнику станции, просили, ругались и доказывали, но ничего не помогало. Мы оставались на станции. Так прошла ночь и наступил следующий день. В одном из купе нашего вагона ехал и Лев Петрович, однако не в качестве администратора, а как простой актер. Он был за что-то обижен на директора театра и имел вид сумрачный и недовольный. Когда утром мимо нас опять прогрохотали вагоны очередного поезда, по купе наших вагонов пошел «ропот народа»: «Вот если бы Лев Петрович пошел похлопотать, так уж мы давно бы уехали… Эх, вот если бы Льва Петровича попросить!..» Но Лев Петрович дипломатически молчал и делал вид, что это все его совершенно не касается, а наши администраторы из амбиции и самолюбия не хотели его просить делать то, что они должны были сделать сами. Однако после того, как под вечер прошел еще один поезд, не обратив на нас ни малейшего внимания, наш ропот стал грозить перейти в открытую революцию, и администраторам пришлось уступить и пойти на поклон к Льву Петровичу.
Последний заставил долго себя просить, однако в конце концов согласился и пошел на станцию. Через несколько минут после того, как он скрылся в кабинете начальника станции, мы заметили вокруг явные признаки какого-то оживления. Сначала в кабинете начальника были слышны громкие и возбужденные голоса: кого-то распекали и разносили. Потом затрещали телефоны, захлопали двери, забегали дежурные с озабоченными лицами, застучал телеграфный аппарат и, наконец, быстро прошел уполномоченный станционного ОГПУ в сопровождении огромной собаки-ищейки.
Наконец, из кабинета вышел Лев Петрович с выражением крайней степени неудовольствия на лице. За ним семенил начальник станции, почтительно держа красную фуражку в руке, тщетно стараясь что-то объяснить Льву Петровичу и в чем-то оправдываясь. Шествие замыкал уполномоченный ОГПУ со своей собакой у левой ноги. В это время к станции подошел экспресс из пяти спальных вагонов люкс с иностранными туристами. Экспресс замедлил ход перед закрытым семафором, и машинист дал тревожный гудок, не понимая, в чем причина неожиданной задержки. Конечно, нельзя было и предположить, что наши пыльные вагоны могли бы быть прицеплены к синим вагонам экспресса с иностранными туристами. Но нас прицепили именно к ним, а когда через несколько минут мы отъезжали от станции, на платформе стоял начальник станции с испуганным видом, все еще держа в руке свою красную фуражку, а рядом с ним виднелась фигура уполномоченного ОГПУ с огромной собакой-ищейкой у левой ноги.
Лев Петрович Русланов был человек с внушительной внешностью, скорее немецкого, чем русского типа, любезный, изысканно вежливый, неторопливый в движениях и исполненный чувства собственного достоинства. Весь он сам и его костюм – от белоснежного воротничка рубашки до начищенных до блеска ботинок – были всегда безукоризненны. Была у него одна слабость, вполне, конечно, простительная для каждого, кто ею обладает, тем более что именно этой слабости бывал он часто обязан многими из своих административных успехов: он страшно любил людей известных и чем-либо знаменитых. Чувства его к подобным людям бывали всегда совершенно искренни и глубоки, независимо от того чем именно знаменит был данный человек: был ли он большим писателем или членом коллегии ОГПУ, народным комиссаром или известным жокеем, бравшим призы на московском ипподроме. Конечно, многие из этих знаменитостей платили Льву Петровичу взаимностью – отсюда и его личные связи в Москве, которые были огромны. В частности, это он заведовал всеми театральными строительствами, всегда с легкостью получая необходимые строительные материалы, которых в стране нельзя было получить ни за какие деньги.
Был Л.П. Русланов в частной своей жизни необыкновенным педантом совершенно немецкого склада. На письменном столе в его домашнем кабинете лежала табличка с надписью: «Просят предметы на письменном столе не передвигать». На его собственном телефоне висела дощечка (очевидно, предназначенная для жены и сына) с запрещением пользоваться телефоном дольше, чем три минуты.
Русланов занимал огромное количество должностей одновременно. В том числе был он и управляющим домом для актеров, который был обязан своей постройкой исключительно ему. Дом этот он держал в необыкновенном порядке при помощи двух дворников, особым образом выдрессированных и вымуштрованных им. Эти два дворника в белоснежных фартуках каждый день в 8.45 утра приходили к Льву Петровичу с докладом о происшествиях за день и о всех вопросах, связанных с домом. Лев Петрович выслушивал их стоя в своем кабинете, как полковник, принимающий рапорт дежурных офицеров. Интересно, что в обязанности этих дворников входило и наблюдение за тем, какие посетители и у кого бывали в доме. Не могу точно сказать, для каких целей это делалось, но знаю только, что молодым людям было совершенно невозможно прийти в гости к какой-нибудь из многочисленных дам, живших в этом доме, без того, чтобы это не стало на другой же день известным ее мужу.
Связей у Льва Петровича было так много, что иногда он позволял себе как бы щеголять ими, пользуясь этими связями по поводу вопросов, казалось бы весьма незначительных и не имеющих ни малейшего значения ни для театра, ни для кого-нибудь из вахтанговцев. Правда, тут уж, вероятно, играла роль его педантичная натура и его несколько упрямый характер.
Следующий случай похож больше на анекдот, однако он имел место на самом деле в 1934 или 1935 году.
В доме актеров нашего театра имел квартиру также и виднейший московский театральный режиссер Алексей Дмитриевич Попов. После смерти Вахтангова он работал некоторое время в нашем театре, однако вскоре ушел и стал руководителем только что открывшегося тогда в Москве Театра Красной Армии. Алексей Дмитриевич жил на пятом этаже, и квартира его имела небольшой балкон, выходящий во двор дома. На этом балконе А.Д. стал разводить цветы, причем, чтобы не занимать площадь и без того маленького балкона, укрепил цветочные горшки за балконной решеткой, крепко привязав их металлическими прутьями с внешней стороны балкона. Вскоре он получил записку от Льва Петровича Русланова, которую ему принес дворник. Записка была написана весьма корректно:
Дорогой Алексей Дмитриевич! Очень прошу Вас убрать цветочные горшки внутрь Вашего балкона, так как они могут невзначай свалиться на голову кого-нибудь из живущих в нашем доме.
Заранее благодарный, искренне Ваш
Л.П. Русланов
Алексей Дмитриевич тут же отправил с дворником ответную записку такого содержания:
Дорогой Лев Петрович! Прошу Вас не беспокоиться о моих цветочных горшках, так как они привязаны крепко и на голову никому упасть не могут.
Ваш А.Д. Попов
Тогда Русланов послал Попову официальную бумагу со своей печатью управляющего домом. В бумаге было сказано:
…предлагается тов. Попову А.Д. по получении сего убрать цветочные горшки с внешней стороны балкона, ввиду могущих произойти несчастных случаев.
Управляющий домом:
Л.П. Русланов
Попов на это требование ничего не ответил, но и цветов не убрал.
На следующее утро пришел участковый милиционер и передал Попову распоряжение начальника районного управления милиции о немедленном снятии злополучных горшков «ввиду опасности, которую они представляют для жизни выдающихся мастеров советского театра, проживающих в этом доме».
Но Алексей Дмитриевич Попов имел не менее твердый характер, чем Л.П. Русланов, и связи имел тоже порядочные. На следующий день он достал удостоверение от самого начальника милиции города Москвы тов. Буля. В этом удостоверении было сказано, что приказ районного начальника милиции не имеет достаточных оснований, так как цветочные горшки привязаны к балкону крепко и ни малейшей опасности для живущих в доме не представляют, «а посему тов. Попову А.Д. разрешается иметь вышеуказанные горшки привязанными с внешней стороны балкона».
Но не таков был Лев Петрович Русланов, чтобы подчиниться начальнику милиции города Москвы. В тот же день он поехал к своему знакомому – главному начальнику милиции всего Советского Союза тов. Маркарьяну и моментально получил у него бумажку о том, что распоряжение начальника милиции города Москвы надлежит считать недействительным и цветы убрать немедленно.
Тогда А.Д. Попов, как руководитель Театра Красной Армии, добился срочной аудиенции у шефа Красной Армии, наркома обороны СССР и члена Политбюро – маршала Ворошилова. Маршал Ворошилов написал строгое письмо с приказом немедленно перестать беспокоить пустяками художественного руководителя Театра Красной Армии тов. Попова, так как ему необходимо полное спокойствие и нормальная обстановка для его ответственной творческой работы в театре рабоче-крестьянской Красной Армии.
Но Русланов и тут не сдался, а, получив письмо маршала Ворошилова, тотчас же поехал на прием к председателю ЦИКа СССР (президенту Советского Союза) Михаилу Ивановичу Калинину и привез от него письменный приказ убрать цветы.
Лев Петрович победил. Выше идти было уже некуда. Если бы вопрос о горшках имел политический характер, то можно было бы обратиться и в Политбюро, но он такого характера не имел, а потому тов. Калинин – президент Советского Союза – был высшей инстанцией для окончательного разрешения вопроса о цветочных горшках.
Может быть, А.Д. Попов и пытался обращаться к Сталину лично, но, вероятно, безуспешно, так как цветы ему пришлось все-таки убрать. Никогда так не сиял Лев Петрович, никогда не имел более парадного и торжественного вида, как после этой своей блестящей победы.