Глава 12 Профессора консерватории

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12 Профессора консерватории

К осени 1934 года от разрушительной деятельности Пшибышевского и его ставленников не осталось и следа. Блестящий состав профессуры помог восстановить нормальную учебную жизнь консерватории в самый короткий срок. Чрезвычайно способствовало этому то, что до поры до времени консерватория оказывалась сброшенной с главной дороги идеологических битв и внутриполитических эксцессов. А что может быть более важным для каждого искусства, нежели покой и свобода! А эти два условия, хотя и в весьма относительном и несовершенном виде, все же существовали в Московской консерватории после разгрома вапмовцев.

Вся консерваторская обстановка составляла в то время разительный контраст со знакомым мне театральным миром. Эта обстановка была бесконечно более скромной, идеалистической и цельной, нежели московский театральный мир. За кулисами театров вот уже несколько лет не прекращались идеологические бури, шла непрерывная советизация репертуара. Атмосфера была нервной и беспокойной. Театральные деятели чувствовали себя как бы под огромной лупой, через которую непрестанно наблюдал за ними внимательный и строгий глаз. Каждый идеологический уклон, каждая маленькая политическая ошибка делались немедленно объектом свирепой критики и безжалостной проработки. Наоборот – каждый успех всячески раздувался, а иногда становился событием государственного масштаба. И на виновников этого успеха обильно сыпались щедрые милости – ордена, почетные звания, премии, путевки в дома для актеров, повышение жалованья иногда для всего театрального коллектива в целом. Все давали и все было в театрах. Не было только покоя и свободы. Темп работы, весь ее характер становились все более лихорадочными, все более исключалась возможность спокойного полноценного творчества. А потому и дух настоящего искусства уходил со сцен театров Москвы и чувствовал себя много лучше и прочнее в стенах старого консерваторского здания на улице Герцена (Большой Никитской). В консерватории, куда мне так не советовали поступать мои театральные друзья, действительно не оказалось ни хорошей столовой, ни красивых нарядных девушек, ни благоустроенной комфортабельной обстановки. Но не оказалось там и тлетворного веяния деградации искусства, иногда заглушаемого блеском и суетой театральной жизни, но тем не менее с каждым годом становившегося все заметнее и заметнее.

В консерватории царило и задавало тон всей консерваторской жизни прекрасное старинное искусство – музыка.

В фойе Малого зала вновь висели снятые Пшибышевским огромные доски из белого мрамора, отделанные золотом, с высеченными именами лауреатов. Славные имена! Славные страницы истории музыкальной культуры России – одной из самых блестящих новейших музыкальных культур мира! Почти каждый год, начиная с 1869-го, высечен на досках золотыми буквами. И под каждым годом имена, имена… Танеев, Аренский, Рахманинов, Скрябин, Игумнов, Метнер, Николай Орлов, Михаил Пресс… А вот и молодые – Цыганов, Борисовский, Оборин, Кабалевский, Хачатурян… И кажется, что тени Чайковского – первого профессора Московской консерватории – и Николая Рубинштейна – ее основателя и первого директора – невидимо присутствуют в этом маленьком фойе Малого зала, где висят на стене большие, белые мраморные доски, отделанные золотом.

Особенности тех высоких музыкальных традиций Московской консерватории, которые достались ей в наследство от ее первых великих деятелей, в мое время тщательно сохранялись и культивировались лучшей частью профессуры исполнительских факультетов – фортепьянного и оркестрового. Главной особенностью этих традиций было стремление к органическому равновесию между технической стороной исполнения и глубоким проникновением в дух и содержание музыкального произведения. Совершенством был идеальный синтез техники и музыкальности. Техника не считалась целью, но лишь важнейшим средством для достижения цели. И, как на важнейшее средство, на технику обращалось чрезвычайное внимание, однако никогда не переходящее в увлечение. Увлекала всегда только цель – музыка.

Как странно было мне, в течение последних лет моих заграничных странствований, нигде не встретить этих, по моему глубокому убеждению, единственно естественных и возможных принципов музыкального образования. Конечно, я не говорю об исключениях. Отдельные выдающиеся профессора имеются во многих культурных странах мира. Но, если иметь в виду музыкальное образование в целом, то, например, в Германии, в стране, имеющей такое великое музыкальное прошлое, царит преклонение перед содержанием серьезной музыки и полное презрение к технике. И в результате уровень исполнительской культуры молодых немецких музыкантов невероятно упал, так как, не обладая достаточным техническим аппаратом, они не могут осуществить свои художественные замыслы, как бы высоки эти замыслы ни были сами по себе и как бы ясно их ни представляли себе исполнители. В Америке я часто наблюдал обратное явление – преклонение перед техникой, увлечение внешним блеском и забвение высших целей музыкального искусства. И часто слышал я на знаменитой сцене Карнеги-холла очень талантливых и очень известных молодых американских скрипачей, которые блестяще играли концерт Паганини, но не могли достаточно осмысленно и музыкально сыграть сонату Бетховена.

Я вспоминаю, какое смятение воцарилось среди профессуры Московской консерватории, когда ее студент – блестящий молодой скрипач Буся Гольдштейн, только что вернувшийся из Варшавы, где на конкурсе скрипачей имени Венявского он получил четвертый приз (первый достался Жаннет Невэ, второй – Ойстраху), сыграл на студенческом вечере невыразительно и немузыкально сонату Франка. Тогда же директор Нейгауз предложил обратить еще большее внимание на развитие музыкальной культуры студентов. И еще большее значение после этого случая получила кафедра камерного ансамбля, которой руководил великолепный музыкант, глубокий знаток Баха – старый Александр Федорович Гедике.

Другой особенностью старинных традиций Московской консерватории было стремление к наиболее объективному постижению духа композитора. Творческая индивидуальность студента не подавлялась, но только до тех пор, пока она не стремилась к разрушению индивидуальных особенностей стиля музыки, а наоборот – стремилась их раскрыть возможно полнее и ярче. Эксцентрическая интерпретация, манерный изломанный стиль исполнения, в котором индивидуальность исполнителя выпячивается на первый план в ущерб смыслу и характеру музыкального произведения, считается признаком дурного вкуса и недостаточной музыкальной культуры. В результате и выработался тот особенный объективный стиль исполнения молодых московских музыкантов, который неизменно приносил им триумфы на международных музыкальных состязаниях. Это и был тот традиционный старый стиль – особенность русской музыкальной культуры, – который со второй половины 1935 года советские музыкальные критики неожиданно стали определять как «новый советский стиль исполнения, порожденный глубоким и всесторонним овладением великими принципами марксизма-ленинизма». И как смеялись мы – студенты консерватории, когда читали о том, что традиции Чайковского, Рубинштейна, Танеева и Рахманинова стали называться «принципами марксизма-ленинизма».

Консерватория в советское время представляла собой третью и высшую ступень музыкального образования. Первой ступенью была музыкальная школа с семилетним курсом обучения. Второй ступенью – музыкальное училище с пятигодичным обучением. После окончания третьего курса музыкального училища наиболее способные студенты могли быть направлены держать экзамены в консерваторию. Срок обучения в последней был пятилетний, но наиболее талантливые студенты задерживались обычно на последнем курсе еще на лишний год. Музыкальное образование в училище и в консерватории было бесплатным всегда, за исключением периода с осени 1940 года и до 1943 года, когда была введена плата за обучение. За обучение в музыкальной школе всегда надо было платить. Для перехода на следующий курс консерватории всегда и всем нужно было держать годичные экзамены. Тех, кто по специальности получал неудовлетворительную оценку, немедленно исключали. Выпускные экзамены были трудными, как в смысле высокого уровня предъявляемых требований, так и в смысле количества этих требований. Оканчивавшие отделение струнных инструментов должны были выступить перед выпускной экзаменационной комиссией три раза – каждый раз с перерывом в один день. В первый день нужно было сыграть сонату и трио, следующий раз надо было сыграть струнный квартет и, наконец, в последний день выступить с большой сольной программой, общая длительность которой должна была быть не менее полутора часов.

Чрезвычайно большую роль в течение всего учебного курса в консерватории играло изучение произведений Баха. Это относилось как к фортепьянному факультету, так и к обоим отделениям – струнному и духовому – оркестрового факультета. Я был поражен, узнав, как мало играют Баха на его родине в Германии по сравнению с Московской консерваторией, ни один экзамен – будь то вступительный, переходный с курса на курс или выпускной – не мог обойтись и не был бы принят комиссией без исполнения Баха. Это тоже было одной из великолепных старых традиций.

В конце тридцатых годов ввели более торжественный и еще более трудный тип выпускных экзаменов, теперь они назывались «государственными экзаменами». В председатели государственной экзаменационной комиссии стали назначать одного из профессоров Ленинградской консерватории, для того чтобы обсуждения и оценки дипломных выступлений были предельно объективными и свободными от личных симпатий или антипатий. Заключения государственной экзаменационной комиссии создавались только на основании непосредственного впечатления от игры студента на выпускном экзамене. Его успеваемость в течение всего учения в консерватории совершенно не принималась во внимание. И часто бывали случаи, когда ничем не выдающийся студент неожиданно блестяще играл на выпуске и кончал консерваторию с золотым дипломом. И, конечно, бывали случаи и обратные. Нервы способного прилежного студента-отличника не выдерживали тяжелого финиша, и он неудачно и бесцветно играл выпускной экзамен и получал посредственную оценку. Те дипломные выступления, которые получали оценку «отлично», были выступлениями выдающегося качества, примерно на уровне сильных выступлений на международных конкурсах. И никогда не было случая, чтобы самое блестящее в техническом отношении исполнение получило высшую оценку, если оно не было безупречным также и в музыкальном отношении, в отношении художественного вкуса. Так, на государственных экзаменах в 1939 году два превосходных молодых музыканта – пианист Арам Татулян (лауреат всесоюзного конкурса пианистов в 1937 году) и скрипач Лев Закс не получили за исполнение «Крейцеровой сонаты» Бетховена «отлично» только потому, что взяли слишком быстрый темп в первой и в последней частях.

Московская консерватория была огромным учебным заведением, в котором училось больше чем 1500 студентов. В ней были факультеты: фортепьянный, оркестровый (с двумя отделениями: струнных и духовых инструментов), вокальный, дирижерский, композиторский, музыкально-теоретический, исторический, музыкально-педагогический и военный. Этот последний факультет, организованный в начале тридцатых годов, готовил капельмейстеров для духовых оркестров армии и флота.

Не все из этих факультетов стояли на одинаково высоком уровне. Лучшим из всех был фортепьянный. Хороши были струнное отделение оркестрового и теоретический факультет. Отделение духовых инструментов было слабее. Композиторский факультет имел сильный профессорский состав и целый ряд талантливых студентов, но больше всех других был подвержен всяким политическим нажимам извне и больше всех других пострадал от деятельности вапмовцев. Это же относилось и к историческому факультету. Обстановка на этих двух факультетах была нервной и редко давала возможность полноценной последовательной работы. Учебные программы исторического факультета приходилось менять почти каждый год, в зависимости от общих принципов преподавания истории, которые проделывали замысловатые зигзаги, вместе с генеральной линией партии, в области идеологии. Дирижерский и вокальный факультеты были значительно слабее всех остальных. Первый – за отсутствием крупной профессуры, второй – за отсутствием студентов с хорошими вокальными данными. Военный факультет был на посредственном уровне по обеим этим причинам.

Вообще же задавали тон и определяли деятельность Московской консерватории с ее лучших сторон два так называемых исполнительских факультета: фортепьянный и оркестровый. Именно эти факультеты я имею в виду, когда пишу о высоком музыкально-художественном уровне деятельности Московской консерватории и о ее неразрывной связи с лучшими традициями прошлого музыкальной культуры России. На этих факультетах была и лучшая часть профессуры, и наиболее талантливая часть студенчества. И это было убедительным примером того бесспорного общего положения, что вся обстановка музыкальной жизни Советского Союза всегда, также, как и теперь, создавала и создает благоприятные условия только для деятельности исполнительской части музыкального искусства – единственной абсолютно аполитичной области искусства вообще, – органически не могущей быть подверженной какого-либо рода идеологическим или конструктивным нажимам. К сожалению, другая половина музыкального искусства – творческая – уязвима для этих нажимов. И как одно из следствий этой аксиомы, композиторский факультет Московской консерватории никогда не мог подняться до уровня своих соседей – факультетов фортепьянного и оркестрового.

Внутри факультетов существовали, как это обычно бывает в высших учебных заведениях, кафедры, во главе которых стояли наиболее заслуженные профессора. Некоторые кафедры обслуживали несколько факультетов. Например, кафедра камерного ансамбля обслуживала оркестровый и фортепьянный факультеты. Некоторые же обслуживали все факультеты без исключения, как, например, кафедра общественно-политических дисциплин. Эта последняя кафедра никогда не имела определенного профессора-руководителя, а находилась при консерваторской партийной организации и заведовал ею секретарь этой организации.

Учебный план исполнительских факультетов был составлен так, что большая часть времени отдавалось занятиям по специальным дисциплинам. На каждом курсе нужно было слушать всего-навсего один политический предмет. Таким образом, за все время учения нужно было прослушать их пять: историю международного рабочего движения, политическую экономию, диалектический материализм, ленинизм (по Сталину) и на последнем курсе – знаменитый «Краткий курс истории ВКП(б)». Это занимало всего два часа в неделю и, конечно, было весьма терпимо, по сравнению с другими высшими учебными заведениями.

Во главе консерватории стояла дирекция, состоявшая из директора и двух его заместителей. В год моего поступления директором был Г.Г. Нейгауз – музыкант огромного масштаба, глубокой разносторонней культуры, большой артист, человек исключительной художественной честности. Немного позднее, когда правительство обратило серьезное внимание на музыку, Нейгаузу пришлось уйти с директорского поста. На его место был назначен единственный видный профессор, которого можно было считать вполне благонадежным в политическом отношении. Это был старый пианист, когда-то друг и последователь Льва Толстого, А.Б. Гольденвейзер – человек хитрый, непорядочный, нелюбимый студентами, но хороший музыкант и отличный администратор. Особенно интересно отметить, что Нейгауз и Гольденвейзер не были членами партии. Их заместители были тоже беспартийные. В тридцатых годах Московская консерватория была единственным высшим учебным заведением в Советском Союзе, во главе которого стояла беспартийная дирекция.

Студенты Московской консерватории представляли собой весьма пеструю и неоднородную картину. Были среди них и воспитанники недавно ликвидированного рабфака. Эти молодые люди учились с огромным трудом и кое-как перелезали с курса на курс. Их времена – когда можно было учиться при помощи комсомольского билета и проработки «реакционной» профессуры на общих собраниях – давно кончились. Среди этих бывших рабфаковцев был наибольший процент исключаемых за академическую неуспеваемость. За все годы моего учения я не помню случая, чтобы кто-нибудь из них был допущен к выпускным экзаменам. В мое время этот тип студента был уже «вымирающим», так как породивший его рабфак больше не существовал.

Но зато существовала другая группа студентов, которая с каждым годом получала все большие и большие пополнения. Это была молодежь из разных национальных республик Советского Союза: грузины, татары, узбеки, армяне, таджики и т.п. Многие из них были на ином положении, нежели мы все – обычные студенты. Их присылали в Московскую консерваторию местные национальные власти в порядке учебной командировки, они были как бы вольнослушателями, обычно не на исполнительских факультетах. Вступительного экзамена они не держали, так же как и выпускных, и вместо дипломов получали свидетельство о «прослушании курса». Небольшая часть наиболее способных из этой группы студентов проходила полный нормальный курс консерватории на общих основаниях. Интересно отметить, что на исполнительских факультетах это почти всегда были армяне. Представители этой нации составляли очень заметную часть среди самых талантливых студентов фортепьянного и оркестрового факультетов. Многих из них можно было причислить к самым выдающимся советским музыкантам, например самый лучший струнный квартет Советского Союза был армянский струнный квартет имени Комитаса во главе с первоклассным скрипачом Аветом Габриэляном. Очень хорош был и другой армянский квартет, составленный из студентов консерватории, – квартет имени Спендиарова.

Грузины имели нескольких способных студентов на композиторском факультете (самым ярким среди них был, ныне столь известный благодаря постановлению ЦК партии о музыке, Вано Мурадели), но совершенно не имели хороших исполнителей. Единственный грузинский струнный квартет студентов братьев Шанидзе служил в течение нескольких лет предметом насмешек всей консерватории. Отец этих братьев, грузинский крестьянин, один раз в своей жизни услышал где-то струнный квартет и так пленился его звучанием, что решил во что бы то ни стало организовать такой же квартет из своих четырех сыновей. При содействии местных грузинских властей ему это удалось. И вот братья Шанидзе – здоровые, высокие молодцы, смуглые, с суровыми энергичными лицами – учились, вернее, пытались учиться в Московской консерватории. Но их большие сильные руки так и не смогли привыкнуть держать такие легкие изящные предметы, как смычки. И всех братьев в конце концов выгнали, несмотря на все хлопоты и рекомендации грузинских властей и несмотря даже на то, что они были земляками самого товарища Сталина.

Студенты различных факультетов составляли группы, весьма отличавшиеся одна от другой даже по внешнему облику. Пианисты были, в большинстве своем, одетые в потертые костюмы и скромные платья молодые люди и девушки с интеллигентными серьезными лицами. Они жили бедно, на одну стипендию, нигде не прирабатывали, не служили, но занимались с раннего утра и до поздней ночи. Иногда лучших из них посылали на конкурсы за границу, где они обычно брали первые призы. Тогда перед ними открывалась сразу блестящая концертная карьера. Большинство же и после окончания консерватории занималось скромной, но достойной деятельностью культурных музыкальных педагогов.

Резко отличались от пианистов студенты оркестрового факультета. Это была чрезвычайно привилегированная группа – своего рода студенческая аристократия. Они выделялись и своим уверенным видом, и своими хорошими костюмами – часто значительно лучшими, чем у профессоров. Почти все эти студенты, одновременно с учением в консерватории, служили в многочисленных московских оркестрах, в том числе и в театральных, и, таким образом, входили в более высокие круги советского общества. Некоторые служили даже в оркестре Большого театра, а позднее в только что организованных (с 1936 года) государственных музыкальных коллективах, т.е. были почти что на положении «придворных музыкантов». Многие имели даже не одну, а две или три службы и носились целые дни как угорелые с одной службы на другую, а с той – в консерваторию. Один из моих приятелей-скрипачей – ученик профессора Цейтлина – днем учился в консерватории, вечером играл в театре, а с 12 часов ночи до 7 утра играл в оркестре на фабрике кинохроники. Когда он спал и когда он ел?

Да и у меня у самого не всегда хватало времени на два эти весьма полезные и необходимые занятия. В течение одного из учебных годов (если я не ошибаюсь, это был 1936/37 год) я регулярно не обедал по вторникам и пятницам – не было свободных десяти минут. Кроме того, я в течение всего учебного сезона не имел ни одного свободного дня, и мой первый выходной день выдавался всегда не раньше июня, так как я был свободен от консерваторских занятий по воскресеньям, но каждое воскресенье нужно было играть два спектакля в театре, в промежутке между ними еще и радиопередачу. Но в такой бешеной работе заключалось и большое преимущество – значительно лучшая материальная обеспеченность, нежели у других студентов и даже профессоров. Особую группу составляли среди нас уже хорошо известные концертанты, лауреаты конкурсов международных и всесоюзных. Так, все победители конкурсов в Брюсселе и в Варшаве в 1937 году еще долгое время продолжали свое учение в консерватории. Исключение составлял Давид Ойстрах, бывший уже тогда профессором.

Певцов можно было всегда узнать по их малоинтеллигентному виду и по тупым самодовольным лицам. Редко обладали они какими-либо интеллектуальными достоинствами – разве что посредственным голосом. Но это достоинство, скорее, уже не интеллектуальное, а чисто физическое. Среди певиц часто можно было встретить симпатичный тип русской девушки из провинции: блондинки высокого роста с приятными открытыми лицами и голубыми глазами. Это были обычно лирические сопрано. Именно из числа этих девушек вышло в тридцатых годах несколько хороших оперных и концертных солисток.

Как и во всех учебных заведениях мира, студенты Московской консерватории разделялись также на прилежных и ленивых, на талантливых и бездарных. Были одновременно и прилежные, и талантливые. Из этой категории выходили, конечно, наиболее выдающиеся музыканты. Но много очень хороших музыкантов выходило и из числа не очень талантливых, но весьма прилежных. Эта категория студентов пользовалась большим уважением в консерватории, в противовес другой группе – талантливых лентяев, которых не любили и охотно исключали.

Я не могу себе представить, что где-нибудь еще, в каком-либо музыкальном учреждении мира, существует такое блестящее созвездие профессуры, какое существовало в мое время и существует пока еще и сейчас на исполнительских факультетах Московской консерватории.

Это относится особенно к лучшему факультету консерватории – фортепьянному.

Прекрасные традиции русской фортепьянной школы, традиции братьев Рубинштейн, Рахманинова, Зилоти, нашли достойных продолжателей, в первую очередь, в лице профессоров Г.Г. Нейгауза и К.Н. Игумнова. Все те прекрасные особенности музыкальной культуры Московской консерватории, о которых я говорил выше, были в полной мере свойственны классам этих больших артистов и превосходных педагогов. За ними шли также отличные фортепьянные классы профессоров Гольденвейзера, Фейнберга, Оборина и Гинзбурга. В учебной практике всего факультета в целом, наряду с солидной технической подготовкой, обращалось особое внимание на развитие культуры студента – не только музыкальной, но и общей. Нейгауз часто высказывал мнение, что действительно большим музыкантом может быть только человек, обладающий высокой культурой, человек разносторонне образованный, с широким кругозором. И никогда узкий ограниченный специалист не достигнет в искусстве высших ступеней, никогда не войдет в последние заветные двери высших достижений творческого духа.

Маленький класс Нейгауза – всего восемь человек – состоял из необыкновенно талантливых и подготовленных студентов, в большинстве своем – вполне законченных в техническом отношении виртуозов. Так, к нему в класс в 1936 году поступил молодой Эмиль Гилельс, за год до того взявший первый приз на Всесоюзном конкурсе музыкантов в Москве. Часто, вместо того чтобы заниматься на уроках изучением приемов фортепьянной игры, Нейгауз читал своему ученику стихи своих любимых поэтов – чаще всего Пастернака. Или шел вместе с ним в одну из московских картинных галерей. Результат этих необычных занятий оказался поразительным. Технически блестящая, но поверхностная и несколько холодная игра Гилельса сильно изменилась и приняла все черты, свойственные исполнению серьезного мастера, артиста большой культуры. На конкурсе пианистов в Вене в конце 1936 года он получил второй приз, уступив первенство Якову Флиэру – ученику Игумнова. А через год, на большом конкурсе в Брюсселе, Гилельс завоевал первое место и получил признание международной музыкальной критики как один из самых выдающихся молодых пианистов мира.

В мое время учился в классе Нейгауза совсем еще молодой человек, лет 17-18, по имени Святослав Рихтер. В своих выступлениях на студенческих концертах производил он на меня впечатление таланта необыкновенной яркости и очарования, свойственных только натуре большого артиста. И я не удивился, узнав, что сейчас Святослав Рихтер является одним из лучших, а возможно, и лучшим из молодых пианистов России.

Профессура скрипичных классов несколько отличалась от своих коллег пианистов. В особенности это относилось к представителям старшего поколения – к профессорам Ямпольскому, Цейтлину, Сибору и, отчасти, Мострасу. Эти профессора, будучи вполне солидными, знающими свое дело музыкантами, опытными педагогами, не были артистами такого масштаба, как Нейгауз или Игумнов. Поэтому и стиль учебной работы их классов носил несколько более «материалистический» характер, подобно большинству вполне хороших скрипичных классов обычного типа, и развивал в студентах, в первую очередь, чисто скрипичные технические качества игры. А уж музыкальной культуры их студенты набирались не столько от собственных профессоров, сколько от всей консерваторской обстановки, от общения с пианистами, от посещения концертов, от занятий в классах камерного ансамбля А.Ф. Гедике и в классе струнного квартета профессора Евгения Михайловича Гузикова.

Этот последний представлял собой фигуру в высшей степени оригинальную, я бы даже сказал – странную. Если судить по результатам его педагогической деятельности, то он был, без сомнения, одним из самых выдающихся профессоров по классу струнного квартета – я беру на себя смелость сказать – во всем мире. Армянский квартет имени Комитаса был его детищем, но, наряду с этим замечательным квартетом, все его другие многочисленные студенческие квартеты были ненамного хуже комитасовцев. Многие из них я мог бы поставить на одну доску с известными струйными квартетами, пользующимися мировой известностью. Замечательно было то, что Е.М. Гузиков был чрезвычайно глух. Разговаривая с ним, приходилось кричать. На занятиях в классе он ходил все время вокруг учеников, наклоняя свое правое ухо (единственное, которое еще немного слышало) то к одному, то к другому инструменту. И всегда все слышал и всегда замечал каждую малейшую ошибку! Злые языки говорили, что он не столько слышал, сколько видел, зная заранее все трудные места, в которых обычно ошибаются молодые музыканты. Квартет он любил страстно и считал его единственно совершенной формой музыкального искусства.

Молодые профессора скрипичных классов, в первую очередь Давид Ойстрах и Дмитрий Цыганов, сильно отличались по стилю занятий с учениками от профессоров-скрипачей старшего поколения. Они были более крупными артистическими индивидуальностями и музыкантами большей культуры, нежели их старшие коллеги. Таким образом, в этом отношении они стояли ближе к профессуре фортепьянного факультета, но зато не обладали достаточным методическим и педагогическим опытом, а, может быть, как это бывает часто с молодыми выдающимися концертантами, не особенно старались этот опыт приобрести. Ойстрах – один из талантливейших скрипачей нашего времени, много концертировал и по Советскому Союзу и за границей и занимался со своим классом редко и нерегулярно. Был один учебный год, когда он успел дать своим студентам всего-навсего четыре урока. На большее не хватило времени. В классе был он всегда человеком отменно любезным и доброжелательным. Со студентами был вежлив и многого с них не спрашивал. Но играть им самим особенно не любил и вынимал свой Страдивариус из футляра только тогда, когда оказывалось необходимым сыграть какой-нибудь отдельный технический пассаж или показать технический прием.

В этом он отличался от моего профессора – Дмитрия Михайловича Цыганова – превосходного скрипача, с эрудицией в области скрипичной литературы и искусства скрипичной игры, каких мне не приходилось больше встречать в моей жизни. Цыганов охотно и много играл своим ученикам, играл всегда все совершенно безукоризненно во всех отношениях. Не было ничего такого во всей мировой скрипичной литературе, чего бы он не знал, и притом не знал бы основательно. Не составляли исключения и совершенно забытые сочинения для скрипки, и самые современные, «ультраформалистические» произведения Стравинского, Хиндемита, Бартока, Шенберга и других. Раз как-то, незадолго до войны, он собрал и отредактировал для издания 50 (!) каденций к скрипичному концерту Бетховена.

Был Цыганов, так же как и Ойстрах, всегда вежливым и ровным со студентами, но и весьма требовательным, хотя свои требования выражал часто в форме сжатой и лаконической. Помню, когда я сыграл ему «Испанскую симфонию» Лало, он сказал мне всего-навсего одну фразу: «В вашем исполнении не хватает широты замысла». Иногда, когда он знал, что студент исчерпал свои возможности и лучше играть уже не сможет, он предпочитал ничего вообще не говорить. Помню, мне не удавался концерт Венявского (я вообще не любил и не умел достаточно хорошо играть сочинения этого композитора). Цыганов заставил меня приготовить мое нелюбимое произведение и, когда концерт был уже совершенно готов, за день до моего выступления с ним на студенческом концерте, я проиграл его в классе весь целиком. Цыганов сам аккомпанировал мне, как он это часто делал. Кончив играть, я с волнением ждал приговора. Но Цыганов только сказал, внимательно рассматривая какие-то такты в фортепьянной партии: «Как странно, что в этом издании здесь удвоены басы…»

Знаменитый скрипач, большой артист Мирон Полякин тоже любил много играть своим студентам. Он вообще находился в Московской консерватории на особом положении. Приглашен он был во второй половине тридцатых годов заниматься с несколькими наиболее талантливыми и уже известными молодыми виртуозами. Так, с ним занималась, взявшая пятый приз на конкурсе в Брюсселе Марина Козолупова. Всего было у него в классе два или три студента. Полякин не переносил их игры и совершенно не мог ее слушать. Прослушав несколько тактов скрипичного концерта в исполнении превосходного молодого скрипача, он всегда обрывал игру и разражался градом сильных выражений (он не особенно церемонился со студентами). Потом брал скрипку и начинал сам играть. Правда, надо признать, что как бы хорошо ни играл студент, Полякин играл всегда еще лучше. Вообще он представлял собой редкий и симпатичный в истории музыкального исполнительства пример виртуоза, к преклонным годам не только не снизившего уровень своего искусства, но поднявшего его еще выше. Никогда не играл Мирон Полякин так превосходно, как в последние годы перед своей смертью (весной 1941 года), разделяя вместе с Ойстрахом место лучшего скрипача России.

Надо признать, что большинство скрипичных классов Московской консерватории – как раз классы наиболее талантливых в артистическом смысле профессоров – не обладали последовательной разработанной методикой преподавания, так облегчающей студентам усвоение нового и ранее неизвестного. Способ преподавания был труден для ученика и подчас суров. Профессор играл, а студент должен был слушать и сам понять, что ему предстояло делать. Это удавалось только наиболее способным или наиболее толковым. Для остальных же, рано или поздно, наступала катастрофа: их исключали без сожаления. Является ли такой жестокий метод преподавания правильным для высшего музыкального учебного заведения? По моему глубокому убеждению, вообще – нет. Но для скрипичных классов Московской консерватории я делаю исключение. Там этот метод оказывался, в общем, естественным и нормальным. И причиной этого была та своеобразная роль, которую играли эти классы в общем процессе подготовки молодых скрипачей в России в новейшее время.

Величайшим педагогом скрипки в первые два десятилетия нашего века был Леопольд Ауэр. Первым среди преподавателей скрипки во всем мире в течение двух последующих десятилетий, бесспорно, являлся Столярский в Одессе.

Столярский являл собой в истории музыки двадцатого столетия фигуру весьма странную, даже фантастическую, но бесспорную. Его педагогический гений дал миру таких блестящих скрипачей современности, как Натан Мильштейн, Давид Ойстрах, Лиза Гилельс, Буся Гольдштейн, Миша Фихтенгольц, и многих других, менее ярких артистов, но превосходных виртуозов. Почти все лучшие молодые скрипачи Советского Союза начинали свои занятия со Столярским. Что представлял собой этот замечательный педагог? Я не имел возможности встретить его лично, но рассказами о нем была полна наша консерваторская жизнь, и многие из его бывших учеников были моими хорошими знакомыми. Столярский сам был совсем плохим скрипачом. Неизвестно, где он учился и у кого. Он об этом не любил говорить. С грехом пополам мог он сыграть на скрипке несколько легких этюдов Мазаса или Крейцера, и это было все. В дополнение ко всему, был он человек малоинтеллигентный и даже не вполне грамотный. Во всяком случае, о его скверном русском языке ходило много смешных рассказов. Это Столярский на торжественном банкете по поводу открытия музыкальной школы его имени произнес знаменитый тост: «За здоровье товарища Калинина и всех прочих шишек, помогших мне открыть школу имени мине!»

Как он учил? Мне не приходилось никогда слышать связного изложения его педагогических принципов. Без сомнения, его педагогическая интуиция была гениальной, а его школа постановки обеих рук – совершенной, к тому же лишенной шаблона, столь свойственного многим видным профессорам скрипки нашего времени. Например, у его ученика Ойстраха локоть правой руки опущен низко и как бы свисает. Наоборот, у Лизы Гилельс правая рука поднята при игре очень высоко. Совершенно своеобразная постановка у Миши Фихтенгольца, в особенности левая рука. Однако все эти скрипачи играют замечательно и все они обязаны этим Столярскому.

Мне рассказывали, что одним из основных элементов его педагогического метода являлось психологическое внушение маленькому ученику высокого мнения о его, ученика, собственной исключительной талантливости, о том, что у него имеются все данные для того, чтобы стать в будущем мировым виртуозом. Результатом всегда бывало то, что маленький скрипач начинал себя действительно чувствовать избранным, Богом отмеченным талантом и с первых же лет учения приобретал необыкновенное чувство уверенности в себе. Главное же было то, что ребенок начинал заниматься с необыкновенным увлечением, которое только и помогало ему выдержать свирепые требования Столярского в области ежедневных занятий. А эти требования, вероятно, составляли одну из тайн педагогических успехов Столярского и были действительно огромны.

Столярский требовал, чтобы его ученики вынимали скрипку из футляра рано утром, немедленно после завтрака, и клали ее обратно в футляр перед сном! В идеале заниматься нужно было весь день, за исключением того времени, которое необходимо было уделять всяким другим неизбежным делам. Эти дела Столярский требовал сокращать до возможного минимума, в том числе и школьные занятия. Вся жизнь ребенка должна была быть отдана скрипке. Заниматься меньше пяти часов в день Столярский не позволял. Если ученик по каким-либо причинам не мог выдержать этого тяжелого режима, ему приходилось прекратить уроки – Столярский считал его безнадежным.

Отлично подготовив ученика в техническом отношении, Столярский посылал его в Москву в консерваторию. Девяносто процентов всех выдающихся студентов скрипачей в Московской консерватории было учениками Столярского. И все советские скрипачи – лауреаты международных конкурсов в довоенные годы – были также учениками Столярского, за исключением одной только Марины Козолуповой. Но учеников Столярского превращали в законченных скрипачей международного класса именно скрипичные классы Московской консерватории. Ученики Столярского обычно приезжали в Москву, будучи во всеоружии высших скрипичных технических достижений, но часто недостаточно культурными музыкантами, с неразвитым художественным вкусом. Они играли в бешеном темпе двойные терции и фингерзацы, сыпали головокружительными пассажами, как из рога изобилия, но не могли ни объяснить на словах, ни показать своей игрой различные стили музыки Моцарта и Брамса, Баха и Чайковского. Вот тут-то и выступала на сцену Московская консерватория и в течение короткого времени повышала культуру молодых скрипачей, как общую, так и музыкальную, и развивала их художественный вкус.

В этом, и только в этом, по существу, заключалась задача московских профессоров, ибо остальное все было уже сделано до них Столярским. Московская консерватория играла в этих случаях как бы роль шлифовальщика, придающего последний блеск драгоценному, но не обработанному алмазу. И профессорам не приходилось даже прилагать для этого особенных усилий. Сама обстановка консерватории, дух ее большой музыкальной культуры неизбежно оказывали свое благотворное влияние, и за несколько лет учения все пробелы молодых виртуозов оказывались восполненными, и они могли ехать на любой международный конкурс и поражать жюри не только техническим совершенством своего исполнения, но и его музыкальной законченностью и безукоризненным художественным вкусом. И не имело большого значения, у кого учился молодой скрипач, бывший ученик Столярского, в Москве: у Ямпольского или у Цейтлина, у Ойстраха или у Цыганова. Все равно он делал успехи и набирался музыкальной культуры, не мог не набраться ее в стенах Московской консерватории. А уж о поддержании его техники, достигнутой занятиями со Столярским, заботился его московский профессор при помощи все того же ортодоксального педагогического принципа многочасовых ежедневных упражнений. Наши профессора всячески старались заставить нас заниматься как можно больше, видя в этом основной залог наших успехов.

Очень характерной для всего стиля занятий скрипичных классов Московской консерватории является речь одного из ее крупнейших профессоров по классу скрипки – Абрама Ильича Ямпольского, с которой он обратился к нам, студентам-скрипачам, в один из первых месяцев 1938 года. Абрам Ильич сказал так:

– Я хотел бы сказать вам, дорогие товарищи студенты, нечто, по моему глубокому убеждению, чрезвычайно важное, до чего я дошел путем моего долголетнего педагогического опыта. Вот вас тут собралось несколько десятков очень способных молодых людей, уже неплохо умеющих играть на скрипке и мечтающих в недалеком будущем стать первоклассными скрипачами. Но, смею вас уверить, что среди вас всех имеется не более трех-четырех человек, которые, занимаясь регулярно каждый день по три часа, смогут стать в будущем действительно первоклассными скрипачами. Я думаю, что среди вас находится человек 12-15, которые станут ими, занимаясь каждый день не менее четырех часов. И поверьте мне, что каждый из вас обязательно станет, в недалеком будущем, превосходным, выдающимся скрипачом, если будет ежедневно заниматься по пять-шесть часов.

Вспоминая сейчас все круги интеллигенции, которые мне пришлось встретить за время моей жизни в Советском Союзе, я могу сказать с полной уверенностью, что профессура специальных классов исполнительских факультетов Московской консерватории являлась самой честной, самой порядочной и чистой в моральном отношении частью русской интеллигенции в советское время. В особенности это относится к наиболее выдающимся музыкантам как старшего, так и молодого поколения. Может быть, этим они отчасти обязаны и советской власти, которая позволяет им, больше чем другим, оставаться аполитичными и не торговать своей совестью и моральными принципами. Но все же факты остаются фактами. В личной своей жизни, в общественных делах, в искусстве, в консерватории – были это всё люди скромные, правдивые и объективные, чуждые интригам, зависти и саморекламе. Никогда они не выдвигали своего ученика, если он того не заслужил, никогда не старались преуменьшить успехи студента своего коллеги. Никогда нe слыхал я, чтобы выдающийся профессор Московской консерватории выступал на собраниях с прославлением Сталина и советской власти. Никогда они не осуждали опального коллегу, не били лежачего, не хвалили возвышаемое ничтожество, никогда не лгали и не притворялись. Если нельзя было говорить того, что они хотели сказать, то молчали. Исключение составлял один лишь А.Б. Гольденвейзер, да еще 2-3 молодых, менее значительных преподавателя.

Так было в мое время, так есть и сейчас.

Если внимательно изучить материал большой музыкальной дискуссии, развернувшейся после 10 февраля 1948 года, когда вышло знаменитое постановление ЦК компартии о музыке и о композиторах – это беспримерное в истории свидетельство насилия над творческим духом человека, – то можно ясно увидеть, что вся профессура Московской консерватории (за исключением того же Гольденвейзера) нашла в себе достаточно мужества и порядочности, чтобы не выступить открыто против лучших композиторов России, не признать черное белым, а хорошее дурным и наоборот. Гольденвейзер оказался единственным, кто принял активное участие на стороне правительства в предварительном совещании, предшествовавшем опубликованию декрета о музыке – том самом совещании в ЦК компартии, на котором Жданов сравнил творчество Прокофьева, Шостаковича, Хачатуряна, Мясковского и других с «музыкальной душегубкой или бормашиной зубного врача» (брошюра «Совещание деятелей советской музыки» – издательство «Правда», Москва, февраль 1948 года).

Но этого мало: на общем собрании в Московской консерватории, состоявшемся в середине февраля 1948 года по поводу постановления ЦК не выступил с осуждением несчастных композиторов ни один из видных профессоров или доцентов исполнительских факультетов. Вообще, на этом собрании, как свидетельствует газета «Советское искусство» (официоз Комитета по делам искусства) от 28 февраля 1948 года, выступили всего лишь трое – профессор-теоретик Беляев, преподаватель фортепьяно на вокальном факультете Живов и, конечно, секретарь парторганизации. И глава советского искусства – председатель Комитета по делам искусств Лебедев – с грустью сообщил на заседании Всесоюзного съезда композиторов в Москве 24 апреля 1948 года, что «среди части музыкантов имеются настроения сочувствия композиторам, допустившим формалистические ошибки. Такие настроения наблюдаются и в выступлениях некоторых видных деятелей музыки уже после опубликования постановления ЦК» («Известия» от 25 апреля 1948 года).

Как одинокие, случайно уцелевшие здания среди руин, высятся и по настоящий день фортепьянный и оркестровый факультеты Московской консерватории среди разгромленного, униженного, потерявшего былой блеск русского искусства. Из двух половин, которые вместе составляют прекрасное музыкальное искусство – творческой и исполнительской, – одна лишь последняя половина – культура музыкального исполнительства, в силу своих счастливых особенностей, находится в Советском Союзе в положении, не исключающем возможности творчества и возможности прогресса. И потому музыканты-исполнители – это единственные люди искусства Советского Союза, которые в наше время могут смело конкурировать со своими коллегами по эту сторону железного занавеса. Их мастерство еще долго будет застраховано от стремительной деградации, в полосу которой уже вступило, по вине советского правительства, творчество их несчастных коллег – лучших, талантливейших композиторов России.